Социология: методическая помощь студентам и аспирантам

Отто Вейнингер. Пол и характер. Часть вторая. Главы 1-9.

PDF Печать E-mail
Добавил(а) Социология   
17.02.11 14:56

Отто Вейнингер.
Пол и характер

Часть вторая.
Половые типы

Глава I.
Мужчина и женщина

Наша теория создала теперь свободный путь для исследования всех действительно существующих половых противоположностей. Теория эта указала нам, что мужчина и женщина должны пониматься только как типы, и что запутанная действительность, дающая все новую и новую пищу известным уже противоречиям, может быть изображена, как результат смешения двух типов. Первая часть нашего исследования рассмотрела единственно реальные половые промежуточные формы, правда, нужно сознаться, по несколько схематическому плану. Мною руководило в данном случае желание дать развитым принципам общее биологическое значение. Теперь, когда еще больше, чем раньше, объектом наблюдения должен явится человек и когда психофизиологические изыскания должны дать место интроспективному анализу, теперь требование универсальности принципа половых промежуточных форм нуждается в ограничении,
Вполне подтвержденным и несомненным фактом являются случаи гермафродитизма среди животных и растений.
Но уже у животных эта наличность обоих полов в одном организме представляет скорее совмещение в индивидууме мужских и женских зародышных желез, чем уравновешенное существование обоих полов скорее наличность обеих крайностей, чем их нейтральное положение между конечными половыми точками. Однако, о человеке с психологической точки зрения приходится вполне определенно установить, что он во всякий данный момент необходимо должен быть или мужчиной или женщиной. С этими вполне согласуется то явление, что всякий, просто считающий себя лицом женского или мужского пола, видит свое дополнение или просто в «мужчине», или просто в «женщине»'.
Однополый характер человека лучше всего подтверждается следующим фактом, теоретическое значение которого вряд ли можно переоценить: в сношениях двух гомосексуальных людей тот, кто берет на себя психическую и физическую роль мужчины, обязательно в случае долгой связи сохраняет свое мужское имя или принимает его, тогда как другой, играющий роль женщины, или оставляет свое женское имя, или дает себе его, а еще чаще, довольно характерно, получает его от других. Поэтому, в половых сношениях двух лесбиянок или двух гомосексуалистов, одно лицо всегда выполняет функции мужчины, другое – всегда женщины. Отношение М и Ж обнаруживается здесь в решающем случае, как что то фундаментальное, как нечто, чего нельзя обойти.
Несмотря на все половые промежуточные формы, человек в конце концов все таки одно из двух: или мужчина, или женщина. В этой древней эмпирической двойственности заключается (не только анатомически и не только для каждого конкретного случая в закономерном и точном согласовании с морфологическим состоянием) глубокая истина и пренебрегать ею нельзя безнаказанно.
Этим, по видимому, сделан шаг громадной важности, и благодетельной, и роковой для всего дальнейшего. Мое мировоззрение устанавливает уже известное бытие. Исследовать значение этого бытия и есть задача всего последующего изложения. Но так как с этим проблематическим бытием непосредственно связана основная трудность характерологии, то прежде чем приступить с наивной храбростью к работе, нужно хоть немного ориентироваться в этой щекотливой проблеме, о порог которой может запнуться всякая решимость.
Всякому характерологическому исследованию приходится бороться с огромными, благодаря сложности материала, препятствиями. Часто бывает, что дорога, как будто уже проложенная в лесной чаще, снова теряется в дикой заросли, и нить совершенно путается в бесконечном клубке. Самое худшее то, что относительно метода систематического изложения уже добытого материала, относительно принципиального толкование успешных начал исследования – вновь подымаются серьезные сомнения, главным образом, в правильности принципа установления типов. Например, в вопросе половых противоположностей оказалось приемлемым только род полярности обеих крайностей и бесконечного ряда ступеней между ним. Нечто подобное полярности, по видимому, можно применить и к большинству остальных характерологических явлений, о которых я буду говорить впоследствии. (Такое толкование предугадывал еще пифагорец Алкемеон из Кротона); в этой области натурофилософия Шеллинга, быть может, переживет еще иное удовлетворение, чем то возрождение, которое думал дать ей один физик и химик наших дней.
Но основательна ли надежда исчерпать индивидуум прочной установкой его положения в определенном пункте линии, соединяющей две крайности, даже бесконечным нагромождением числа таких линий, создав систему координат для бесконечно многих измерений? Ожидая совершенного описания человеческого индивидуума в форме какого то рецепта, не подойдем ли мы снова к определенной конкретной области, догматическому скептицизму, махо – юмовского анализа человеческого « Я» Не ведет ли нас род вейсмановской Determinanten– Atomistik к мозаической психогномике, после того как мы отошли от «мозаичнои психологии»?
Снова стоим мы перед старой и вечно новой проблемой: есть ли в человеке единое простое бытие, и как оно относится к безусловно существующему в нем многообразию? Есть ли душа? Каково отношение ее к душевным явлениям? Понятно теперь, почему до сих пор не существовало никакой характерологии. Объект этой науки, характер, сам по себе проблематичен. Проблема всякой метафизики и теории познания, высший принципиальный вопрос психологии, составляет также и проблему характерологии, проблему «до всякой характерологии рассматриваемую, как научную систему». По крайней мере, это – проблема характерологии, стремящейся критически разъяснить все свои предположения, требования и цели, понять все различия посредством человеческой сущности.
Пусть характерологию назовут нескромной, но она хочет дать больше, чем всякая «психология индивидуальных различий», и огромная заслуга Л. Вильяма Стерна состоит в восстановлении ее, как цели психологического познания. Она даст гораздо больше, чем простой свод двигательных и чувствительных реакций в индивидууме, вот почему она и не может снизойти до остальных современных экспериментальных психологических исследований, представляющих лишь удивительную комбинацию статистических материалов и физической практики. Она надеется остаться в сердечном согласии с богатой душевной действительностью, полным забвением которой единственно можно объяснить смесь психологии рычагов и винтиков. Она не боится, что ей придется разочаровать ожидания студента, изучающего психологию, жаждущего познать самого себя, и что ей придется удовлетворять его психологическими изысканиями о запоминании односложного слова или о влиянии небольшой дозы кофе на процесс арифметического сложения. И совершенно ясно, что более уважаемые ученые, представляющие себе психологию как нечто большее, чем учение об ощущениях и ассоциациях, среди господствующей в их науке пустыни, приходят к убеждению, что проблемы героизма, самоотвержения, сумасшествия или преступления умозрительная наука должна на века передать искусству, как единственному органу их понимания, оставить всякую надежду не только постичь их лучше (это было бы слишком дерзко по отношению к Шекспиру и Достоевскому), но даже охватить систематически. Никакая другая наука, становясь нефилософской, не может так скоро опошлиться, как психология. Освобождение ее от философии – истинная причина ее упадка. Понятно, не только в своих предпосылках, но и конечных выводах психология должна бы оставаться философской. Тогда бы только она пришла к убеждению, что учение об ощущениях не имеет абсолютно ничего общего с психологией. Эмпирическая психология исходит обычно из осязания и общих ощущений, чтобы закончить «развитием нравственного характера». Анализ ощущений составляет область физиологии чувств, и всякая попытка поставить ее социальные проблемы в более глубокую связь с остальным содержанием психологии успеха иметь неможет.
Большим несчастьем для научной психологии было продолжительное влияние на нее двух физиков, Фехнера и Гельмгольца. Таким образом и было признано, что не только внешний, но и внутренний мир состоит из чистых ощущений. Единственные, два лучших эмпирических психолога последнего времени, Вильям Джеме и Рихард Авенариус, по крайней мере инстинктивно чувствовали, что психологию нельзя начинать с осязания или мускульного ощущения, в то время как вся остальная современная психология – какая то клейкая смесь ощущений. Это и составляет недостаточно ярко выраженную Дильтеем причину, почему современная психология не касается проблем, обычно причисляемих к психологическим: анализ убийства, дружбы, одиночество и т.п., – тут уж не поможет старое указание на ее молодость; – да она и не может достичь этих проблем, потому что движется в направлении, которое никогда не приведет ее к благоприятному концу. Вот почему лозунгом в борьбе за психологическую психологию должно быть прежде всего: долой учение об ощущениях из области психологии!
Характерология, в вышеуказанном широком и глубоком смысле, заключает в себе прежде всего понятие характера, т. е. понятие постоянно единого бытия. Как это уже рассматривалось в V главе первой части относительно морфологии, изучающей всегда одинаковые при физиологических переменах формы органического целого, так и характерология предметом своего исследования предполагает нечто неизменное в психической жизни индивидуума, аналогичным образом проявляющееся в его душевных жизненных проявлениях. Тут прежде всем характерология противопоставляется «теории актуальности» психического, не признающей ничего неизменного, потому что сама она покоится на основании атомистики ощущений.
Характер не представляет из себя нечто, лежащее по ту сторону мыслей и чувств индивидуума, напротив, он то, что открывается в каждой мысли и в каждом чувстве. «Все, что человек делает, типично с точки зрения физиономика». Как каждая клетка скрывает в себе все свойства индивидуума, так каждое психическое движение человека содержит не только отдельные «характерные черты», а все его сущестсво, откуда в один момент выступает одно какое нибудь свойство, в другой другое.
Подобно тому, как не бывает изолированных ощущений, а всегда только целый комплекс ощущений, широкое зрительное поле, подобно объекту, противопоставленному какому нибудь определенному субьекту, подобно миру нашего я, откуда исходит то один, то другой предмет с большей или меньшей отчетливостью. Подобно тому, как не могут ассоциироваться одни «представления», а только отдельные моменты жизни различные состояния нашего сознания, взятые из прошлого (каждое из них при этом обладает фиксационной точкой в поле зрения), так и в каждое мгновение психической жизни вложен весь человек и только в разное время падает ударение на различные пункты его существа. Это всегда проявляющееся в психологическом состоянии каждого момента бытие и составляет объект характерологии. Последняя образует, таким образом, необходимое дополнение к современной эмпирической психологии, находящейся в удивительном противоречии со своим названием и рассматривающей до сих пор исключительно смену в области ощущений и пестроту мира, пренебрегая богатством человеческом я. Здесь характерология, как учение о целом, являющимся результатом соединения субъекта с объектом (оба они могут быть изолированы только абстрактно), оказало бы плодотворное воздействие на всеобщую психологию. Так, многие спорные вопросы психологии, быть может, ее принципиальные проблемы, может решить только характерологическое исследование, так как оно укажет, почему один упорно защищает одно, другой – другое мнение. Оно выяснит, почему люди не могут сойтись, говоря на одну и ту же тему: потому, что они имеют различные взгляды на одно и то же событие или одинаковый психический процесс на том основании, что эти явления получают у каждого индивидуальную окраску, отпечаток его характера. Психологическое учение о различиях делает, таким образом, возможным единение в области общей психологии.
Формальное «я» было бы последней проблемой динамической психологии, а материальное «я» проблемой психологии статистической. Между тем ведь и до сих пор сомневаются, существует ли вообще характер по крайней мере, последовательный позитивизм в смысле Юма, Маха и Авенариуса должен его отрицать. Легко понять, почему до сих пор нет характерологии, как учения об определенном характере.
Самый большой вред принесло характерологии соединение ее с учением о душе. Если характерология была исторически соединена с судьбою понятия «я», то это еще не дает права связывать ее с этой последней по существу. Абсолютный скептик ничем, разве только словом, не отличается от абсолютного догматика. Тот, кто стоит на точке зрения абсолютного феноменализма и полагает, что последний вообще снимает с него всю тяжесть доказательств, необходимых только для других точек зрения, тот без дальнейших рассуждений отклонит существование бытия, установленного характерологией и вовсе не совпадающего с какой нибудь метафизической сущностью.
У характерологии имеются два опаснейших врага. Первый принимает характер, как нечто данное и отрицает, что наука могла бы справиться с ним так же, как это делает художественное изображение. Другой видит единственную действительность только в ощущениях. реальность и ощущения для него одно и то же. Ощущение является для него тем камнем, на котором построен и мир, и человеческое «я», но для последнего не существует никакого характера. Что делать характерологии, науке о характере?. «De individuo nulla scientia», «indivuum est ineffbile» – вот что слышится ей с той стороны, где придерживаются индивидуума, а с другой, где целиком предаются науке, где не спасли даже себе «искусства, как органа жизнепонимания», она должна услышать что наука ничего не знает о характере. Среди такого перекрестного огня приходится устанавливать характерологию. Кто не боится, что она разделит судьбу своих сестер и останется вечно невыполненным обетом, как физиономика, таким же гадательным искусством, как графология?
На эти вопросы я попытаюсь ответить в следующих главах. Бытие, устанавливаемое характерологией, предстоит исследовать в его простом или многообразном значении. Почему этот вопрос так тесно связан с вопросом о психическом различии полов, выяснится только из конечных результатов моей работы.

Глава II.
Мужская и женская сексуальность


Под психологией вообще нужно понимать психологию психологов, а последние все, без, исключения – мужчины: с тех пор, как люди пишут историю, не слышно было ни об одном психологе женщине. На этом основании психология женщины образует главу, относящуюся к общей психологии так же, как психология ребенка. Так как психологию пишет мужчина и вполне последовательно имея при этом в виду, главным образом, мужчину, хотя вряд ли сознательно, то всеобщая психология стала психологией «мужчин», а проблема психологии полов выплывает на поверхность только с мыслью о психологии женщины. Кант сказал: «В антропологии женские особенности должны быть больше предметом философского исследования, чем мужские». Психология полов всегда покрывается психологией Ж.
Но и психология Ж писалась все таки только мужчинами. Поэтому не трудно понять, что в действительности написать ее невозможно, так как приходится устанавливать о посторонних людях положения, неподтверждаемые путем самонаблюдения. Допустим, что женщина сама могла бы описать себя с надлежащей полнотой, но и этим бы дело не исчерпывалось, ибо мы не знали бы тогда, будет ли она относиться с интересом к тем именно явлениям, которые нас занимают. Допустим даже такой случай, что она хочет и может познать самое себя, но все же остается вопросом, будут ли у нее побудительные причины говорить о себе. Мы устанавливаем в последующем изложении, что невероятность всех трех случаев заключается в общем источнике – природе женщины.
Предпринять подобное исследование можно следовательно только тогда, когда кто нибудь (не женщина) будет в состоянии сделать о женщине правильные выводы. Таким образом первое возражение остается в силе, но так как опровержение его может быть дано только позднее, то мы признаем за лучшее оставить его пока в стороне. Я сделаю, впрочем, лишь несколько замечаний. Еще никогда (неужели это тоже следствие порабощения мужчиной?), например, беременная женщина не выразила своих ощущений и чувствований ни в стихах, ни в мемуарах, ни в гинекологическом сочинении, и это не может быть следствием чрезмерного стыда, ибо еще Шопенгауэр вполне справедливо заметил, что нет ничего более несвойственного беременной женщине, чем стыд за свое положение. Кроме того есть еще возможность по окончании беременности на основании воспоминаний о психологической жизни этого периода сделать известные признания. Если все таки чувство стыда удерживает первоначально от разного рода сообщений, то вследствие этого мотив отпадает, так как интерес, возбуждаемый всюду подобного рода откровенностью, был бы достаточным основанием нарушить молчание. Однако ничего подобного не происходит! Как всегда только мужчины давали ценные открытия из области психического состояния женщины, так и в данном случае только они описывали ощущения беременности. Как могли они сделать это? Если в последнее время увеличилось количество сведений, даваемых женщинами, которые только на три четверти или наполовину женственны о своей психической жизни, то рассказы эти трактуют больше о том мужском элементе, который в них заключен, чем о настоящей женщине. Нам остается поэтому указать только одно: именно то, что есть женственного в самих мужчинах. Принцип половых промежуточных форм является в данном случае предпосылкой всякого правильном суждения мужчины о женщине. В дальнейшем, впрочем, следует и ограничить, и дополнить значение этом принципа. Ведь если его не принять без ограничений, то выйдет, что женственный мужчина в состоянии лучше всего описать женщину, то есть это значит, что только настоящая женщина лучше всем может охарактеризовать себя, а это как раз и находится под сомнением. Заметим при этом, что мужчина может иметь определенное количество женственности, не причисляясь при этом к половым промежуточным формам. Тем более удивительно тогда, каким образом мужчина может создать ценные положения о природе женщины. При несомненной мужественности многих замечательных людей, прекрасно судивших о женщине, эту способность нельзя отрицать, по видимому и у М, так что право мужчины судить о женщине составляет еще более переменную проблему. Впоследствии мы не будем уже иметь основания обойти решение вопроса о принципиальном методологическом сомнении в таком праве, а пока, как уже сказано, оставляем его в стороне и приступаем к исследованию самого предмета. Прежде всего зададим себе следующий вопрос: в чем состоит существенное психологическое различие между мужчиной и женщиной? Хотели видеть это различие между полами в большей интенсивности полового влечения у мужчины, а отсюда вывести и все другие различия, Не говоря уже о правильности или неправильности такого утверждения, о том, насколько самое слово «половое влечение» представляется вполне однозначущим с действительно измеримым, самая правомерность такого вывода представляет большой вопрос. Правда, во всех античных и средневековых теориях о влиянии «неудовлетворенной матки» женщины и «seminis retenti» у мужчины есть некоторая доля истины. Стало быть, не только в наши дни употребляли излюбленную фразу, что «все есть только возвышенное половое влечение». Однако ни одно систематическое исследование не может сослаться на предчувствие таких шатких связей. И до сих пор еще не пытались прочно установить, что большая или меньшая сила полового влечения связана в известной степени с другими качествами полов.
Между тем самое утверждение, что интенсивность полового влечения у М больше, чем у Ж, неправильно. Кроме того утверждали ведь и прямо противоположное, что тоже не верно. В действительности сила потребности в половом акте у мужчин с одинаково выраженной мужественностью всегда различна, точно так же, как, по видимому, и у женщин с одинаковым содержанием Ж. Среди мужчин играют роль здесь совершенно другие основания, которые мне удалось отчасти открыть. Их подробное исследование будет сделано мной в другом сочинении. Итак, вопреки многим ходячим воззрениям, на пылкости полового влечения вовсе не основано различие полов. Такое различие можно найти в применении к мужчине и женщине двух аналитических моментов, выдвинутых Альбертом Моллем из понятия полового влечения: влечение к детумесценции и контректации. Первое – результат чувства неудовольствия, вызванного большим скоплением зрелых половых клеток, второе есть потребность в прикосновении к телу индивидуума, в котором видят свое половое дополнение. Только М обладает влечением и к детумесценции, и к контректации, тогда как у Ж стремление к детумесценции совершенно отсутствует. Это ясно из того, что в половом акте не Ж отдает нечто М, а наоборот: Ж удерживает, как свои, так и мужские выделения. В анатомическом строении это выражено тем, что у мужчины половые органы выделены на теле и потому они не имеют форму сосуда. По крайней мере, в этом морфологическом факте можно найти намек на мужественность детумесцентного влечения, не связывая с этим, конечно, никаких натурфилософских выводов. Следующий факт доказывает отсутствие у Ж влечения к детумесценции: большинство людей, имеющих более 2/3 М, без исключения предавались в юности, на долгое или короткое время, онанизму – пороку, которому среди женщин предаются лишь самые мужественные. Ж совершенно чужд онанизм. Я знаю, что положение встретит резкие возражения. Впрочем, все кажущиеся противоречия будут сейчас вполне выяснены.
Прежде всего нуждается в описании влечение Ж к контректации. Оно играет у женщины громадную и единственную роль. Однако нельзя сказать, чтобы это влечение было более сильно у одного пола, чем у другого. В понятии контректационного влечения не заключается активность в прикосновении, а только потребность прикосновения с другим человеком, причем вовсе не принимается во внимание, кто именно прикасается и какая часть тела испытывает прикосновение с другой, безразлично какой частью. Смешение двух явлений: интенсивности желания с желанием активным основано на том факте, что М во всем животном царстве по отношению к Ж, так же, как и всякий микрокосм животной или растительной семенной нити по отношению к яйцевой клетке, играет ищущую, наступающую роль. Тут легко ошибиться, допустив, что наступательное действие при достижении цели и желание достичь этой цели закономерно вытекают одно из другого и составляют постоянную пропорцию, что самая потребность отсутствует там, где нет ясных двигательных стремлений к ее удовлетворению. Таким образом, влечение к контректации приписали исключительно мужчине, отказав в нем женщине. Понятно, однако, что внутри самого контректационного влечения встречаются различия. В дальнейшем изложении будет ясно указано, что М в половом отношении, обладает потребностью наступать (в прямом и переносном смысле), Ж – стать объектом наступления, но конечно, из этого не следует, что женская потребность, в силу своей пассивности, меньше мужской – активной. Это разграничение полезно при частных спорах, постоянно поднимающих вопрос о том, какой пол испытывает большее половое влечение.
То, что считали у женщины онанизмом, происходит от другой причины, а не от влечения к детумесценции. Ж обладает, здесь мы высказываем первое действительное различие ее от М – гораздо большею половой возбудимостью, чем М. Ее физиологическая возбудимость (не чувствительность) гораздо сильнее в половой сфере. Факт легкой половой возбудимости у женщины проявляется или в желании полового возбуждения, или в особенном, раздражительном, ей самой непонятном, а потому и беспокойном, жгучем страхе перед тем возбуждением, которое вызывает прикосновение. Желание полового возбуждения является также действительным указанием легкой возбудимости. Желание это не принадлежит к числу тех, которым судьбой, имеющей место в природе человека, положено никогда не исполниться, напротив, оно означает легкость и наклонность всего организма переходить в состояние полового возбуждения, которое женщина жаждет усилить и по возможности продлить, тогда как у мужчины оно находит естественный конец в детумесценции, вызванной контректацией. Следовательно то, что выдавалось за онанизм женщины, не есть, подобно такому же акту у мужчины, стремление прекратить состояние половой возбужденности, а в гораздо большей степени этой попытки – вызвать возбуждение, повысить его и продлить. Из страха женщины перед половым возбуждением, анализ которого ставит психологии женщины нелегкую, скорее труднейшую задачу, можно также с уверенностью заключить о слабости женщины в этом отношении.
Состояние полового возбуждения обозначает у женщины только высший подъем всего ее существования. Последнее определяется у нее исключительно половым чувством. Ж расцветает только в половой жизни, в сфере полового акта и размножения, в отношениях к мужу и ребенку. Ее существование вполне заполняется этими вещами, тогда как М не исключительно сексуален. Здесь то именно и заложена действительная разница, которую пытались найти в различной интенсивности полового влечения. Нужно остерегаться от смешения пылкости полового желания и силы полового аффекта с той широтой, с которой половые желания и заботы выполняются мужчиной и женщиной. Только более широкое распространение половой сферы на весь человеческий организм у Ж образует важное специфическое различие между двумя половыми крайностями.
Итак, в то время как Ж совершенно заполнена половой жизнью, М знает еще много других вещей: борьбу и игру, дружеское общество и пирушки, спорт и науку, обыденные занятия и политику, религию и искусство. Я не говорю о том, было ли когда нибудь иначе – это касается нас меньше всего. Тут наблюдается то же, что и в еврейском вопросе. Говорят: евреи де сделались только теперь такими, какими мы их знаем, а раньше когда то были другими. Возможно, только этого мы не знаем. Кто доверяет подобному историческому развитию, пусть в это верит. Ничего нельзя доказать там, где одно историческое предание опровергается другим, противоположным. Для нас имеет значение вопрос: каковы женщины теперь? Если мы натолкнемся на явления, которые никак нельзя признать привитыми какому нибудь существу извне, то мы вправе признать, что оно и всегда было таким. Теперь вполне можно принять за истину следующее: Ж, не принимая во внимание одно кажущееся исключение (гл. XII), занимается внеполовыми вещами только для любимого мужчины или для том, чтобы приобрести его любовь Интерес к самой вещи у нее совершенно отсутствует. Бывает что женщина изучает латинский язык, но только лишь для того, чтобы поддержать или наставить своего сына, посещающего гимназию. Но ведь склонность к какой нибудь вещи и интерес к ней, талантливое и легкое ее усвоение, пропорциональны друг к другу. У кого нет мускулов, у того не может быть и склонности к сопротивлению. Только тот, у кого есть талант к математике, берется за ее изучение. Итак, по видимому, самый талант встречается у настоящей женщины редко и бывает мало интенсивен (хотя это не так важно: ведь и в противном случае ее половые свойства были бы слишком сильны, чтобы допустить другие серьезные занятия). Вот почему у женщины не достает условий к образованию интересных комбинаций, которые не создают у мужчины индивидуальности, но все же его выделяют.
Сообразно с этим, только исключительно женственные мужчины всегда ухаживают за женщинами и находят интерес только в любовных интрижках и половых связях. Впрочем, этим утверждением вовсе не разрешается проблема Дон Жуана, даже серьезно не затрагивается.
Ж только сексуальна, М тоже сексуален и еще кое что сверх того. Это особенно ясно обнаруживается в том совершенно различном способе, с каким мужчина и женщина переживают наступление периода половой зрелости. У мужчины это время всегда носит характер кризиса: он чувствует, что какое то новое для него начало овладело его существом, нечто такое, что присоединяется помимо его воли к его прежним мыслям и чувствам. Эта физиологическая эрекция, над которой воля не имеет власти. Поэтому первая эрекция ощущается всяким мужчиной, как нечто загадочное и беспокойное. Многие мужчины всю жизнь помнят с большой точностью обстоятельства, впервые ее вызвавшие. Женщина, напротив, совершенно легко вступает в период половой зрелости, она чувствует, как ее существование повышается, как бесконечно увеличивается ее собственное значение. У мужчины, пока он мальчик, вовсе нет потребности в половой зрелости, женщина же, будучи девочкой, ждет от этого времени всего. Симптомы наступления половой зрелости у мужчины сопровождаются неприятным, враждебным и беспокойным чувством, а женщина следит с величайшей напряженностью, с лихорадочным, нетерпеливым ожиданием за своим телесным развитием в период половой зрелости. Это доказывает, что половое влечение мужчины не лежит на прямой линии его развития, тогда как у женщины наступает вместе с ним необычайный подъем всего ее прежнего существования. Есть много мальчиков в этом возрасте, которые только при мысли, что они могут влюбиться или жениться (вообще жениться, а не на какой нибудь определенной девушке), уже с негодованием отвергают эту мысль, между тем, как даже самые маленькие девочки страстно жаждут любви и брака, как завершения их жизни. Вот почему женщина, как в себе, так и в других индивидуумах ее пола, ценит положительно только период половой зрелости. К детству и старости у нее нет никакого прямого отношения. Воспоминания о своем детстве являются у нее, как мысль о глупости, а представление о будущей старости вселяют ей страх и отвращение. Положительную оценку из периода детства получают у нее только вызванные памятью сексуальные моменты, впрочем, и они теряют свое значение по сравнению с позднейшей, несравненно большей интенсивностью ее жизни, так как последняя вся – сексуальна. Наконец, брачная ночь, момент дефлорации есть самый важный момент. Я считаю его пунктом полного перелома всей жизни женщины. В жизни мужчины, напротив, первый половой акт не играет никакой роли.
Женщина только сексуальна, мужчина – также сексуален. Различие это, как в пространственном, так и в временном отношении можно продлить дальше. Точки тела, где мужчина может быть возбужден прикосновением, чрезвычайно незначительны по числу и строго локализованы. У женщины сексуальность распространена по всему телу, всякое прикосновение, к какой угодно части тела женщины, возбуждает ее в половом отношении, Следовательно, если во второй главе первой части была установлена определенная половая характеристика всего мужского и всего женского тела, то из этого не следует понимать, что с каждой точкой тела, как у мужчины, так и у женщины, соединена возможность вызвать одинаковое половое возбуждение. Правда, и у женщины есть различия в возбудимости отдельных мест тела. но здесь нет, как у мужчины. резкого полового различия от всех других частей.
Морфологическое отделение мужских половых частей из всего тела можно принять как нечто символическое в этом отношении. Как половое влечение мужчины пространственно выделяется от всего, не имеющего к нему прямого отношения, точно так же и различно выражена у него половая жизнь в разные моменты времени. Женщина сексуальна всегда, мужчина – с перерывами. Половое влечение женщины – постоянно (кажущиеся исключения, всегда приводимые против полового влечения женщин, будут рассмотрены впоследствии подробно), у мужчины оно прекращается на долгое или короткое время. Этим объясняется также вулканический характер мужского полового влечения, являющийся поэтому более заметным, чем у женщины. Он и послужил распространением ошибки, будто половое влечение мужчины гораздо интенсивнее. чем у женщины. Вся разница состоит в том, что для М потребность в совокуплении есть, если можно так выразиться, временами прерывающийся зуд, а для Ж – постоянное щекотание.
Исключительное и постоянное половое влечение женщины в физическом и психическом отношениях имеют и дальнейшие важные последствия. Половое влечение мужчины является только придатком, а не решающим моментом. Вот почему это обстоятельство дает ему возможность психологически осознать его и выделить из общего фона. Вот почему мужчина может противопоставить себя собственному половому влечению, освободиться от него и стать его наблюдателем. У женщины нельзя выделить ее сексуальность ни временным ограничением полового проявления, ни посредством анатомического, доступного глазу, органа, в котором бы это проявление было ясно локализовано. Поэтому мужчина знает свою сексуальность, тогда как женщина не сознает ее. Она с полным убеждением может отрицать ее: именно потому что она сама с головы до пят сексуальна, как это покажет дальнейшее исследование. Женщине, только потому, что она исключительно сексуальна, не достает необходимой двойственности для того, чтобы заметить свою сексуальность, в то время как у мужчины, обладающего чем то большим, помимо полового влечения, сексуальность можно отделить не только анатомически, но и психологически от всего остального. Вот почему у мужчины есть способность занимать то или иное положение по отношению к сексуальности. Благодаря тому, что мужчина вполне объяснил себе половое влечение, он может его ограничить или расширить, отрицать или утверждать: он может стать и Дон Жуаном, и святым. Он может использовать и то и другое. Грубо выражаясь: мужчина владеет своим penisom, над женщиной же господствует vagina.
Мы вывели здесь с известной вероятностью, что мужчина вполне самостоятельно сознает свое половое влечение и также самостоятельно может с ним бороться, тогда как у женщины такая возможность, по видимому, отсутствует. Это утверждение основывается на большой дифференцированности мужчины в половой и не половой сфере. Впрочем, возможность или невозможность понять какой нибудь определенный предмет основано не на понятии, с которым связано известное слово в нашем сознании. Последнее, по видимому, дает право заключить, что если известное существо имеет сознание, оно может каждый объект сделать его содержанием. Итак, здесь поднят вопрос о природе женского сознания вообще. Рассмотрение этой темы приведет нас вновь, после долгого обхода к пунктам, здесь только слегка затронутым.

Глава III.
Мужское и женское сознание


Прежде чем приступить к рассмотрению основного различия психической жизни полов, поскольку содержание ее представляют явления внешнего и внутреннего мира, необходимо предпринять известные психологические изыскания и установить некоторые понятия. В виду того что взгляды и принципы господствующей психологии развились без всякого отношения к нашей специальной теме, то нужно было бы удивляться, если бы ее теории можно было бы применить без дальнейших рассуждений к нашей области. К тому же в наше время не существует одной психологии, есть много психологий. Присоединение к какой нибудь определенной школе для исследования, только на основании ее научных положений, всей избранной нами темы, было бы в большей степени произволом, чем принятый мною метод, который, присоединяясь ко всем современным результатам, стремится обосновать явления, поскольку это необходимо, вполне самостоятельно.
Стремление к объединенному рассмотрению всей душевной жизни, сведение ее к одному определенному основному процессу проявилось в эмпирической психологии прежде всего в отношении, принятом отдельными исследователями, между ощущениями, и чувствами. Гербарт выводил чувства из представлений. Горвич, напротив, предполагал, что ощущения развиваются из чувств. Современные выдающиеся психологи указали на полную безнадежность таких попыток. А все же в основе их лежит истина.
Чтобы найти ее, не следует упускать одного, по видимому, вполне ясного отличия, совершенно обойденного каким то странным образом современной психологией. Первое явление какого нибудь ощущения, мысли, чувства следует отличать от их повторений, при которых можно уже проследить процесс запоминания. Для целого ряда проблем это различие имеет, как кажется, важное значение, хотя оно и не соблюдается современной психологией.
Всякому отчетливому, ясному, пластическому ощущению точно так же, как каждой резко разграниченной мысли, прежде чем она впервые будет выражена в словах, предшествует, правда, чрезвычайно короткая стадия неясности. Точно так же всякой еще необычной ассоциации предшествует более или менее краткий момент времени, когда намечается только неопределенное чувство, направленное к предмету ассоциации, общее предчувствие ассоциации, ощущение принадлежности ее к чему то другому. Родственные явления, наверное, особенно занимали Лейбница. Они то и дали возможность (хуже или лучше описанные) к составлению упомянутых теорий Герберта и Горвица.
Так как в качестве основных форм чувствований рассматривают обычно лишь удовольствие и неудовольствие, а вместе с Вундтом еще освобождение и напряжение, успокоение и возбуждение, то деление психических феноменов на ощущения и чувства для явлений, предшествующих стадии ясности, как это будет вскоре подробно указано, слишком узко, а потому и неприменимо для их описания. Поэтому я хочу для резкого разграничения воспользоваться здесь, насколько можно самой общей классификацией. Это классификация Авенариуса на «элементы» и «характеры» («характер «здесь не имеет ничего общего с объектом характерологии).
Распространению своих теорий Авенариус помешал не одной только, как известно, совершенно новой терминологией (она содержит в себе много преимуществ, а для известных явлений, впервые им замеченных и названных, она едва ли заменима), больше всего препятствует принятию некоторых его выводов, его несчастное стремление вывести психологию из физиологической системы мозга, тогда как сам он постиг ее только на основании психологических факторов внутреннего опыта (посредством чисто внешнего присоединения общих биологических положений о равновесии между питанием и работой). Вторая психологическая часть его «критики чистого опыта» послужила ему самому базисом для постройки гипотез первой физиологической части. В изложении это взаимоотношение обеих частей перевернулось, и первая часть напоминает читателю скорее описание путешествия по Атлантиде. В виду этой трудности, я вкратце поясню сейчас смысл указанного деления Авенариуса, оказавшегося крайне пригодным для моих целей.
«Элементом» Авенариус называет то, что в школьной психологии называется «ощущением» (как при «восприятии», так и при «воспроизведении» (репродукции), у Шопенгауэра оно называется «представлением», а у англичан или «impression», или «idea», а в обыденной жизни оно называется: «вещью, предметом», причем совершенно безразлично, (у Авенариуса) происходит ли при этом внешнее раздражение органов чувства, или нет, что весьма важно и ново. При этом, как для его, так и для наших целей, представляется совершенно посторонним вопрос, где собственно нужно остановиться в так называемом анализе: наблюдать ли, как «ощущение», или только как один лист, отдельный стебель, или же (на чем особенно останавливаются) только краску, величину, твердость, запах, температуру считать действительно «простыми». Ведь можно было бы на этом пути пойти еще дальше и говорить, что зелень листа представляет уже комплекс, результат его качества, интенсивности, яркости, насыщенности и протяжения, и что только эти последние нужно считать элементами. Нечто подобное происходит и с атомами: уже раньше они должны были уступить место «амерам», а теперь «электронам». Итак, если «зеленый», «голубой», «холодный», «теплый» «твердый», «мягкий» «сладкий», «кислый» являются элементами, то характером по Авенариусу будет всякого рода «окраска», «тон чувствования», с которым эти элементы выступают. И не только «приятный», «прекрасный», «благодетельный» и их противоположности признал Авенариус психологически принадлежащими сюда же, но и такие понятия, как «странный», «надежный», «жуткий», «постоянный»,»иной» «верный», «известный», «действительный»,»сомнительный» и т. д. и т. д. Все, что я, например, предполагал, во что верю, знаю, составляет элемент, а то что я только предполагал, но не верю, не знаю психологически (не логически) –является «характером», в котором заключен «элемент».
Но в душевной жизни есть стадия, в которой такое общее деление психических феноменов не только не правильно, но и преждевременно. Именно, все «элементы» являются в начале, как бы на расплывчатом фоне, как «rudis indigestaque moles», тогда как в то же самое время характеристика (приблизительно, стало быть, чувственная окраска) обхватывает все целое. Это подобно процессу, являющемуся перед нами, когда мы приближаемся издали к какому нибудь предмету, кусту или куче дров: первоначальное впечатление, тот первый момент, когда мы еще не можем различить, какой это в сущности предмет, момент первой неясности и неуверенности. Вот это то именно я и прощу ясно представить себе для понимания дальнейшего изложения.
В это мгновение «элементы» и «характер» абсолютно неразличимы (неотделимы они постоянно, на основании вполне правильно защищаемого Петцольдом видоизменения исследований Авенариуса). В густой толпе людей я замечаю, например, лицо, черты которого тотчас же исчезают у меня, благодаря непрестанно двигающимся массам народа. У меня нет ни малейшего представления о том, как выглядит это лицо. Я был бы не в состоянии описать его или дать хотя его незначительные признаки. И все таки оно привело меня в сильное возбуждение: я спрашиваю с боязливым, жадным беспокойством, где я видел это лицо раньше?
Если человек увидит «на мгновенье» женскую голову, и она произведет на него сильное чувственное впечатление, то очень часто он не может объяснить себе, что собственно он видел. Бывает даже, что он не в состоянии точно припомнить цвета ее волос. Необходимым условием всегда является то, чтобы сетчатая оболочка, выражаясь вполне фотографически, была достаточно короткое время, не дольше известной части секунды, экспонирована.
Когда приближаются издали к какому нибудь предмету, то различают первоначально лишь очень неясные очертания, при чем испытывают достаточно сильные ощущения, которые стушевываются по мере того, как приближаются к предмету и лучше воспринимают подробности. (Нужно заметить, что здесь не идет речь о «чувствах ожидания»). Пусть вспомнят, например, о первом впечатлении, полученном от вытянутой из швов человеческой клиновидной кости, или впечатлении от некоторых рисунков и картин, наблюдаемых на полметра ближе или дальше правильного расстояния. Я вспоминаю впечатление, произведенное на меня пассажами из одного бетховенского сочинения для рояля, состоявшими из 1/32 х, и вспоминаю впечатление от страниц ученого исследования, заполненных всецело тройными интегралами, пока я еще не знал нот и понятия не имел об интегрировании. Это и есть то, что просмотрели Авенариус и Петцольд: всякое выявление элементов сопровождается известным обособлением характеристики (чувственной окраски).
Некоторые твердо установленные экспериментальной психологией факты можно сопоставить с этими выводами самонаблюдения. Пусть попробуют в темной комнате моментально подействовать цветным световым раздражением на привыкший к темноте глаз, и наблюдатель получит просто впечатление света, не будучи в состоянии ближе определить цветового качества. Получится впечатление «чего то», не имеющее более точного определения, «впечатление света вообще». Точное указание цветового качества нелегко сделать и при большей продолжительности раздражения (конечно, до известной величины).
Точно также всякому научному открытию, технологическому изобретению или художественному созданию, предшествует родственная стадия темноты, подобно той, откуда Заратустра вызывает свое учение о вечном возвращении (Wiederkimft). «Встань бездонная мысль из глубины моей! Я твой петух, твой предрассветный туман, заспавшийся червь: встань, встань! мой голос должен тебя разбудить! „Весь этот процесс в своем поступательном движении, от полной запутанности до сияющей ясности, подобен ряду воспринимаемых нами пассивно картин, когда с какой нибудь пластической группы или рельефа снимают одно за другим обвивавшие его влажные покрывала. При открытии памятника зритель переживает нечто подобное. Точно также, если я вспоминаю, например, услышанную однажды мелодию, процесс этот в точности повторяется, хотя часто настолько быстро, что его трудно уловить, Каждой новой мысли предшествует такая, как я ее называю, стадия „предмыслия“, когда выплывают и рассыпаются геометрические фигуры, кажущиеся фантазмы и туманные образы, когда появляются „колеблющиеся формы“, окутанные мраком картины, таинственно манящие маски.Начало и конец всего этого хода мыслей, которые я кратко называю процессом «просветления“, относятся между собой так как два впечатления, полученные очень близоруким субъектом от находящегося вдали предмета, одно – в очках, другое – без очков.
И как в жизни отдельного индивидуума (который, может быть, умрет прежде, чем закончит весь процесс), точно так же и в истории исследований «предчувствия» всегда предшествуют ясному познанию. Это тот же процесс просветления, распределенный на целые поколения. Пусть вспомнят, например, о бесчисленных предвосхищениях у греков и в более новое время теории Ламарка и Дарвина, за которые «предвозвестники» их чрезмерно восхваляются, о предшественниках Роберта Манера и Гельмгольца, о тех случаях, когда Гете и Леонардо да Винчи, правда, может быть, разносторонние люди, предвосхитили позднейший прогресс науки и т. д., и т. д. О таких именно предварительных стадиях идет обычно речь, когда открывают, что та или иная мысль не нова, что ее можно найти у того или другого мыслителя, поэта и пр. Подобный же процесс развития наблюдается так же при всех художественных стилях в живописи и музыке: от неуверенного прикосновения, осторожных колебаний до полной победы. Умственный прогресс человечества в науке основывается так жена лучшем и лучшем описании и познании одних и тех же явлений. Это процесс просветления, распространенный на всю человеческую историю. То что мы замечаем нового, то в сравнении с этим процессом мало достойно внимания.
Сколько степеней выяснения и дифференцированности пройдет содержание известного представления, вплоть до полной и отчетливой, не задернутой никаким туманом мысли, может наблюдать всякий, кто старается усвоить новый трудный предмет, например, теорию эллиптических функций. Как много степеней понимания нужно пройти (особенно в математике и механике), пока все не предстанет в полном порядке, в совершенной системе, ненарушенной и стройной гармонии частей к целому! Эти степени соответствуют отдельным этапам на пути просветления.
Процесс просветления может протекать также и в обратном порядке: от полной ясности до полной неопределенности. Это обратное движение – ничто иное, как процесс забывания. Обычно он растягивается на довольно значительное время, и лишь случайно можно заметить отдельные точки на его пути. Даже прекрасно сооруженные улицы тотчас разрушаются, если не заботятся о их «восстановлении», и подобно тому, как из юношеского «предмыслия» развивается интенсивная блещущая «мысль», так и от нее происходит переход к старческому «послемыслию»; как брошенная лесная дорога зарастает справа и слева травой и кустарником, так стирается день за днем и ясный отпечаток мысли о каком нибудь явлении, уже не служащим для нас предметом мышления. Один из моих друзей открыл отсюда и обосновал самонаблюдением следующее практическое правило: кто хочет что нибудь изучить, будь то музыкальный отрывок или отдел из истории философии тот не должен посвящать себя усвоению этой работы без перерывов. Ему нужно будет повторять отдельные части данного материала по несколько раз. Вопрос в том, как велики должны быть перерывы для более целесообразного усвоения? Выяснилось – и это должно иметь общее значение, что повторение следует возобновить, когда не окончательно еще иссяк интерес к работе, когда наполовину владеют еще своим сознательным мышлением. А когда предмет уже достаточно исчез из памяти, так что он не интересует нас, не возбуждает ни любопытства, ни любознательности, тогда результаты первого усвоения стираются, и вторичное изучение их не усиливает: здесь приходится сделать вновь значительную долю работы просветления.
Весьма возможно, что в смысле учения Зигмунда Экснера о «проникновении», вполне соответствущему весьма популярному взгляду о совершенно параллельном этому процессу просветления, следует принять, что нервные сосуды должны быть чувствительны в своих фибрах, если дело коснется раздражения посредством аффекта (безразлично от того, будет ли последний существовать долю или часто повторяться). Весьма понятно и то, что в случае заболевания результат этого «проникновения» будет совершенно обратным. На этом то основании морфологические элементы строения, происшедшие благодаря вышесказанному, атрофируются в отдельных клетках из за недостаточного их применения. Авенариус в своей теории принимает для объяснения всех этих родственных явлений различия между «отделкой» и «расчленением» в процессах мозга (в независимых уклонениях от системы С). Той же теорией объясняются очень просто и дословно свойства влияния зависимого (психического) ряда явлений на независимый (физический), т.е. его способность влиять на вопрос психофизического сопоставления. Поэтому и выражения «отделанный» и «расчлененный» употребляются для описания степени разницы отдельных психических данных, в которых они и употребляются для этой цели. Необходимо проследить процесс «просветления» во всем его течении для того, чтобы изучить объем и внутреннее содержание нового понятия. Однако для последующего важна лишь первоначальная стадия, исходный пункт «просветления». В том внутреннем содержании, через которое проходит процесс просветления, т.е., так сказать, в первый момент его проявления, еще не ощущается разница, по Авенариусу «элемента» от «характера».
Однако всякий, принимающий подобное деление для всех явлений развивающейся психики, обязательно должен ввести новое название для выражения внутреннего содержаний той стадии, где такая двойственность еще не различается. И вот мы, не считаясь со всеми требованиями, выходящими из рамок этой работы, предлагаем здесь слово «генида» для выражения физических данных в первобытно детском состоянии (от греч. слова hen, так как восприятие и чувство не позволяют ощутить в себе двойственности, в виде двух аналитических моментов абстракции).
Необходимо рассматривать абсолютную гениду в качестве ограничивающего понятия. Конечно, при этом невозможно точно и быстро решить, сколько раз настоящие психические переживания достигают в взрослом человеке степени индифферентности. Впрочем, теория сама по себе и не касается этого. Вообще можно назвать именем «гениды» то весьма различное у различных людей, что происходит при разговоре. Конечно, тут имеется в виду нечто совершенно определенное. Например, если кто нибудь замечает что либо и это «что либо» испарилось так, что его невозможно восстановить. Однако позднее нечто из утраченного может быть восстановлено на основании ассоциации идей. И вот из этого возобновленного, как оказывается, можно узнать, что представляла из утраченного то, чего раньше никак не удавалось уловить. Очевидно мы тогда получим понятие, имеющее то же самое содержание, но только в другой форме, на другой стадии развития. Подобное прояснение не только производится в течение всей индивидуальной жизни по этому направлению, но и должно быть сызнова испытано для каждого внутреннего содержания.
Предполагаю, что кто либо вдруг потребует более точного описания того, что я собственно понимаю под словом генида. Как выглядит такая генида? Это было бы полнейшим абсурдом. В самом понятии гениды заключается представление о том, что она представляет собой туманную единицу, которую невозможно описать точнее. Однако, если при этом несомненно, что позднее следует полное отождествление гениды с самым расчлененным внутренним содержанием, то столь же несомненно, что сама генида еще не вполне совпадает с ним, чем то от нее отличается, – меньшей степенью сознания, недостатком рельефности и главным образом отсутствием «фиксационной точки» в «зрительном поле».
Невозможно также рассматривать и описывать отдельные гениды можно только лишь знать об их существовании. Остается принять принципиально, что в гениде существуют такие же мысли и жизнь, как в элементах и характерах: каждая генида при этом представляет из себя индивидуум и совершенно различна одна от другой.
По данным, которые будут приведены позднее, можно заключить, что переживания раннего детства (это можно принять для первых 14 месяцев жизни каждого человека) – суть гениды, если не принимать таковые в их абсолютном значении. По крайней мере психические события раннего детства никогда не отходят далеко от стадии гениды; у взрослых же развитие внутренней жизни уже переросло эту ступень. От сюда видно, что в состоянии гениды проходит форма сознательной жизни низших организмов и, может быть, очень многих растений и животных. У взрослого человека происходит уже дальнейшее развитие из гениды, благодаря вполне отчетливому, пластическому впечатлению, и том случае, если оно представляет для него никогда недостижимый идеал. У абсолютной гениды язык еще не сформирован, ибо расчленение речи вытекает из расчленения мысли, но и на самой высокой из доступных человеку ступеней интеллекта остается много неясного, а потому и невыразимого.
Вообще вся теория гениды помогает сгладить борьбу между впечатлением и чувством в их споре о старшинстве и сделать попытку поставить на место понятий «элемент» и «характер», выхваченных из теории просветления, описание самого содержания этой теории, опираясь при этом на тот основной факт наблюдения, что только с выделением «элементов» последние становятся отличными от «характеров».
Теперь понятно, почему человек ночью более, чем днем, склонен к «настроениям» и «сентиментальностям» – ибо ночью все вещи лишены тех резких очертаний, какие они имеют днем.
В каком же направлении нужно вести все это исследование с психологией полов? Повторяем, что мы тут находим разницу между М и Ж в отношении различных стадий просветления, так как, откровенно говоря, наше пространное сочинение и клонится к подобной цели. Но в чем же заключается эта разница?
Нужно ответить на это следующим образом: мужчина обладает одинаковым с женщиной психическим содержанием, но только в более расчлененной форме. Там, где женщина более или менее мыслит генидами, она имеет ясные, отчетливые представления, к которым присоединяются ясно выраженные и всегда отдельные от, вещей чувства. У Ж мысли и чувства бывают одинаковы. У М они раз– личны. Когда у Ж переживания находятся еще в состоянии гениды, то y М давно уже наступило просветление. (Конечно, тут нельзя думать ни об абсолютных генидах у женщины, ни об абсолютном просветлении у мужчины), Вот почему женщина сентиментальна, и вот почему ее можно только тронуть, но не потрясти.
Лучшая отделка психических данных у мужчины соответствует также большей строгости в его строении тела и в чертах его лица. Совершенно обратно этому, малая отделка психических данных у женщины соответствует нежности, округленности и неясности в женской фигуре и физиономии. Говоря далее, с этим представлением вполне согласуются выводы из измерения различных степеней чувствительности полов, которые, вопреки ходячему мнению, показали, что чувствительность мужчины тоньше, даже если брать при этом средние числа. Эта разница выкупает еще в более обширных размерах при точном наблюдении над типами. Единственным тут исключением является чувство осязания. Осязательная чувствительность женщины вообще тоньше, чем у мужчин греч. слова hen, так как восприятие и чувство не позволяют ощутить в себе двойственности, в виде двух аналитических моментов абстракции).
Необходимо рассматривать абсолютную гениду в качестве ограничивающего понятия. Конечно, при этом невозможно точно и быстро решить, сколько раз настоящие психические переживания достигают в взрослом человеке степени индифферентности. Впрочем, теория сама по себе и не касается этого. Вообще можно назвать именем «гениды» то весьма различное у различных людей, что происходит при разговоре. Конечно, тут имеется в виду нечто совершенно определенное. Например, если кто нибудь замечает что либо и это «что либо» испарилось так, что его невозможно восстановить. Однако позднее нечто из утраченного может быть восстановлено на основании ассоциации идей. И вот из этого возобновленного, как оказывается, можно узнать, что представляла из утраченного то, чего раньше никак не удавалось уловить. Очевидно мы тогда получим понятие, имеющее то же самое содержание, но только в другой форме, на другой стадии развития. Подобное прояснение не только производится в течение всей индивидуальной жизни по этому направлению, но и должно быть сызнова испытано для каждого внутреннего содержания.
Предполагаю, что кто либо вдруг потребует более точного описания того, что я собственно понимаю под словом генида. Как выглядит такая генида? Это было бы полнейшим абсурдом. В самом понятии гениды заключается представление о том, что она представляет собой туманную единицу, которую невозможно описать точнее. Однако, если при этом несомненно, что позднее следует полное отождествление гениды с самым расчлененным внутренним содержанием, то столь же несомненно, что сама генида еще не вполне совпадает с ним, чем то от нее отличается, – меньшей степенью сознания, недостатком рельефности и главным образом отсутствием «фиксационной точки» в «зрительном поле».
Невозможно также рассматривать и описывать отдельные гениды можно только лишь знать об их существовании. Остается принять принципиально, что в гениде существуют такие же мысли и жизнь, как в элементах и характерах: каждая генида при этом представляет из себя индивидуум и совершенно различна одна от другой.
По данным, которые будут приведены позднее, можно заключить, что переживания раннего детства (это можно принять для первых 14 месяцев жизни каждого человека) – суть гениды, если не принимать таковые в их абсолютном значении. По крайней мере психические события раннего детства никогда не отходят далеко от стадии гениды; у взрослых же развитие внутренней жизни уже переросло эту ступень. От сюда видно, что в состоянии гениды проходит форма сознательной жизни низших организмов и, может быть, очень многих растений и животных. У взрослого человека происходит уже дальнейшее развитие из гениды, благодаря вполне отчетливому, пластическому впечатлению, и том случае, если оно представляет для него никогда недостижимый идеал. У абсолютной гениды язык еще не сформирован, ибо расчленение речи вытекает из расчленения мысли, но и на самой высокой из доступных человеку ступеней интеллекта остается много неясного, а потому и невыразимого.
Вообще вся теория гениды помогает сгладить борьбу между впечатлением и чувством в их споре о старшинстве и сделать попытку поставить на место понятий «элемент» и «характер», выхваченных из теории просветления, описание самого содержания этой теории, опираясь при этом на тот основной факт наблюдения, что только с выделением «элементов» последние становятся отличными от «характеров».
Теперь понятно, почему человек ночью более, чем днем, склонен к «настроениям» и «сентиментальностям» – ибо ночью все вещи лишены тех резких очертаний, какие они имеют днем.
В каком же направлении нужно вести все это исследование с психологией полов? Повторяем, что мы тут находим разницу между М и Ж в отношении различных стадий просветления, так как, откровенно говоря, наше пространное сочинение и клонится к подобной цели. Но в чем же заключается эта разница?
Нужно ответить на это следующим образом:
Мужчина обладает одинаковым с женщиной психическим содержанием, но только в более расчлененной форме. Там, где женщина более или менее мыслит генидами, она имеет ясные, отчетливые представления, к которым присоединяются ясно выраженные и всегда отдельные от,вещей чувства. У Ж мысли и чувства бывают одинаковы. У М они различны. Когда у Ж переживания находятся еще в состоянии гениды, то y М давно уже наступило просветление.
(Конечно, тут нельзя думать ни об абсолютных генидах у женщины, ни об абсолютном просветлении у мужчины), Вот почему женщина сентиментальна, и вот почему ее можно только тронуть, но не потрясти.
Лучшая отделка психических данных у мужчины соответствует также большей строгости в его строении тела и в чертах его лица. Совершенно обратно этому, малая отделка психических данных у женщины соответствует нежности, округленности и неясности в женской фигуре и физиономии. Говоря далее, с этим представлением вполне согласуются выводы из измерения различных степеней чувствительности полов, которые, вопреки ходячему мнению, показали, что чувствительность мужчины тоньше, даже если брать при этом средние числа. Эта разница выкупает еще в более обширных размерах при точном наблюдении над типами. Единственным тут исключением является чувство осязания. Осязательная чувствительность женщины вообще тоньше, чем у мужчины. Факт этот довольно интересен, и требует точного изложения, которое я сделаю несколько позднее. Здесь же лишь я замечу, что болевые ощущения мужчины несравненно выше, чем у женщины. Подобный факт имеет известное значение для физического изыскания над «болевым ощущением» и его отличием от «кожного».
Слабая чувствительность должна, конечно, способствовать пребыванию внутренней жизни в состоянии стадии гениды. Конечно, при этом нельзя рассматривать ничтожную степень ее прояснения за непременное следствие такой стадии. Тем не менее она находится с ним в очень вероятной связи. Точным доказательством меньшей отделки представлений у женщин является большая решительность в суждении у мужчин. Конечно, такой факт невозможно вывести из одной только недостаточной отчетливости женского мышления (возможно, что тут имеется и один общий, более глубокий корень). Для нас несомненно лишь то, что пока мы пребываем еще вблизи стадии гениды, мы точно знаем только то, каких свойств нет у данного предмета. Это мы узнаем гораздо раньше, чем бываем в состоянии определить, какими свойствами он обладает на деле. То, что Мах называет «инстинктивным опытом», основывается, вероятно, на том, что известные состояния сознания даются нам в форме гениды. Чем мы ближе к такой стадии, тем более мы лишь кружимся вокруг предмета, постоянно поправляемся при каждой попытке его описать и постоянно лишь повторяем: нет, не то слово! Конечно, этим то и обусловливается нерешительность в суждении. Последнее только тогда приобретает определенность и прочность, когда процесс просветления уже окончен. Уже самое суждение само по себе предполагает известное удаление от стадии гениды. И это бывает даже тогда, когда им высказывается только нечто аналитическое, не увеличивающее духовного содержания известного субъекта.
В том факте, что Ж всегда ожидает от М прояснения своих темных представлений, истолкования генид везде, где нужно высказать новое суждение, а не повторять старое, давно готовое в виде простой сентенции, находится доказательство правильности взгляда, что генида есть свойство Ж, а дифференцированное внутреннее содержание – свойство М. В этом и заключается основная противоположность полов. Выступающая в речи мужчины расчлененность его мысли там, где у женщины нет ясного сознания, обыкновенно ожидается, желается ею, как третичный половой признак и действует на нее именно в таком смысле. На этом основании многие девушки говорят, что они охотно бы вышли замуж за такого мужчину (или по крайней мере могли бы полюбить такого), который был бы умнее их. Если же мужчина просто соглашается с их словами и не умеет высказывать их в лучшем виде, то такой факт им не нравится и даже их отталкивает в половом отношении. Совершенно ясно, что женщина ощущает в качестве признака мужественности тот факт, что мужчина сильнее ее и в духовном отношении. Ж привлекает к себе лишь тот мужчина, мышление которого выше ее собственного. Этим она, сама того не сознавая, подает решающий голос против теории равноправия полов.
М живет сознательно, Ж бессознательно. Мы имеем теперь полное право говорить так по поводу крайних типов. Ж получает свое сознание от М. Половой функцией типичного мужчины по отношению к типичной женщине, в качестве его идеального дополнения, является работа превращения бессознательного в сознательное.
Теперь мы подошли к проблеме дарования. В настоящее время весь теоретический спор о женщинах почти везде сводится к вопросу о том, кто имеет более духовных качеств: мужчины или женщины. Обыкновенная постановка вопроса не считается с типами. Тут же была изложена теория типов, и она не может остаться без влияния на требуемый ответ. Нам теперь остается разъяснить, в чем состоит связь между поставленным вопросом и этой теорией.

Глава IV.
Дарование и гениальность


Приступая к изложению этой главы, я считаю не лишним предпослать несколько предварительных замечаний. Делаю я это во избежание всяких недоразумений, которые могут возникнуть, благодаря самому разноречивому пониманию сущности гениальности со стороны различных писателей.
В ряду этих замечаний первое место должно быть отведено вопросу о соотношении между гением и талантом и о полнейшем разграничении этих двух понятий. Широкая публика этого различия не признает. Для нее гений является только высокой или высшей степенью таланта. Подчас под гением понимают лицо, совмещающее в себе целый ряд всевозможных талантов. В крайнем случае допускают существование между ними промежуточных ступеней. Подобное представление совершенно превратно. Действительно, мы различаем разнообразные степени гениальности, тем не менее эти степени ничего общего с талантом не имеют. Человек может с первого дня своего рождения обладать ярким, сильным талантом, так, например, математическим. Этот человек в состоянии без малейшем труда усвоить самые сложные разделы этой науки. Но для этого ему совершенно не нужно обладать гениальностью, которая вполне идентична оригинальности, индивидуальности. Она же – условие изобретательности. И наоборот, существуют высокогениальные люди, которые не обладают никаким значительным талантом. Примеры: Новалис, Жан Поль. Итак, гений совершенно не является какой либо степенью таланта. Оба понятия – две несоизмеримые, совершенно различные категории, между которыми лежит целый мир. Талант – наследственное, подчас родовое имущество (семья Бахов), гений же не переходит по наследству. Это имущество не родовое, а индивидуальное (Иоганн Себастьян).
Посредственность, легко поддающаяся ослеплению, а посредственность женщины в особенности, совершенно не отличает блестящего ума от ума гениального. Женщины не понимают гениальности, хотя на первый взгляд могло бы показаться иначе, на самом деле ее половое тщеславие вполне удовлетворяется всякой экстравагантностью, которая выделяет мужчину среди окружающих его людей. Драматург для них то же, что артист, между художником и виртуозом они не делают никакого различия. Блестящий и гениальный ум, по их мнению, два совершенно тождественных понятия: Ницше для них – тип гения! Однако все, что только жонглирует причудами ума, всякое изящество духа не имеет даже отдаленного сходства с истинным духовным величием. Великие люди cерьезно ставят проблему своего «я» и вдумчиво относятся к окружающим их вещам. Но они делают это не с целью казаться одаренными в наиболее подходящий момент, а с целью быть таковыми во любое время. Люди. которые только сверкают своим умом, лишены духовного благочестия. Это все лица, которые далеки от искреннего и серьезного интереса к окружающему, так как вопрос о сущности бытия не в состоянии ими овладеть, лица, у которых побуждение к творчеству вяло и мимолетно. Все силы их сосредоточены на том, чтобы мысль их искрилась и сверкала, как блестяще отшлифованный алмаз, но они совершенно не стремятся к тому, чтобы она что нибудь освещала! Это вполне понятно, так как они всегда думают только о том, что «скажут» другие – соображение, которое далеко не всегда заслуживает уважения. Есть люди, которые в состоянии жениться на женщине, лишенной для них всякой привлекательности, исключительно лишь потому, что она нравится другим. И подобные же «браки» люди очень часто заключают и со своими мыслями. Я говорю здесь об одном авторе, который отличается злобной, грубой, оскорбительной манерой писать: ему кажется, что он рычит, как лев, на самом деле он только лает. К сожалению, кажется, что и Фридрих Ницше в своих последних произведениях особенно отчетливо выделяет именно то, что, по его мнению, сильно должно было бы задеть и шокировать людей (насколько он во всем остальном стоял неизмеримо выше упомянутого уже писателя?). И он наиболее тщеславен именно там, где проявляет столь сильное невнимание и пренебрежение к человеческому роду. Это тщеславие зеркала, которое с настойчивым упорством требует признания: «смотри, как хорошо, как беспощадно я отражаю!» В молодости, когда человек чувствует свою полнейшую неустойчивость, каждый старается укрепить свое «я» тем, что набрасывается на других, но лишь одна необходимость заставляет великих людей быть страстно агрессивными. Это не они являются подобием молодой лисы, ищущей драки во что бы то ни стало, или молодой девицы, которой нравится новый туалет только потому, что он в состоянии возбудить зависть среди ее подруг.
Гений! Гениальность! Каких только чувств не вызывает у большинства людей этот феномен! Беспокойство, ненависть, зависть, недоброжелательство, жажда унизить! Сколько непонимания – и вместе с тем сколько подражания! «Как он харкает и как он плюет».
Отрешимся от всего псевдогениального с тем, чтобы перейти к истинно гениальному и к высшим проявлениям его. И в самом деле: с чего бы ни начиналось наше исследование, неисчерпаемое богатство и глубина содержания этой темы представляет исследователю полнейший произвол в выборе исходной точки. Рассмотрение отдельных качеств, принимаемых нами за признак гениальности, обрекает наше исследование на непреодолимые трудности: все эти качества до того тесно связаны между собой, что изучение каждого из них в отдельности не дает и не может дать нам общего представления. При подобном способе изучения этого вопроса нам грозит двоякое зло: с одной стороны мы рискуем преждевременно выдвинуть конечные результаты нашего исследования с другой – изолированное изучение каждого признака в отдельности может заслонить от нас целое.
Все высказанные соображения о сущности гениальности носят или биологически – клинический характер или характер метафизический. В первом случае люди с забавной самоуверенностью утверждают, что незначительные познания в этой области дают нам вполне надежный ключ для объяснения самых сложных психологических проблем, во втором случае метафизика с высоты своего величия взирает на гениальность с тем, чтобы включить ее в свою систему. Если же эти пути не ведут к достижению всех целен этого исследования, то объяснения этого прискорбного явления следует искать в природе этих путей.
Постараемся вникнуть в то, насколько великий поэт глубже и прочнее вселяется в души людей, чем человек среднего уровня. Следует только подумать о том необычайном количестве характеров, которые создал Шекспир или Эврипид, о бесконечном разнообразии типов, нарисованных в романах Золя. Генрих фон Клейст создал два совершенно противоположных типа: сначала Пентезилею, а затем – Кетхен фон Гейльбронн. Фантазия Микельанджело воплотила образы Леды и дельфийской Сибиллы. Иммануил Кант и Иосиф Шеллинг произнесли самое вдумчивое и правдивое слово об искусстве, а вместе с тем только очень немногие люди уступают им в области изобразительного творчества.
Необходимо прежде всего понять человека для того, чтобы познать и изобразить его. Для того же, чтобы понять человека, нужно иметь какое либо сходство с ним.
Необходимо быть таким же, как и он. Только тогда можно изобразить и оценить поступки людей, когда все психологические предпосылки, вызвавшие тот или иной образ действий, известны нам из собственных переживаний. Понять человека – значит носить его в себе. Надо уподобиться тому духовному миру, который хочешь постигнуть. Поэтому плут великолепно понимает только плута, простодушный – простодушного, но он никогда не в состоянии понять плута. Позер видит объяснение поступков людей только в позе и вернее поймет другого позера, чем наивный человек, существование которого кажется в свою очередь позеру неправдоподобным. Словом, понять человека – значит быть этим человеком.
Из всего сказанного нужно было бы вывести заключение, что каждый человек лучше всего понимает самого себя. Но это ошибочно. Ни один человек не в состоянии самого себя понять. Для этого субъект познания должен одновременно фигурировать в качестве объекта, иными словами, человек должен был бы выйти из рамок своего собственного духовного мира. Это так же невозможно, как невозможно объяснить универсальность. Для объяснения универсальности следует найти точку, лежащую вне пределов ее, а это противоречит понятию универсальность. Если бы кому нибудь выпало на долю постичь себя, тот мог бы понять всю вселенную. Дальнейшее изложение покажет, что в этих словах кроется глубокий смысл, что это – не одна только параллель.
В этой стадии нашего изложения следует считать доказанным, что понять свою глубочайшую, истинную природу человек не в состоянии. Это бесспорный факт: мы можем быть поняты только другим, но никогда себя постичь не можем. Этот другой несомненно должен обладать некоторыми чертами сходства с нами, хотя во всех других отношениях может далеко отличаться от нас. Эти черты сходства являются предметом его исследования, и в результате он в состоянии будет познать, отразить, понять себя в нас или нас в себе. Понять человека значит – быть этим человеком и вместе с тем быть самим собою.
Но, как видно было из приведенных примеров, гений объемлет в своем понимании гораздо большее количество людей, чем средний человек. Гете будто бы сказал о себе, что нет того порока и преступления, к которому он не питал бы некоторой склонности и которого он не мог бы вполне понять в какой нибудь момент своей жизни. Гениальный человек сложнее, богаче. Он – личность многогранная. Чем больше людей человек вмещает в своем понимании, тем он гениальнее, и следует прибавить, что тем отчетливее, интенсивнее отражены в нем эти люди. Слабое, лишенное яркости отражение духовного мира окружающих людей не приведет его к созданию сильных, могучих образов, охваченных пламенным порывом. Его образы будут бледны, без мозга и костей. Творчество гения всегда направлено к тому, чтобы жить во всех людях, затеряться в них, исчезнуть в многообразии жизни. В то время как философ стремиться найти других людей в своем собственном духовном мире, свести их к единству, которое неизменно будет его собственным единством.
Природа гения – природа Протея, но эту природу не следует, как и бисексуальность, представлять себе беспрерывно действующей. Даже величайшему на свете гению не дано одновременно, скажем, в один и тот же день, постичь всех людей. Духовное богатство и широта постижения раскрываются у человека не сразу они проявляются в процессе постоянном развития всей его сущности. Получается представление, что они появляются по мере истечения определенных, закономерных периодов, эти периоды по своему характеру являются различными. Они никогда не повторяются в той форме, и каждый последующий период представляет собою, так сказать, высшую фазу в сравнении с прошедшим. Нет двух моментов индивидуальной жизни, которые были бы совершенно похожи друг на друга. Между позднейшими и прежними периодами существует только то же соответствие, что и между гомологичными пунктами высшего и низшего оборота спирали. Отсюда совершенно понятно, что многие выдающиеся люди еще в юности намечают себе план своего произведения, затем готовая таким образом мысль остается долгое время в течение зрелого возраста без разработки и только в глубокой старости снова приступают к осуществлению раз задуманного плана: это все различные периоды, по очереди выступающие в их жизни, исполненные самого разнообразном содержания. Эти периоды существуют у всех людей с различной степенью интенсивности, с различной «амплитудой?» Так как гений вмещает в себе с ослепительной яркостью большинство людей, то «амплитуда» каждого периода будет находиться в полнейшем соответствии с богатством духовного содержания человека. Поэтому даровитые люди еще в детстве нередко слышат от своих воспитателей упрек в том, что они «из одной крайности впадают в другую». Словно они делают это из собственного удовольствия! Именно у выдающихся людей подобные переходы носят характер ярко выраженного критического переживания. Гете как то говорил о «повторной зрелости» у художников. Его мысль неразрывно связана с нашей темой.
Именно периодичность гения с его резкими переходами способна объяснить нам, почему у него годы величайшей продуктивности сменяются годами полнейшего бесплодия, годами, когда он ни во что себя не ставит. Больше того, когда он склонен психологически (не логически) превознести любого человека над собою: так как его мучает воспоминание о творческом периоде, а в особенности, какими свободными в сравнении с ним кажутся ему люди, лишенные этих мук! Насколько порыв восхищения сильнее у гения, чем у среднего человека, настолько беспощаднее его подавленность. У каждого выдающегося человека существуют подобные более или менее продолжительные периоды, исполненные ужасающего отчаяния в самом себе, бесконечных мыслей о самоубийстве. Он не относится безучастно к окружающей жизни: многие предметы возбуждают его внимание и интерес. Они несомненно явятся предметом будущей жатвы, но непосредственно не влекут к творчеству и не манят могучими, ослепительными тонами, как в периоды продуктивной деятельности. Словом нет бури. Это времена, когда гений, продолжающий все таки свое творчество, неизменно слышит: «Как он пал! – „Как он выдохся!“ – „Как он повторяется!“ и т.д.
Не только само по себе творчество, но и другие качества гения, а также материал, над которым он работает, дух – исходный пункт его творчества, – все это подвержено смене и резкой периодичности. Временами он более расположен к рефлексиям и научной деятельности, а временами к художественному творчеству (Гете), то его внимание сосредоточено на культуре и истории человечества, то оно снова возвращается к природе (сравните «Несовременные размышления» и «Заратустру» Ницше) Он то мистичен, то наивен (примеры этого дали нам в новейшее время Морис Метерлинк и Бьернсон). Да, до такой степени велика в выдающихся людях «амплитуда» периодов, когда раскрываются многообразные стороны их существа, когда в их духовном «я» последовательно проходит с интенсивной яркостью целый ряд людей, что периодичность эта находит свое выражение и внешним образом. Этим я объясняю то весьма странное явление, что у людей одаренных выражение лица гораздо чаще меняется, чем у посредственности, что в различные моменты их лицо не распознаваемо. Для того стоит сравнить портреты Гете, Бетховена, Канта, Шопенгауэра в различные периоды их жизни! Количество всевозможных выражений лица какого нибудь человека можно принять за критерий его дарования. Люди, неизменно сохраняющие одно и то же выражение лица, стоят очень низко в интеллектуальном отношении. Физиономиста поэтому не удивить, что особенность людей, проявляющих в общении с себе подобными все новые черты и тем затрудняющих возможность высказать какое либо суждение о них, ярко и отчетливо отражается на внешнем выражении их лица.
Весьма возможно, что развитое здесь, поразительное суждение о учении будет отвергнуто с глубоким возмущением на том основании, что исходя из него, мы с необходимостью должны признать за Шекспиром всю пошлость Фальстафа, низость Яго, грубость Калибана. Тем самым мы как будто унижаем моральное достоинство великих людей, приписывая им понимание всего отвратительного и мелкого. И следует признать, что согласно этому взгляду все великие люди, действительно, исполнены многочисленных, самых сильных страстей и низменных влечений (подтверждением чего, впрочем, могут служить их биографии).
Однако, этот упрек не основателен. Это ясно станет по мере дальнейшего углубления в сущность разбираемого вопроса. Пока же я замечу, что только поверхностное размышление могло сделать такое заключение из приведенных предпосылок, мне представляется более, чем вероятным, что они приведут нас к диаметрально противоположному выводу. Золя, столь хорошо понимающий мотивы убийства из страсти, тем не менее ни одного подобного убийства не совершил бы сам, а именно потому, что в нем таится еще так много другого. Действительный убийца этого рода является жертвой своей страсти, в художнике же, изображающем его, искушению противится все богатство его духовного мира. Это духовное богатство и есть причина того, что Золя знает этого убийцу из страсти лучше, чем этот убийца знает самого себя, но познать он в состоянии будет только тогда, когда он лично испытает на себе всю силу влечения убийцы отсюда – художник стоит лицом к лицу с искушением, с полной готовностью подавить и защититься от него. Таким образом одухотворяется преступное влечение в великом человеке, возносится в степень мотива к художественному творчеству, как у Золя, или к философской концепции «радикального зла», как у Канта, а потому не толкает его на путь преступного деяния.
Из огромного числа возможностей, присущих высоко– одаренным личностям, вытекают весьма важные последствия, возвращающие нас к развитой нами в прошлой главе теории генид. То, что мы включаем в себя, мы замечаем с большей легкостью, чем то, чего мы не понимаем (будь это иначе, немыслимо было бы никакое общение между людьми они большей частью совершенно не знают, как часто они друг друга не понимают). Гений же, который значительно больше понимает чем обыкновенный человек, будет также и больше подмечать. Интриган без труда заметит человека, сродственного ему. Страстный игрок сразу заметит, когда другой чувствует сильное влечение к игре, в то время, как то же обстоятельство ускользнет совершенно от внимания прочих людей. «Der Art versiesht du dich besser», – говорит вагнеровский «Зигфрид». Относительно же более одаренного человека было сказано, что он поймет каждого человека лучше, чем последний самого себя, при том предположении, что он кроме этого человека вмещает в себе нечто большее, точнее, если он воплощает в себе этого человека и его противоположность. Двойственность является необходимым условием восприятия и понимания. Примером служит психология, которая на вопрос. что является решающим условием сознания, «самоотрешения», ответит: контраст. Если в мире все решительно было бы серо, то люди совершенно лишены были бы представления цвета, не говоря уже о понятии цвета. Шум, полный однообразных звуков, легко вызывает сонливое состояние в человеке: двойственность (свет, разъединяющий и различающий вещи)– вот причина бодрствующего сознания.
Потому никто не в состоянии себя понять, хотя бы он всю жизнь беспрерывно и зорко следил за собою. Человек же всегда может понять другого, с которым он, правда, сходен, но сходство это не исчерпывает всех сторон его духовного мира. У него столько же общего с его противоположностью, сколько общего у последней с ним самим. В этом подразделении лежат наиболее выгодные условия понимания: вышеприведенный пример Клейста. Итак, понять человека значит – иметь в себе этого человека и его противоположность.
Для того, чтобы дойти к сознанию одного только члена какой нибудь пары, человеку необходимо вместить в себе целый ряд противоположных пар. Это положение вполне подтверждается физиологическими доказательствами учения о цветовом ощущении глаза. Я приведу здесь только всем знакомое явление, что световая слепота простирается на оба дополнительных цвета. Человек, лишенный способности воспринимать красный цвет, не воспринимает также и зеленого, с другой стороны, нет человека, воспринимающего голубой цвет и одновременно не реагиругощего на желтый цвет. Этот закон вполне приложим и к области духовной жизни человека: это основной закон всякого сознания. Например, человек жизнерадостный сильнее поддается удрученному состоянию, чем человек уравновешенный: меланхолика может спасти только могущественная, сильная мания. У кого чувство тонкого и изящного столь сильно развито, как у Шекспира, тот скорее других воспримет и поймет, как некоторую опасность для себя, всякую отвратительную грубость.
Чем больше типов и их противоположностей объединяет в себе человек, тем менее ускользнут от его внимания (так как за пониманием следует способность восприятия) активные и пассивные действия людей, тем глубже он проникает в их помыслы, истинные желания и чувства. Нет гениального человека, который бы не был великим знатоком людей. Значительный человек озирает с первого раза самые отдаленные тайники души человека и он нередко готов тотчас же дать полную характеристику его.
Среди большинства людей каждый проявляет определенную, более или менее развитую склонность к какому либо предмету. Этот прелестно знаком с миром птиц и мастерски различает их голоса, а тот с самого утра вперил свой любовный пристальный взгляд в окружающие его цветы, одного потрясают нагроможденные друг на друга теллурические осадки, и звезды мелькают перед ним в виде радушного привета, и только (Гете), – другой застывает в каком то безотчетном предчувствии от веяния холодного ночного звездного неба (Кант). Иные находят, что горы безжизненны, и чувствуют себя околдованными беспрерывно переливающимися морями (Беклин), а другие ровно ничего не находят в этом непрекращающемся движении и ищут удовлетворения под возвышающей властью горных громад (Ницше). Совершенно также каждый, даже самый простой человек, находит в природе нечто такое, что его больше всего привлекает, по отношению к предмету своего влечения, чувства его становятся острее и восприимчивее, чем ко всему прочему. Как же гениальному человеку, который в идеале вмещает в себе духовную сущность всех людей, не впитать в себя вместе с их внутренним миром все их склонности и разнообразное отношение к окружающему.
Не только всеобщность духовной сущности человека, но и всеобщность естественно природного начала пустила в его душу прочные глубокие корни. Он – человек, стоящий в самых близких интимных отношениях к вещам. Все привлекает его внимание, ничто от него не ускользает. Он в состоянии все понять, вместе с тем его понимание обладает особенной глубиной уже потому, что он может каждый предмет сравнить с самыми разнообразными вещами и провести между ними соответствующее различие. Он лучше других измерит предмет и укажет его надлежащие границы. Все это с яркой отчетливостью и силой отражается в сознании гениального человека. Отсюда несомненно и его чувствительность является наиболее утонченной. Ее не следует смешивать с той чувствительностью, которую односторонний взгляд приписывает художнику, когда говорит об остроте зрительного восприятия у живописца (или у поэта) или об утонченности слуховых органов у композитора. В последнем случае под чувствительностью понимают чрезвычайно утонченное развитие сферы чувственных ощущений. Мера же гениальности определяется не столько чувственной, сколько духовной восприимчивостью к различиям. С другой стороны эта восприимчивость и направлена преимущественно внутрь. Таким образом, гениальное сознание неизмеримо далеко отстоит от стадии гениды. Оно обладает сильнейшей яркостью и наиболее отчетливой ясностью. Гениальность является здесь некоторой степенью высшей мужественности, а потому то Ж и не может быть гениальной. Это является вполне последовательным применением вывода предыдущей главы, что М живет сознательнее, чем Ж, к результатам, полученным нами в настоящей главе. Отсюда – общее положение: гениальность идентична более общей, а потому и высшей сознательности. Но интенсивная сознательность достигается путем неизмеримого количества противоположностей, которые вмещает в себя выдающийся человек.
Потому универсальность является характерным признаком гения. Гениальности в какой нибудь специальной области – нет. Нет ни математических, ни музыкальных гениев. Гений – универсален. Можно дать следующее определение гения: человек, который все знает, не изучив ничего. Под этим «всезнанием», естественно, следует разуметь не какие либо теории или системы, по которым наука распределяет факты действительности. Сюда также не подойдет ни история войны за испанское наследство, ни опыты, произведенные над диамагнетизмом (?). Точно также цвет воды при облачном или лучезарном небе художник познает, не знакомясь предварительно с принципами оптической науки, и вовсе не нужно особенно углубляться в учение о человеческом характере для того, чтобы создать законченный цельный образ человека. Чем даровитее человек, тем больше он самостоятельно думал о всевозможных предметах и, таким образом, выработал себе определенное личное отношение к ним.
Теория о гениях специалистах, с точки зрения которой позволительно говорить, например, о «музыкальном гении, невменяемом во всех других областях», опять таки смешивает понятия талант и гений. Музыкант если он действительно велик, может на языке, указанном ему особого рода талантом его, быть столь же универсальным, так же совершенно охватить внутренний и внешний мир, как поэт или философ. Таким гением был Бетховен. Вместе с тем он может вращаться в такой же ограниченной сфере, как посредственный ученый или художник. Таков был Иоганн Штраус, которого называют, к нашему великому изумлению гениальным, хотя его живая, но очень ограниченная фантазия и создала прелестные цветы. Итак, повторяю, существуют различные таланты, но один только гений, может выбрать себе определенний талант, чтобы в этой сфере развивать свою деятельность. Есть нечто общее у всех гениальных людей как таковых, как бы сильно не различались между собой великий философ и великий художник, великий музыкант и великий скульптор, великий поэт и великий творец религиозной догмы. Талант, этот медиум, при помощи которого раскрывается истинная духовная сущность человека, играет менее значительную роль, чем это привыкли думать. Его значение большей частью переоценивают в той узкой перспективе, в которой, к сожалению, так часто производится художественно философское исследование. Не только различные оттенки дарования, но характер и мировоззрение не расходятся соответственно границам различных искусств. Эти границы как бы стираются, и для непредубежденного глаза получаются самые неожиданные сходства. Вместо того, чтобы копаться в поисках аналогий в истории музыки или вообще в истории искусства, литературы, философии, можно смело сравнить, например, Баха с Кантом, Карла Марию Ф. Вебера с Эйхендорфом, Беклина поставить наряду с Гомером. Подобное исследование не только выигрывает в смысле огромной плодотворности его, но оно приносит неизмеримую пользу глубине психологического анализа, отсутствие которой так болезненно ощущается в трудах по истории искусства и философии. Вопрос о том каковы те органические и психологические условия, которые превращают гения то в мистического духовидца, то в великого рисовальщика, должен остаться в стороне, так как существенного значения для данной статьи он не имеет.
Эта гениальность, которая при всевозможных различиях, часто очень глубоких у различных гениев, всегда остается неизменной и которая, как мы выше указали, везде и всюду проявляется, совершенна недосягаема для женщины. В одном из последующих отделов я подвергну рассмотрению вопрос о том, могут ли существовать чисто научные и практические гении, а не только художественные и философские, тут же я замечу, что следует весьма осмотрительно награждать людей эпитетом «гениальный» – положение, которое до сих пор совершенно не соблюдалось. Мне еще представится случай доказать, что женщина должна быть признана не гениальной, если мы хотим постигнуть сущность и понятие гениальности. Тем не менее несправедливо будет упрекать изложение в том, что оно по отношению к женскому полу выдвинуло произвольное понятие и объявило это понятие сущностью гениальности с той целью чтобы совершенно исключить из нее женщину.
Здесь можно вернуться к соображениям, высказанным в самом начале главы. Женщина не проявляет никакого понимания гениальности, за исключением разве того случая, когда оно направлено на живого еще носителя ее. Мужчина, наоборот, питает к этому явлению то глубокое чувство, которое с такой яркостью и увлекательностью описано Карлейлем в его до сих пор еще мало понятой книге «Hero worship» (Почитание героев). В этом почитании героев еще раз сказывается та особенность, что гениальность тесно связана с мужественностью, что она является идеальной, потенциированною мужественностью. Женщина лишена оригинальности сознания. Последнее она заимствует от своего мужа. Она живет бессознательно, муж сознательно, сознательнее всех гений.

Глава V.
Дарование и память

Я начну о теории генид. С этой целью приведу следующее наблюдение. Как то раз я полумеханически отсчитывал страницы какой то книги по ботанике и вместе с тем думал о чем то в форме гениды. Но уже в следующий момент я никак не мог вспомнить, о чем я думал, как я думал, что именно стучалось в дверь моего сознания. Именно поэтому случай этот представляется мне особенно поучительным, так как он типичен.
Чем пластичнее, чем более оформлен комплекс ощущений, тем его легче воспроизвести. Ясность сознания есть первое условие воспоминания. Способность сохранить в памяти испытанное ощущение прямо пропорциональна интенсивности сознания в момент ощущения. «Этого я никогда в жизни не забуду», «я буду помнить всю свою жизнь», «это никак не может исчезнуть из моей памяти»– так говорит человек о таких явлениях, которые его особенно сильно взволновали, о таких моментах, которые обогатили его разум новым наблюдением. Но если сама возможность воспроизвести известные состояния сознания стоит в прямом отношении к их расчлененности, то ясно, что не может существовать никакого воспоминания об абсолютной гениде.
Так как одаренность человека растет вместе с расчлененностью всех его переживаний, то отсюда непосредственно следует, что тот человек вспомнит с особенной отчетливостью все свое прошлое, все, о чем он когда либо думал, что видел и слышал, что чувствовал и ощущал, кто духовно богаче и одареннее. Вместе с тем его воспоминания о фактах минувшей жизни будут обладать большей достоверностью и живостью. Универсальная память о всем пережитом поэтому является наиболее верным и самым общим признаком гения. К тому же этот признак очень легко обосновать. Большой популярностью, особенно среди кафересторанных литераторов, пользуется взгляд, что люди творчества совершенно лишены памяти, так как они создают все новое. Так думают, вероятно, потому, что именно в памяти лежит единственное условие творчества, условие, которому творцы вполне удовлетворяют.
Положение необъятности и живости памяти у гениальных людей является для нас догматическим выводом теоретической системы, лишенным пока нового подтверждения данными опыта. Это положение, конечно, нельзя опровергнуть тем доводом, что гимназический курс истории или неправильные греческие глаголы очень быстро забываются и генинальными людьми. Не воспоминание пройденного, а память о пережитом – вот предмет наших рассуждений. То, что изучается для экзаменов, остается в памяти в самой незначительной своей части, именно в той, которая вполне соответствует специальному таланту школьника. Благодаря этому станет вполне понятным, что у маляра может быть лучшая память на цвета, чем у величайшего философа. У самого ограниченного филолога лучшая память о давно заученных аористах, чем у его коллеги, гениальнейшего из поэтов. Тот факт, что экспериментальная психология испытывает память человека, заставляя его заучивать всевозможные буквы, многозначные числа или бессвязные слова, самым беспощадным образом обнаруживает всю свою безнадежность и беспомощность. Эта беспомощность особенно ярко сказывается у людей, которые. вооружившись целым арсеналом электрических батарей и сфигмографических аппаратов, не переставая кричать о «точности» своих бесконечно скучных опытов, заявляют притязание на авторитетное слово in rebus psychlogicis. Но все эти попытки имеют так мало общего с той памятью, которая вмещает в себе сумму переживаний целой человеческой жизни, что невольно задаешься вопросом, имеют ли эти кропотливые экспериментаторы вообще какое нибудь представление об этой особой форме памяти или даже о психической жизни. Упомянутые исследования применяют к разнообразнейшим модам одинаковую мерку, благодаря чему все индивидуальное совершенно сглаживается. Они как бы умышленно отвлекаются от самого ядра индивидуума и рассматривают его как хороший или плохой регистрационный аппарат. Несомненно, глубокая мысль лежит в том, что в немецком языке слова «bеmеrкеn» и «mеrкеn» одного и того же корня. То, что возбуждает внимание вследствие естественной созданности своей, – запоминается. То, о чем мы вспоминаем, первоначально должно было вызвать интерес к себе, если же мы что нибудь забыли, то ясно, что мы в этом обстоятельстве принимали самое ничтожное участие. У религиозного человека прочнее всего врезываются в память религиозные учения, у поэта – стихи, у мистика чисел – числа.
Здесь можно вернуться к содержанию предыдущей главы и обосновать особую твердость памяти у гениальных людей еще другим путем. Чем гениальнее человек, тем больше он вмещает в себе человеческих типов и человеческих интересов, это в свою очередь предполагает и значительные размеры его памяти. В общем, для всех людей одинаково открыта возможность «перцепировать» явления окружающей среды, но большинство «апперцепирует» из бесконечного множества явлении только бесконечно малую часть их. Для гения идеалом является такое существо, у которого число «апперцепции» равно числу «перцепции Такого существа в действительности нет. С другой стороны, не существует также человека, который ограничился бы одними „перцепциями“ и никогда не „апперцепировал бы“. Уже по одному этому должны существовать всевозможные степени гениальности, в крайнем случае, нет ни одного мужчины, который абсолютно был бы лишен гениальности. Все же совершенная гениальность остается идеалом. Нет человека, совершенно лишенного апперцепции, как нет человека с универсальной апперцепцией (которую мы впоследствии отождествим с совершенной гениальностью). Апперцепция, как усвоение, пропорциональна памяти, как обладанию, в смысле объема и твердости ее. Так тянется непрерывный ряд ступеней от человека, живущего отдельными бессвязными моментами, лишенными для нет всякого значения, такого человека в действительности нет, к человеку, который живет непрерывной жизнью, оставляющей в его памяти след на вечные времена (так интенсивно он все воспринимает!). Такого человека в действительности тоже нет: даже величайший гений гениален не во все периоды своей жизни.
Первым подтверждением этого взгляда о непреложном соотношении между памятью и гениальностью, как и изложенной здесь дедукции из этого взгляда, может служить неимоверная память, которую проявляют гениальные люди по отношению к мелочам, к самым второстепенным сторонам какого либо явления. При универсальности их природы все обладает для них одинаковым, часто для них самих не ясным значением. А потому всевозможные детали само собою неизгладимо запечатлеваются в их памяти, врезываются в нее без особых усилий, без особенной внимательности со стороны. Мы уже здесь обратим наше внимание на ту мысль, которая впоследствии будет глубже разработана, что гениальный человек в разговоре о давно минувших событиях никогда не скажет, например, «это неправда», не скажет ни себе, ни кому либо другому. Правильнее было бы думать, что для него нет ничего такого, в чем он не ощущал бы известной степени достоверности именно потому, что он восприимчивее всех прочих людей к различным изменениям предметов, происшедшим в процессе их жизни.
В качестве верного средства испытать дарование какого либо человека можно порекомендовать следующее: в течение более или менее продолжительного времени избегать всяких встреч с ним, и при первой после этого перерыва встрече завязать разговор, близко касающийся содержания встречи, происшедшей до перерыва. Уже с самого начала можно будет заметить, как живо сохранил он в своей памяти все подробности ее, как сильно и отчетливо он воспринял ее. Сколько фактов собственной жизни теряет из памяти своей бездарность, в этом каждый может убедиться на себе. Вы можете иметь с бездарными людьми самое продолжительное и тесное общение, но уже через несколько недель они о всем этом забывают. Можно найти людей, которые в течение одной и двух недель имели с вами какое нибудь одно общее дело – через несколько лет они уже ничего не в состоянии вспомнить. Правда, путем самого подробного изложения всего того, о чем идет речь, путем самого старательного описания прежнего положения во всех его деталях можно, наконец, вызвать самые туманные проблески памяти о совершенно забытом. Этот опыт навел меня на мысль, что теоретическое положение о недопустимости полного забвения можно доказать не только состоянием гипноза, но и эмпирически тем, что мы воскрешаем в памяти человека представления, которые он в свое время действительно воспринял.
Центр тяжести, таким образом, лежит в том, много ли мы должны рассказать человеку из его жизни, из того, что он говорил, слышал видел, чувствовал, сделал, и чего теперь он не вспомнит. Здесь мы впервые подошли к критерию дарования, который легче подвергнуть испытанию со стороны других, так как он не требует наличности творческой деятельности человека. Каким широким применением он пользуется в сфере воспитания, об этом мы здесь особо говорить не будем. Он одинаково важен как для родителей, так и воспитателей.
От памяти, естественно, зависит и мера того, насколько люди в состоянии подметить сходства и различия. Особенно развита эта способность у тех людей, которые все свое прошлое содержат в своем настоящем, которые сводят все моменты своей жизни к известному единству и сравнивают их друг с другом. Именно эти люди особенно удачно схватывают всевозможные сходства, пользуясь принципом tertium comp arationis, о котором преимущественно и идет речь. Из своего прошлого они извлекают то, что имеет наибольшее сходство с настоящим, каждое из этих переживаний обладает у них до того ярко выраженной индивидуальностью, что от их взора не ускользнут ни сходства, ни различия между ними, а потому события далекого прошлого успешно борются с действием времени и отчетливо сохраняются в памяти. Недаром видели в прежнее время в богатстве красивых сравнений и образов исключительную принадлежность поэтов. Люди читали и перечитывали любимые сочинения Гомера, Шекспира и Клопштока или с нетерпением ждали их в самом чтении. Но, кажется эти времена давно прошли после того, как Германия, впервые в течение 150 лет, осталась без великого поэта и мыслителя, когда скоро уже не найдется человека, который бы не «написал» чего нибудь. Теперь такие сравнения уже не ищут, да если бы даже и стали искать, то едва ли бы нашли. То время, которое видит лучше свое выражение в неясных, туманных настроениях, философия которого всецело свелась к «бессознательному» – не есть время великих людей. Ибо великий человек – это сознание, перед которым рассеивается туман бессознательного, как под лучами солнца. Проявись в наше время хотя одно яркое сознание, о, как быстро расстались бы мы с нашим искусством настроений, которым мы так гордимся! В полном сознании, которое в переживаниях настоящего вмещает переживания прошлого, кроется фантазия – условие философского и художественном творчества.
Сообразно этому совершенно неверно, будто у женщин фантазия богаче, чем у мужчин. Опыты, которые говорят в пользу более живого воображения женщин, всецело взяты из сферы их фантастической половой жизни. Следствия же, которые действительно можно было бы вывести из этих опытов, еще не соответствуют настоящей стадии нашего изложения, а потому мы их пока оставим.
Правда, существуют более глубокие причины того, что женщина совершенно лишена всякого значения в истории музыки. Тем не менее мы тут же можем указать на ближайшую причину: отсутствие фантазии у женщины. Для музыкального творчества необходимо обладать гораздо большей фантазией, чем фантазия самой мужественной из женщин. Оно требует фантазии в большей степени, чем художественная или научная деятельность. Ведь нет ничего в природе или в чувственной эмпирии, что соответствовало бы музыкальной картине. Музыка стоит как бы вне всяких аккордов и мелодий, так что в этой области человеку самостоятельно приходится создавать и основные элементы. Всякая другая область искусства имеет более непосредственное отношение к эмпирической реальности. Более того, родственная музыке (взгляд, который далеко не все разделяют) архитектура имеет дело с материей даже в самых первоначальных стадиях своих, хотя она имеет то общее с музыкой, что свободна от всякого подражания природе (пожалуй, еще в большей степени, чем музыка). Поэтому архитектура – занятие мужчины, женщина архитектор– это представление, вызывающее в нас живейшее чувство сострадания.
Этим объясняется «одуряющее» действие музыки на композиторов и исполнителей, о котором мы так часто слышим (особенно когда речь идет о чистой инструментальной музыке). Ведь обоняние приносит нам гораздо больше пользы в смысле познания чувственного мира, чем содержание музыкального произведения. Эта абсолютная независимость музыки от внешнего мира, который мы видим, ощущаем, обоняем, делает последнюю совершенно неподходящей для того, чтобы служить средством выражения существа женщины. Эта особенность музыкального искусства доказывает, что композитор должен обладать наиболее развитой фантазией. Этим также объясняется и тот факт, что человек, творящий мелодии (весьма возможно, что они навязываются ему против его воли), вызывает в нас больше удивления, чем поэт или скульптор. Очевидно, «женская фантазия» сильно отличается от мужской, если ни одна женщина не приобрела в музыке такого значения, как, например, Анжелика Кауфман приобрела в живописи.
Где дело идет о мощной формировке материала, там женщина лишена всякой творческой деятельности. Ни в музыке, ни в архитектуре, пластике и философии – нигде в этих областях женщина не умела себя проявить. В тех областях, где робкие, мягкие переходы чувства играют известную роль, как, например, в живописи и поэзии, расплывчатой псевдомистике и теософии – там они искали поля деятельности – и нашли. Отсутствие творчества в вышеприведенных областях искусства находится в тесной связи с недифференцированностью психической жизни женщины. Под этим мы понимаем, например, в музыке, наибольшую тонкость и расчлененность ощущений. Нет ничего более определенного характеристического, индивидуального, чем мелодия, ничего, что сильнее ощущало бы на себе действие нивелировки. Поэтому песнь вспоминается легче, чем разговор, ария легче, чем речитатив, потому то так трудно изучить разговорное пение вагнеровских опер. Мы остановимся несколько дольше на этой области, так как здесь менее возможны возражения со стороны феминистов и феминисток. Женщина только в очень недавнее время получила доступ к этой области, а потому рано требовать от нее чего либо существенного. Певицы и исполнительницы виртуозы были всегда, даже в классической древности. А все таки…
Занятие женщин живописью, довольно распространенное в прежние времена, за последние 200 лет получило особенно широкое развитие. Известно всем, сколько девиц учатся живописи и рисованию, не питая к этому особенном влечения. Таким образом и в этой области нет безжалостного изгнания женщины. Она имеет полнейшую внешнюю возможность себя проявить. Если же, несмотря на это, существует очень мало женщин – живописцев, которые занимали бы выдающееся положение в истории этого искусства, то факт этот объясним только с точки зрения внутренних причин. Женская живопись и гравирование может иметь для женщин значение элегантного, изящного рукоделья. При этом они, кажется, лучше усваивают чувственный, телесный элемент красок, чем духовную, формальную сторону линий. В этом, без сомнения, кроется причина того, что только отдельные художницы, но не рисовальщицы, пользуются некоторым значением. Способность придать хаосу определенную форму – это способность мужчины, которому дана всеобъемлющая апперцепция и всеобъемлющая память – эти существенные черты мужского гения.
Я очень сожалею, что мне так часто приходится прибегать к слову «гений». Этим словом я как бы замыкаю определенный круг людей и резко отделяю от других, которым не дано быть гениальными, т.е. делаю то же, что и государство, которое из финансовых соображений выделяет в особую группу только людей определенного годового дохода. Слово «гений» изобрел, вероятно, человек, который меньше всего заслуживал этого названия. Великим людям свойство гениальности не представляется ничем особенным. Им придется долго размышлять над тем обстоятельством, что существуют и «негениальные» люди. Весьма удачно по этому поводу заметил Паскаль: «Чем оригинальнее человек, тем больше оригинальности он находит в других людях». Любопытно сопоставить с этим слова Гете: «Возможно, что только гений в состоянии хорошо понять гения».
Существует, вероятно, очень мало людей, которые в жизни своей никогда не были «гениальными». Если же, паче чаяния, этого никогда не было, то следует объяснить это отсутствием подходящего случая: сильной страсти или сильного горя. Достаточно было бы им пережить что нибудь с некоторой интенсивностью, без сомнения, способность переживать определяется чисто субъективными моментами, и тем самым они были бы хотя и временно, «гениальны». Склонность к поэтическому творчеству во время первой любви всецело относится сюда. И истинная любовь – дело случая.
Не следует забывать, что самые обыкновенные люди в состоянии сильного возбуждения находят иногда такие слова, существование которых мы у них никогда не предполагали. Большая часть того, что мы обозначаем просто словом «удачное выражение» как в поэзии, так и прозе, покоится на том (вспомните наши замечание о процессе просветления), что более одаренный человек предлагает свою мысль уже в просветленном, расчлененном виде, в то самое время, когда мысль другого, менее одаренного человека, находится еще только в состоянии гениды или близко от нее. Процесс просветления только сокращается «удачным выражением», найденным другим человеком. Отсюда – наше удовольствие по поводу всякого «удачного слова», даже когда оно найдено другим. Если два неодинаково одаренных субъекта переживают одно и тоже, то у более одаренного это переживание достигает такой интенсивности, что оно приближается вплотную к «порогу словесной речи». У менее одаренного этим процесс облегчения только облегчается.
Если бы верен был взгляд, пользующийся колоссальной популярностью, что гениальные люди отделены от негениальных толстейшей стеной, через которую ни один звук не мог бы проникнуть из одного царства в другое, то следовало бы заключить, что негениальный человек никогда не будет в состоянии понять гениального, что произведения гения должны быть лишены всякого, даже самого ничтожного, влияния на негениального человека. Все наши культурные надежды должны сосредоточиться на одном только желании: чтобы это было не так. И в действительности так никогда и не бывает. Разница лежит в меньшей интенсивности сознания, она – разница количественная, но не принципиальная, качественная.
И наоборот. Мы видим очень мало разумного смысла в том, что люди мало ценят или же совершенно не считаются с мнением молодых людей только потому, что они обладают менее значительным опытом, чем старики. Есть люди, которые не усвоят ни одного ценного опыта, если б они жили даже тысячу лет и больше. Такое отношение имеет смысл только к людям, одинаково одаренным.
Гениальный человек уже с самого детства живет самой интенсивной жизнью. Чем он гениальнее, тем дальше заходит его воспоминание о детстве, иногда, хотя в редких случаях, оно простирается до третьего года его жизни. Обыкновенный же человек в состоянии воспроизвести в своей памяти только события более зрелого своего возраста. Я знаю людей, которые могут вспомнить лишь события, имевшие место только на восьмом году их жизни, а о своей предыдущей жизни знают только то, что им другие рассказывали. Несомненно существуют и такие люди, у которых первое интенсивное переживание относится к более позднему периоду их жизни. Всем этим я не хочу еще сказать, то гениальность двух людей определяется исключительно тем, что один помнит себя в раннем детстве, в то время, как другой начинает себя помнить с двенадцати лет. Но в общем и целом это правило всегда подтверждается.
Без сомнения, и у гениального человека протекает известное количество времени от того момента, к которому относится его первое детское воспоминание, до того момента, когда он вспоминает решительно все, когда он окончательно становится гением. Большинство людей просто забывают значительную часть своей жизни. Многие даже утверждают, что бы не существовало ни одного человека, из всей их жизни за все это время для них как им представляются только отдельные моменты, изолированные пункты, резкие остановки на пути. Если же спросить их о чем нибудь другом из прошедшей жизни, то они знают или, вернее, поспешно определяют, что им тогда то было столько то лет, занимали такое то положение, жили там то и получали столько то жалования. Но стоит большого труда восстановить все прошлое из общей совместной жизни. Можно в таком случае без малейшего колебания признать этого человека бездарностью. По крайней мере мы имеем право не признавать его гениальным.
Если бы мы обратились с просьбой к большинству людей написать автобиографию, то этим самым поставили бы большую часть из них в самое затруднительное положение: ведь очень немногие могут дать ответ на вопрос, что они вчера делали. У большинства людей память функционирует скачками, с помощью случайных ассоциаций. Впечатление, воспринятое гениальным человеком, долго пребывает в его сознании. Он вообще находится под властью впечатлений. С этим в непосредственной связи находится тот факт, что гениальные люди страдают, по крайней мере временами, навязчивыми идеями. Психическое содержание обыкновенного человека можно сравнить с целой системой колокольчиков, расположенных на близком расстоянии друг от друга: один колокольчик звучит, когда в нем ударяет волна, исходящая от другого… Звучит только несколько мгновений. Гений же – это колокол, который после удара далеко разглашает свой явственный звон и приводит в движение всю окружающую его систему, иногда звучит в течение всей своей жизни Подобного рода движение у гениального человека может иметь самый незначительный, даже смешной повод, который целыми неделями неотступно преследует, причиняя ему нестерпимые муки. Вот в этом, действительно, лежит аналогия безумия.
По приблизительно одинаковым основаниям чувство благодарности является одной из наиболее редких добродетелей человека. Он, правда, помнит, какую именно услугу оказал ему такой то человек, но он никак не в состоянии вспомнить степень интенсивности нужды, которую он ощущал, чувство освобождения, которое испытал при удовлетворении этой нужды. Если недостаток памяти и ведет к неблагодарности то и одна только память не может привести человека к чувству благодарности. Для этого необходимо еще одно особое условие, которое не входит в область разбираемого вопроса. Из соотношения между дарованием и памятью, соотношения, которого совершенно не признавали, так как искали его не там, где его собственно можно было найти: в воспоминаниях о своей прошлой жизни, можно вывести еще одно значение. Поэт, который чувствует необходимость написать какое нибудь произведение, не имея определенного плана, определенных мыслей, не нажимая педали для создания своего настроения, музыкант, на которого творческий стих напал с той силой, что он против своей воли должен творить, хотя бы в данный момент чувствовал большое влечение к отдыху и сну: они всю жизнь будут помнить все то, что создано, но не выдумано ими в данный момент. Композитор, который не помнит ни одного своего произведения, поэт, который должен «выучить наизусть» свое стихотворение для того, чтобы его запомнить, как это думает Сикст Бекмессер о Гансе Саксе, то можно наверное сказать, что они и не создали ничего истинно великого.
Прежде чем применить найденные выводы к духовному развитию полов, мы остановимся на одном различии между отдельными формами памяти. Отдельные моменты жизни гениального человека хранятся в его памяти не в виде изолированных точек, разъединенных представлений, которые настолько отличаются друг от друга, как, например, цифра 1 от цифры 2. Самонаблюдение обнаруживает тот факт, что, несмотря на существование сна, на ограниченность нашего сознания, на все пробелы памяти, – самые разнообразные переживания наши весьма загадочным образом объединяются в нашем сознании. События не следуют друг за другом, подобно тиканью часов, а сливаются в одном общем потоке, в котором нет перерывов. У негениального человека мало таких моментов, которые из пестрого разнообразия соединились бы в нечто замкнутое, непрерывное, течение его жизни подобно ручейку. Жизнь гения– это могучий поток, в котором стекаются самые далекие воды, которые с помощью универсальной апперцепции принимает в себя все отдельные моменты, не выбрасывая наружу ни одного. Это единственная непрерывность, которая одна только убеждает человека в том, что он существует, необъятная у гения, ограниченная в пределах отдельных моментов у среднего человека, совершенно отсутствующая у женщины. Женщине представляется ее прошлая жизнь не в виде неудержимого, непрерывного порывания и стремления, а в виде отдельных, совершенно разъединенных пунктов.
Что это за пункты? Это именно те, к которым Ж по своей природе питает особенный интерес. Вопрос о том, на что именно простирается этот интерес, мы выяснили уже во второй главе. Кто вспомнит выводы этой главы, того не удивит следующий факт.
Ж располагает вообще только одним классом воспоминаний; эти воспоминания связаны с половым влечением и размножением. Она помнит о своем любовнике и ухаживателе, о своей брачной ночи, о своих детях, как и о своих куклах, о всех цветах преподнесенных ей на балах, о цене, числе и величине букетов, о всякой спетой ей серенаде, о всяком стихотворении, которое, как она воображает, посвящено ей, о каждой фразе мужчины, который импонирует ей, и прежде всего она с особенной отчетливостью, вызывающей в равной степени изумление, помнит каждый без исключения комплимент, который был ей сделан когда либо в жизни.
Это все, о чем истинная женщина может вспомнить из всей своей жизни.
Чего человек никогда не забывает, чего никак не может подметить это служит надежным средством познания существа и характера его. В дальнейшем мы дольше остановимся на вопросе о том, каково значение того факта, что Ж располагает только этими воспоминаниями. Та памятливость, которую женщины проявляют с самого детства к выражениям почета, чести и обходительности, чревата самыми важными последствиями для решения нашего вопроса. Я прекрасно понимаю те возражения, которые мне могут выставить против подобного ограничения женской памяти сферой половой жизни и жизни рода я уже предвижу грозный поход женских школ против меня. На все это можно будет ответить только впоследствии. Здесь же я опять напомню, что под памятью, которая является действительным орудием психического познания индивидуальности, можно понимать память о пройденном только тогда, когда пройденное вполне совпадает с пережитым.
Факт отсутствия непрерывности в психической жизни женщины может быть доказан только в дальнейшем. Эту непрерывность не следует рассматривать как спиритуалистический или идеалистический тезис введенный в целях исследования. В ней нужно видеть определенный психологический факт, приложение, так сказать, к теории памяти. Кроме того необходимо принять ясное и определенное отношение к самым спорным вопросам философии и психологии для того, чтобы правильно решить вопрос о непрерывности. Мимоходом я хотел бы указать на один факт, который некоторым образом служит доказательством нашего положения об отношении непрерывности у женщин. Его еще подметил Лотце, но в настоящее время он служит предметом всеобщего недоумения. Женщина гораздо легче приспособляется к новым условиям быстрее ориентируется в новой обстановке, чем мужчина. В процессе слияния с окружающей средой мы в мужчине видим выскочку еще в то время, когда женщина уже успела преобразиться до того, что мы не узнаем мещанка она или дворянка, дитя она жестокой нужды или дочь патриция. И этот факт я постараюсь впоследствии подвергнуть всестороннему разбору, впрочем, само собой понятно, почему только лучшие люди делятся с нами воспоминаниями из своей жизни (впрочем, за исключением тех случаев, когда пишут автобиографию из тщеславия, болтливости или из подражания другим). Далее понятно, почему я в этом вижу подтверждение связи между памятью и дарованием. Это еще не значит, что всякий гениальный человек должен непременно написать автобиографию. Для этого необходимы специальные, более глубокие психологические условия. Но если человек написал автобиографию, подчиняясь исключительно своему внутреннему влечению, то это несомненно признак его гениальности. Ибо в истинно верной памяти лежит корень благочестия. Гениальный человек никогда не расстанется со своим прошлым, даже если ему взамен этого обещают величайшие сокровища мира, само счастье. Желание пить из Леты – черта, свойственная средним, слабым людям. Прав Гете, говоря, что гениальный человек очень часто с отчаянной резкостью нападает на других людей за их пошлые взгляды, которые в свое время были и его взглядами. Но он ведь никогда не позволит себе вышучивать свои поступки и потешаться над своим прежним образом мыслей и жизни. Очень модные в настоящее время «самопобедители» заслуживают решительно всего, только не этого имени. Это все люди, которые в шутливом тоне рассказывают другим, как они прежде во все верили, как они теперь все это «преодолели». Одно можно сказать про них: как мало серьезного было в их прошлом, так же мало серьезного и в их настоящем. Главным является для них инструментовка, ничуть не мелодия: ни одна из стадий «побежденного» не имела действительно глубоких корней в их психике. В противовес этому следует только обратить внимание, с какой благоговейной заботливостью описывают великие люди в своих автобиографиях даже самые незначительные подробности из своей жизни: для них прошлое и настоящее равноценны, для тех же ни прошлое, ни прошедшее не имеет особого значения. Великий человек чувствует, как все, даже самое незначительное, второстепенное, приобретало в его жизни особое значение, способствовало его общему развитию, отсюда; дух благочестия в его мемуарах. Подобная автобиография рождается не сразу. Мысль о ней возникает не вдруг, а как бы всегда таится в нем. Его новые переживания приобретают для него особый выдающийся смысл потому, что непосредственно перед его духовными очами стоит и вся прошлая жизнь. Отсюда – он и только он обладает судьбою. Из этого ближайшим образом вытекает то обстоятельство, что великие люди более суеверны, чем люди средние. Суммируя все сказанное, мы приходим к следующему выводу:
Человек тем более гениален, чем больше значения имеют для него все вещи. 
В ходе исследования это положение, обнимающее собою универсальное сознание и универсальную память, получит еще другой, более глубокий смысл.
Какое положение занимает женщина во всех разобранных нами вопросах, на это нетрудно ответить. Истинная женщина никогда не приходит к сознанию судьбы, своей судьбы. Женщина, не героична, так как в лучшем случае она ведет борьбу за предмет своего обладания, она не трагична, так как ее участь определяется участью этого предмета. Лишенная непрерывности, она лишена и благочестия. И в самом деле, благочестие – добродетель чисто мужская. Человек прежде всего является благочестивым по отношению к самому себе, а это – условие благочестия ко всем прочим людям. Женщине нужно очень мало для того, чтобы совершенно расстаться со своим прошлым. Если уместно употребить слово ирония, то можно без колебания сказать, что мужчина никогда так иронически и насмешливо не отзывался о своем прошлом, как это часто делает женщина даже до брачной ночи. Нам еще представится много случаев показать, что помыслы женщины всегда направлены на вещи, которые прямо противоречат благочестью. Что же касается благочестия вдов, то об этом предмете я предпочитаю совершенно умолчать. Наконец, суеверие женщин психологически сильно отличается от суеверия гениальных людей.
То отношение к своему прошлому, которое находит свое выражение в благочестии и основывается на непрерывной памяти, связанной в свою очередь с апперцепцией, может быть прослежено на многих других явлениях и подвергнуто более глубокому анализу. Прежде всего мы остановимся на следующем положении: наличность у человека какого либо отношения к своему прошлому или отсутствие его находится в самой тесной внутренней связи с тем – ощущает ли этот человек потребность в бессмертии или он остается равнодушным к мысли о смерти.
Вопрос о потребности в бессмертии считается в настоящее время очень устарелым и на него склонны смотреть несколько свысока. С проблемой, возникающей на основании этой потребности, разделываются непростительно легко не с одной только онтологической стороны, но и со стороны психологической. Один старается объяснить эту потребность в связи с верой в переселение душ. Его рассуждения сводятся к следующему: существуют состояния, которые человек переживает лишь первый раз в своей жизни, но которые вызывают в нем чувство, что они были им уже некогда пережиты. Второе объяснение представляет собою всеми принятый в настоящее время вывод из культа души (Тейлор, Спенсер, Авенариус). Но надо заметить, что подобное объяснение всегда и во всякое время было бы a priori отвергнуто. Только эпоха экспериментальной психологии может признавать его правильным. Мне кажется, что каждому мыслящему человеку должно представляться невозможным, чтобы вопрос, который вызвал столько горячих споров в силу своего кардинального значения для всего человечества, мог получить свое разрешение в виде вывода из силлогизма, посылками которого являются нечто вроде ночных видений умерших людей. Позволительно спросить, какие явления признана объяснить эта несокрушимая вера в бессмертие, которую разделяли Гете и Бах, какая «псевдо проблема» вырастает из той потребности в бессмертии, которой проникнуты последние квартеты и сонаты Бетховена? Жажда личного бессмертия должна иметь более глубокий источник, чем рационализм.
Этот источник находится в непосредственной связи с отношением человека к своему прошлому. В ощущении, в созерцании своего «я» в прошедшем лежит желание продолжить это ощущение и созерцание на дальнейшее будущее. Кто веско ценит свое прошлое, кто ставит свою внутреннюю духовную жизнь выше физической, тот не легко отдает эти ценности в руки смерти. Поэтому у гениальных людей, обладающих богатейшим прошлым, изначальная, самобытная потребность в бессмертии выступает с особенной силой и настойчивостью. Что подобная связь между жаждой бессмертия и памятью действительно существует, ясно из того, что весьма единодушно говорят о себе люди, которым удалось вырваться из когтей угрожавшей им смерти. С быстротой молнии проносится в их голове все их прошлое, хотя бы они в другое время очень много думали о нем, и в течение немногих секунд они вспоминают о таких вещах, о которых на протяжение десятков лет совершенно не думали. Так как ощущение того, что им предстоит, возрождает в сознании, опять таки путем контраста, все то, что теперь безвозвратно должно погибнуть.
Мы очень мало знаем о душевном состоянии умирающих. Нужно быть более чем обыкновенным человеком для того, чтобы узнать, что творится в душе умирающего. С другой стороны именно лучшие люди избегают смотреть, как умирают. Но совершенно ошибочно будет сводить внезапно пробуждающееся чувство религиозности у безнадежно больных к настроению, которое отражается у них в словах: «а все таки» или «так то оно так». Следует также признать поверхностным взгляд что мысль об аде, никогда серьезно не занимавшая умы людей, приобретает в минуту смерти такую силу, что человек не может умереть с ложью в душе. Именно это является самым главным: почему люди, проведшие самую бесчестную, лживую жизнь, внезапно ощущают в себе стремление к истине? Почему производит потрясающее впечатление даже на человека, который не верит в потустороннюю кару, тот факт, что другой человек умирает с ложью, с нераскаянным поступком? Почему упорство до последнего вдоха и за полное обращение перед смертью действовало на поэтов, как властный мотив к художественному творчеству? Вопрос об «эвтаназии атеистов», который так часто подымался в XVIII веке, не бессмыслица и не исторический курьез, как склонен думать Фридрих Альберт Ланге.
Обо всем этом я говорю только как о некоторой возможности или, вернее, догадке. Так как существует гораздо больше «гениальных» людей, чем истинных «гениев», то для меня несомненно, что эта количественная разница в дарованиях проявляется именно в тот момент, когда люди становятся «гениями». Для большинства людей этот момент совпадает с моментом смерти. Мы еще раньше указывали на то, что гениальные люди не представляют собою обособленной группы, которая резко отличается от всего прочего человеческого мира. И здесь мы видим, как прежние рассуждения наши совпадают с настоящими. Первое воспоминание детства человека никогда не бывает связано с каким нибудь внешним явлением, прерывающим прежний ход вещей. В жизни каждого человека должен наступить момент, когда вследствие внутреннего развития, внезапно и незаметно сознание приобретает такую степень интенсивности, что в этот момент глубоко врезается в память человека, а впоследствии, смотря по дарованию каждого отдельного индивидуума, к этому воспоминанию присоединяется целый ряд новых. Один этот факт в состоянии сокрушить всю современную психологию. Точно также различным людям необходимо разное число толчков для того, чтобы стать гениальными. По числу этих толчков, из которых последний совпадает с моментом смерти, можно классифицировать людей с точки зрения их дарования. Здесь я хочу отметить, как ошибочно мнение современной психологии, что в детстве сохраняется наибольшее число впечатлений. Но ведь для психологии человек не что иное, как простой регистрационный аппарат, который не обладает никакой внутренней, онтогенетической духовной жизнью. Нельзя смешивать пережитые впечатления с тем внешним чужим материалом, какой только заучивается. Несомненно, ребенок лучше запоминает этот материал, но объясняется это тем, что его не давит тяжесть душевных переживаний.
Психология, которая в таких кардинальных вопросах противоречит опыту, должна предпринять значительные поправки или окончательно измениться, Точка зрения нашего исследования представляет собой только слабый намек на онтогенетическую психологию или теоретическую биографию – дисциплины, которые рано или поздно вытеснят современную науку о человеческой душе. Всякая программа implicitie содержит в себе убеждение, взгляд. Каждой цели, к которой стремится воля, предшествуют известные представления реальных отношений. Название «теоретическая биография» должно точнее ограничить эту область от философии и физиологии. Вместе с тем оно призвано расширить область применения метода биологического исследования, которым последнее по времени направления психологической науки (Дарвин, Спенсер, Мах, Авенариус), то пользовалось односторонне, то слишком злоупотребляло. Задача этой новой науки дать ясное описание закономерного хода душевной жизни человека как чего то единого, цельного, начиная с момента рождения до самой смерти его, совершенно такое же описание, какое мы привыкли читать о рождении и всех фазах развития какого нибудь растения. Она должна быть названа не биологией, а биографией, так как основной целью ее является исследование непреложных вечных законов духовного развития человека. До сих пор историческое описание всякого рода имели дело только с идивидуальностями. Здесь же центр тяжести лежит в отыскании общих точек, типов. Психология должна превратиться в теоретическую биографию.
Все задачи современной психологии нашли бы свое разрешение в этой науке, и тогда осуществилась бы заветная мечта Вильгельма Вундта отыскать широкую, плодотворную основу для науки о человеческой душе. Смешно отчаиваться в возможности создания такой науки только потому, что современная психология ничего не в состоянии сделать для разрешения самых загадочных сторон нашей душевной жизни. Ведь она совершенно иначе понимает задачи и цели этой науки или, вернее, совсем их не понимает. Вот почему, несмотря на прекрасные исследования Виндельбанда и Риккерта, мы можем при новом разделении наук на «монотетические» и «идиографические» дисциплины, сохранить и миллевское подразделение наук на науки о природе и науки о духе.
Из развитой нами дедукции потребности в бессмертии, благодаря которой она оказалось в связи с непрерывностью памяти и благочестием, с непреложностью следует, что женщина совершенно лишена этой потребности. Из этого так же видно, насколько ошибочно мнение, наиболее распространенное среди людей, что положение о человеческом бессмертии является результатом страха смерти и физического эгоизма. Страх смерти одинаково присущ мужчинам и женщинам. Жажда бессмертия свойственна только мужчинам.
Попытка моя объяснить психологическую жажду бессмертия является скорее указанием на связь, существующую между ней и памятью, чем сводом из какого нибудь высшего положения. Очень легко убедиться, что подобная связь существует: чем больше человек живет своим прошлым, но не будущим, как привыкли думать, тем интенсивнее в нем жажда бессмертия. У женщин отсутствие этой жажды вполне соответствует отсутствию у нее благочестия к себе самой. Как у женщины отсутствие этих двух начал требует обоснования в каком нибудь одном более общем принципе, точно так же у мужчины существование памяти и жажда бессмертия требует отыскания какого нибудь общего корня. Все что было изложено до сих пор, являлось только указанием на то, каким образом жизнь в прошлом и ее высокая ценность соединяется в человеке с надеждой на потустороннее существование. Найти более глубокое ос нование этого взаимоотношения еще не входило в наши задачи. Пораприняться и за нее.

* * *
В качестве исходной точки выберем то определение, которое мы дали универсальной памяти гениального человека. Для него одинаково реально все: и то, что еще недавно имело место, и то, что давно уже успело исчезнуть. Из этого следует, что отдельное переживание не исчезает вместе с тем моментом, в течение котором оно длилось, что оно не связано с этим моментом времени, оно путем памяти как бы отрывается от него. Память превращает переживание в нечто временное. Память по самому понятию своему есть победа над временем. Человек в состоянии вспомнить прошлое только потому, что память освобождает его от разрушительного действия времени. Все явления природы суть функции времени, явления духа, наоборот, господствуют над временем.
Здесь мы останавливаемся перед затруднением, но затруднением мнимым. Как может память являться отрицанием времени? Ведь не будь у нас памяти, мы не имели бы никакого представления о времени. Ведь только воспоминанием о прошедших событиях мы приходим к мысли о том, что существует некоторое течение времени. Как можно утверждать, что одна вещь является противоположностью и отрицанием другой, если обе эти вещи неразрывно связаны между собою.
Затруднение это разрешается очень просто. Коль скоро новое существо, оно не должно быть непременно человеком, наделено памятью, оно уже не может быть втиснуто со своими переживаниями в поток времени. А если это так, то оно может сделать время предметом своего исследования, охватить его общим понятием, противопоставить себя ему. Если бы отдельное переживание было оставлено на произвол неудержимому течению времени, изменялось бы вместе со временем, как зависимая переменная со своей независимой, и никакая память не в состоянии была бы вырвать переживание из этот бурного потока, то тогда ясно, что понятие времени никогда не проникло ни в его сознание – сознание предполагает двойственность, не могло бы быть ни объектом, ни мыслью, ни представлением человека. Необходимо каким нибудь образом преодолеть время для того, чтобы узнать о нем, необходимо стоять вне времени, чтобы его понять. Это применимо не только к отдельному промежутку времени, но к общему понятию о времени. Точно также человек, охваченный какой нибудь сильной страстью, не в состоянии изучить и разобрать основные черты ее, необходимо прежде всего оторваться от ее главной основы – времени. Не будь ничего вневременного, не было бы и представления времени. Чтобы определить, что вневременное, вспомним только, что собственно память похищает, вырывает из когтей времени. Мы видели, что память сохраняет все, имеющее для индивидуума интерес или значение, короче говоря, все, что обладает для человека известною ценностью. Обыкновенно человек вспоминает о таких вещах, которые имели для него когда либо известную, часто совершенно неосознанную, ценность: эти ценность наделяется их вневременностью. Человек забывает о том, что так или иначе не ценилось им.
Ценность и есть это вневременное. И наоборот: ценность вещи тем более значительна, чем эта вещь менее подвержена влиянию времени. Она, по крайней мере, не должна являться функцией времени. В каждой вещи воплощается ценность постольку, поскольку она существует вне времени: только вневременные вещи положительно оцениваются. Это положение, конечно, еще не исчерпывает сущности ценности, больше того, оно даже не является общим и глубоким определением ее. Но оно представляет собою первый специальный закон всякой теории ценности.
Достаточно будет совершить беглый обзор некоторых явлений, чтоб убедиться в правильности выставленного положения. Люди очень мало придают значения убеждению, которое еще недавно родилось в сознании человека. Они вообще не считаются с мнением человека, взгляды которого находятся еще в процессе течения, изменения и т. д. Напротив, неутомимое постоянство всегда внушает нам уважение, даже в том случае, когда оно проявляется в неблаговидных формах жажды мести и упрямства. Оно чарующе действует на нас даже тогда, когда проявляется в безжизненных предметах. Вспомним только «аеге parennis» у поэтов и 'quarante siecis» египетских пирамид. Слава, которая выпала на долю человека, светлая память, которую он оставил по себе, все это обесценивается в наших глазах вместе с мыслью, что они преходящи. Разнообразные изменения, которые претерпевает на себе человек, тоже не являются предметом особенного восхищения для него. Правда, когда ему говорят, что он каждый раз проявляет себя с новой стороны, то он будет горд и доволен и этим свойством. Но причина этой гордости лежит в том постоянстве, в той закономерности, с какой проявляется в нем эта разносторонность. Для людей, которые устали жить, не существует никаких ценностей, они не видят ничего интересного для себя в упомянутом постоянстве. Сюда же относится боязнь вымирания рода и исчезновения имени человека.
Всякая социальная оценка, единственным выражением которой являются законодательные акты и договоры, уже с самого момента своего возникновения претендует на непреложность и полнейшую независимость от влияний времени, хотя бы обычай и повседневная жизнь наносит ли ей очень существенные изменения. Это относится и к тем правовым нормам, сила которых (по точному смыслу их) должна сохраниться в течение только определенного промежутка времени. Здесь время фигурирует в качестве величины постоянной, но не переменной, взависимости от которой непрерывно или с перерывами изменялась бы вся совокупность отношений. Этим обясняется тот факт, что вещь обладает тем большей ценностью, чем продолжительнее ее существование. Никто не подумает, что контрагенты особенно заинтересованы в предмете договора, если он заключен только на весьма короткое время. Точно такое же отношение проявляют к нему и сами контрагенты. Отсюда, несмотря на всевозможные обстоятельства, вечные подозрения и недоверие, с которым они относятся друг к другу. В выдвинутом нами ранее законе лежит единственное объяснение того факта, что человеческие мысли направлены далеко за пределы смерти. Потребность в наличности ценностей проявляется в общем стремлении освободить вещи от всякой зависимости от времени это стремление сказывается даже на таких отношениях, которые так или иначе изменяются «в связи со временем», например, на богатство и владение, на все, что мы привыкли называть «земными благами». В этом лежит глубокий психологический момент завещания, оставления наследства. Не забота о своих родных создала этот институт. И человек, лишенный семьи и родственников, составляет завещание. Более того: можно с уверенностью сказать, что делает это он с большей серьезностью и вдумчивостью, чем отец семейства, так как у него ведь больше риска совершенно исчезнуть с лица земли, из памяти других людей.
Великий политик и властелин, в особенности же деспот, власть которого кончается вместе с его жизнью, старается придать ей известную ценность. Этого он достигает только тем, что связывает эту власть с чем нибудь вневременным: кодексом, биографией (Юлий Цезарь) или всякого рода грандиозными просветительными учреждениями и коллективными научными работами, музеями и коллекциями, постройками из твердого камня (saxa loquntur) или, оригинальнее всего, созданием или упорядочением календаря. Кроме того, его мысль направлена на то, чтобы сохранить власть в течение всей своей жизни. Для этого недостаточно только обменяться договорами, которые взаимно связывают стороны. или заключить какой нибудь дипломатический брак, которым прочно укрепил бы соответствующие родственные отношения. Сообразно основной идее подобного стремления, необходимо устранить все то. что одним только существованием своим угрожает вечному, незыблемому продолжению этой власти. Так политик превращается в завоевателя.
Психологические и философские теории ценности оставили без всякого внимания категорию вневременности. Они, несомненно, находились под влиянием политической экономии и всячески старались внести нечто свое в эту область. Тем не менее я не думаю, чтобы закон, развитый нами, не нашел никакого применения в политической экономии только потому, что в этой сфере он представляется менее ясным и более сложным, чем в психологии. И с экономической точки зрения большой ценностью обладает тот предмет, который дольше может служить потребностям человека. Вещь, которая в состоянии просуществовать только каких нибудь четверть часа, можно, например, всегда купить значительно дешевле ее цены в поздний час перед наступлением ночи. Конечно, такой случай немыслим там, где установление прочной цены возвышает моральное значение торгового предприятия над случайными временными колебаниями. Я напомню только о тех многочисленных учреждениях, которые созданы для сохранения ценности предметов от разрушительного влияния времени: склады, амбары, погреба, музеи со служащими при них кустодами. Совершенно ошибочно определение психологов, которые под ценностью понимают то, что удовлетворяет человеческим потребностям. Ведь и каприз есть не что иное, как потребность (правда, ненужная), вместе с тем нет ничего более противоречащею понятию ценности, как каприз. Каприз вообще не знает ценности. Он вызывает желание обладать ценностью с тем, чтобы в следующий же момент ее уничтожить. Таким образом, момент длительности входит, как существенный признак, и понятие ценности. Даже те явления, которые по мнению многих могут быть объяснены только с помощью менгеровской теории «предельной полезности», вполне разрешимы с моей точки зрения (при этом я далек от мысли ввести какие либо новые точки зрения в политическую экономию). То обстоятельство, что вода и воздух лишены ценности, объясняется исключительно тем, что только индивидуализированные, оформенные вещи могут обладать положительной ценностью: только все оформенное можно превратить в нечто безформенное или даже совершенно разрушить, а потому, как таковое, не обладает длительностью. Можно придать определенную форму горе, лесу, равнине путем обработки или проведения границ, потому эти предметы даже в самом диком своем состоянии являются объектами ценности. Атмосферный же воздух или водную поверхность никак нельзя заключить в определенные границы, так как они подвержены закону диффузии и расширены в беспредельность. Если бы какому нибудь чародею удалось сжать атмосферный воздух, окружающий со всех сторон земной шар, на каком нибудь незначительном пространстве земли, подобно тому, как это сделал дух в одной восточной сказке, если бы кто нибудь собрал всю водную массу, покрывающую наш земной шар, в один резервуар, предотвратив испарение, вода и воздух приобрели бы определенную форму, а вместе с ней и ценность. Понятие ценности только тогда связано с вещью, когда есть хоть малейший повод беспокоится что эта вещь со временем может изменяться ибо ценность рождается из отношений ко времени, из противопоставления времени. Ценность и время взаимно обусловливают друг друга, как два соотносительных понятия. Здесь я позволю себе не говорить по вопросу о том, к каким глубоким последствия приводит нас подобный взгляд, настолько плодотворен он, даже для создания целого мировоззрения. Для нашей цели вполне достаточно знать, что там, где нет угрозы со стороны времени, отпадает всякий разговор о ценности. Хаос, если он даже вечен, может быть оценен только отрицательно. Форма и в невременность или индивидуация и длительность – два аналитических момента, впервые создающих ценность и ее обоснование.
Таким образом, мы разобрали этот кардинальный закон ценности в его применении, как в сфере индивидуально психологической, так и в сфере социально психологической. Теперь только мы можем вернуться к главному предмету нашего исследования и разрешить те основные вопросы, которые, хотя и являются исключительными для нашей работы, тем не менее остались до сих пор открытыми. Первое следствие, которое мы можем вывести из всего предшествовавшего изложения, – это то, что во всех сферах человеческой деятельности существует какая то потребность в невременности, волевое тяготение к ценности. Это именно тяготение, которое по своей глубине может быть без всякого опасения поставлено наряду со «стремлением к власти», совершенно отсутствует у индивидуальной женщины, по крайней мере в форме стремления к вневременности. В очень редких случаях женщины дают какие либо указания на дальнейшую судьбу имущества после их смерти: это лишний раз доказавает, что женщина лишена потребности в бессмертии. Ибо в завещании лежит дух чем то высшего, более общего. Именно это и является причиной, отчего люди так свято соблюдают волю завещателя.
Потребность в бессмертии есть только частный случай из того общего закона, что только вневременные вещи поддаются положительной оценке. В этом законе лежит связь упомянутой потребности с памятью. Память человека о разнообразных переживаниях пропорциональна тому значению, которое имели для него эти переживания. Как ни парадоксально они звучат, однако следует признать глубокую истину в словах: ценность, – это то, что создает прошлое. Только то, чему при дается значение положительной ценности, вырывается памятью из когтей времени. Отсюда следует, что психологическая жизнь, поскольку она рассматривается как положительная ценность, должна, как целое, подняться над категорией времени путем вечной длительности, простилающейся далеко за пределы физической смерти человека. Она ни в коем случае не должна быть только функцией времени. Этим мы уже несравненно ближе подошли к самому глубокому мотиву жажды бессмертия. Сознание того, что со смертью окончательно теряет значение наша ослепительная, яркая индивидуальная жизнь, которая таким образом превращается в бессмыслицу, – это сознание ведет нас к жажде бессмертия. Ту же мысль, только другими словами, выразил Гете Эккерману (4 февраля 1829 года).
Интенсивнее всех ощущает эту потребность бессмертия гений. Это свойство находится в самой тесной связи с другими качествами его природы, которые мы уже успели раскрыть. Память есть полнейшая победа над временем только в том случае, если она выступает в своей универсальной форме, как у универсального человека. Откуда следует, что гений один только и является человеком вневременности, по крайней мере, это является его идеалом. Он, как видно из его бесконечной, сильной жажды бессмертия, человек с интенсивнейшим стремлением к вневременному, с властным тяготением к ценности.
Но вот глазу представляется еще более удивительное совпадение. Вневременность гения обнаруживается не в одном только отношении к отдельным моментам его жизни. Она проявляется также в отношении к тому периоду времени, который считают его созданием и который называют «его временем». К последнему он de facto не имеет никакого отношения. Не время рождает гения, он не продукт времени. Очень мало чести делают гению, оправдывая его существование только временем, Карлейль вполне справедливо указал на то, как многие эпохи ждали гения, как сильно они в нем нуждались, а он все же не являлся. Появление гения должно остаться мистерией, от разрешения которой человек благоговейно должен отказаться. Так же, как причины появления гения не могут быть разрешены одним только временем и результаты его жизни не могут быть приурочены к определенному времени (это совпадение составляет вторую загадку). Произведения творчества гения живут вечно. Влияние времени на них ничуть не отражается, они делают гения бессмертным. Таким образом, можно говорить о вневременности гения в трояком отношении свойственная ему универсальная апперцепция в связи с тем фактом, что он всем своим переживаниям придает значение ценности, лишает эти переживания характера чего то временного, преходящего его появление в определенную эпоху не может быть объявлено характером этой эпохи, наконец, произведения его чувства не связаны ни в каком отношении со временем, ни с тем временем, которое совпадает с его существованием, ни с тем, которое предшествовало или следует за этим временем.
Здесь мне представляется счастливый случай ответить на один вопрос, который к моему великому изумлению до сих пор едва ли кем нибудь был задет. Вопрос этот заключается в том, существуют ли и среди животных (или растений) такие существа, которые по праву могли бы быть названы гениальными. В дальнейшем изложении мы постараемся обосновать целый ряд положений, которые решительно высказываются против подобного предположения. К тому же выдвинутые нами раньше критерии одаренности едва ли привели бы нас к открытию таких гениальных индивидуумов среди животных. Мы не отрицаем возможности существования талантов в мире животных, как возможны они среди людей, которые еще не сделались гениальными. Но мы имеем все основания полагать, что у них отсутствует та «искра Божия», о которой так много говорили до Мороде Тура, Ломброзо и Макса Нордау. Подобное отрицание за ними «искры Божией» не есть выражение ревности или робкого опасения за привилегии человека, нет, его можно обосновать очень вескими соображениями.
Чего только нельзя объяснить тем фактом, что гений впервые появился среди людей! Решительно все: весь «объективный дух», или другими словами, то, что один только человек среди других живых существ обладает историей.
Разве всю человеческую историю (конечно, духовную, но не например, историю войн) нельзя объяснить с помощью одного только факта появления гения, с помощью тех толчков, которыми он двигал вперед прогресс человечества, с помощью тех подражаний, которые вызывал он в обезьяноподобних существах? Разве не к этой причине нужно свести возникновение архитектуры, земледелия и, прежде всего, языка? Каждое слово было первоначально создано одним человеком, стоявшим выше окружающей его среды, факт, который можно наблюдать повсюду еще и в настоящее время (здесь, конечно, следует оставить в стороне названия технических изобретений). Да и как оно могло возникнуть иначе? Первоначально слова были «звукоподражательными». В них помимо воли творящего проникало нечто похожее на то душевное состояние, в котором находился человек, произносивший их. Все слова вообще были первоначально тропами, так сказать, звукоподражаниями второго порядка, метафорами, сравнениями: прозы не существовало, всякая проза была поэзией. Таким образом, большинство гениев совершенно исчезло для нас. Стоит только подумать о пословицах, даже самых тривиальных в настоящее время, как, например, «рука руку моет». Да, ведь это много лет назад произнес впервые какой нибудь гениальный человек! Сколько различных цитат из классических авторов, сколько слов Христа кажутся нам какими то пословицами, не связанными в своем происхождении с каким нибудь человеком, сколько труда нам стоит прийти к той мысли, что нам знаком автор этих выражений. Поэтому ошибочно говорить о «мудрости языка», о преимуществах и удачных выражениях французской речи. Как создателем «народной песни», так и создателем языка является далеко не народная масса. Такими взглядами мы проявляем свою неблагодарность к отдельным людям с тем, чтобы незаслуженно расхваливать народ. Гений, проявивший свое творчество в сфере языка, благодаря своей универсальности не принадлежит к той ациональности, из которой он произошел и на языке которой он выразил свою духовную сущность. Известная национальность оценивает сущность своих гениев и таким образом составляет себе некоторое понятие идеала. Но этот идеал является путеводной звездой, конечно, для других, а не для самого гения. По тем же соображениям мы рекомендовали бы побольше осторожности во всех тех случаях, когда психологию языка относят без всяких предварительных исследований к принадлежностям психологии народов. В языке кроется поразительная мудрость потому, что он является созданием отдельных выдающихся людей. Если такой глубокий мыслитель, как Яков Беме, всецело предался научным изысканиям в области этимологии, то ведь этот факт сам по себе имеет гораздо большее значение, чем ему приписывает какой нибудь историк философии. От Бэкона до Фрица Маутнера критикой языка занимались только плоские умы.
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.

Глава VI.
Память, логика, этика


Заглавие легко может вызвать крупное недоразумение. Оно дает возможность причислить меня к сторонникам того взгляда, согласно которому логические и этические оценки являются объектами исключительно эмпирической психологии, т.е. представляют собою такие же психические феномены, как ощущение и чувство. Соответственно этому логика и этика должны быть отнесены к специальным дисциплинам представляющим отдельные отрасли психологии.
Я здесь же решительно заявляю, что это воззрение, так называемый «психологизм», в корне ложно и вредно. Ложно – потому, что оно никогда не приведет нас к торжеству дела, в чем мы убедимся еще впоследствии. Пагубно – потому, что оно разрушает психологию, но отнюдь не логику и этику, которых оно едва едва касается. Господствующая теория ощущений привела к тому, что логика и этика заняли второстепенное место некотором приложения к психологии в то время, как им подобало бы играть роль фундамента психологии. Вот этому то обстоятельству мы и обязаны «эмпирической психологией» в ее теперешнем виде: груда мертвых камней, которую не в состоянии оживить никакое усердие, никакое остроумие, где прежде всего отсутствует даже отдельный намек на действительный опыт. Что касается безнадежных попыток превратить логику и этику, эти нежные юные побеги душевного мира, в определенную степень сложной психологической науки, то я решительно высказываюсь против Брентано и его школы (Штумпф, Мейнонг, Ге флер, Эренфельс), против Т. Липпса и Г. Гейманса, а также против аналогичных взглядов Маха и Авенариуса. Я принципиально присоединяюсь к тому течению, которое отстаивается в настоящее время Виндельбандом, Когеном, Наторпом, Ф.И. Шмидтом, в особенности же Гессерлем (который также был психологистом, но впоследствии пришел к убеждению в совершенной неосновательности этой точки зрения). Это именно то течение, которое выдвигает против психологически – генетического метода Юма трансцендентально – критическую идею Канта и с достоинством защищает ее.
Настоящая работа не ставит себе целью разбор общих, сверхиндивидуальных норм действия и мышления. Ее задача скорее заключается в том, чтобы установить различия между людьми, причем она в противовес основной мысли кантовской философии не рассчитывает на применяемость своих положений к любым существам (хотя бы даже к нежным небесным «ангелочкам»). Из всего сказанного следует, что работа эта могла и должна оставаться психологической, не принимая вместе с тем оттенка психологичности. Однако в дальнейшем изложении и именно там где появится необходимость, мы не откажемся от некоторых формальных соображений или, в крайнем случае, от указания, что в том или ином месте единственным судьей является логический, критический или трансцендентальный метод.
Название этой главы оправдывается иначе. Предыдущее, несколько пространное (что объясняется новизной избранного пути) изложение показало, что человеческая память находится в самых интимных отношениях к вещам. Говорить о родстве с ними считалось, по видимому, недостойным. Время, ценность, гений, бессмертие – все это раскрыло поразительную связь вещей с памятью, связь, о существовании которой до сих пор совершенно не предполагали. Это почти полное отсутствие всяких указаний должно иметь более глубокое основание. Оно, кажется, лежит в тех нелепостях и несообразностях, которыми в столь сильной степени изобилуют теории памяти.
Здесь прежде всего следует обратить внимание на теорию, обоснованную еще в середине XVIII в. Шарлем Бонне и получившую особенное распространение благодаря трудам Эвальда Геринга (и Е. Маха). Эта теория видит в памяти только «всеобщую функцию организованной материи» – реагировать на новые раздражения, более или менее аналогичные прежним, с большей легкостью и меньшей интенсивностью, чем на первоначальное раздражение. По этой теории феномены человеческой памяти исчерпываются опытом, добытым путем упражнения. Они являются особой формой приспособленности в ламарковском смысле. Бесспорно, существует нечто общее между человеческой памятью и фактами, вроде повышенной рефлексии при массовой по вторности раздражении. Аналогичный элемент лежит в основе того явления, что действие первого впечатления продолжительнее момента раздражения, и в XII главе мы еще вернемся к разбору глубокого основания этого родства. Тем не менее целая пропасть существует между такими явлениями, как возрастание упругости мускула благодаря частой привычке к сокращению, или приспособленность морфиниста и потребителя мышьяка к восприятию все более значительных доз яда, с одной стороны, и воспоминанием человека о своих прежних переживаниях – с другой. В первом случае в каждом новом переживании мы видим отчетливые следы старого, во втором – раньше пережитое состояние снова оживает в сознании со всеми своими индивидуальными чертами. Новый момент выступает с такой яркостью, как в свое время протекал старый. А потому полное отождествление этих двух явлений до того бессмысленно, что можно отказаться от дальнейших рассуждений об этом обще биологическом взгляде.
С физиологической гипотезой неразрывно связано учение об ассоциации, как теории памяти. Эту связь можно проследить исторически – в лице Гартли, материально же она основывается через понятие привычки. По этой теории память представляется механической игрой соединения представлений, подчиняющейся определенным законам (от одного до четырех). При этом она упускает из виду, что память (беспрерывная память мужчины) есть явление волевое. Я могу что нибудь вспомнить, если я этого действительно хочу, хотя бы это мне обошлось ценою подавления в себе состояния сонливости. В состоянии гипноза, который воскрешает в памяти все позабытое, воля другого выступает взамен сильно ослабевшей собственной воли. Это лишний раз доказывает, что только воля отыскивает целесообразные ассоциации, что ассоциация вызывается путем более глубокой апперцепции, Здесь пришлось забежать вперед, в дальнейшем мы займемся вопросом об отношениях между ассоциационной и апперцепционной психологиями и постараемся дать надлежащую оценку обеим.
Итак, ассоциационная психология разбивает психическую жизнь на отдельные составные части, с другой стороны – пытается снова соединить сродственные друг другу единицы. В связи с ней стоит третье заблуждение: несмотря на вполне основательные возражения, выдвинутые почти одновременно Авенариусом и Геффдингом (особенно последним), она все еще смешивает память с узнаванием. Узнавание какого либо предмета не должно вовсе покоиться на самостоятельном воспроизведении старого впечатления, хотя бы в некоторой части случаев новое впечатление и склонно было вызвать старое. Но рядом с этим существует не менее значительное число случаев, когда непосредственное узнавание не намечает никакого дальнейшего движения ощущения, как бы ни к чему дальнейшему не стремится, но виденное, слышанное и т.д. выступает с какой то специфической «окраской» («tinge»– сказал бы Джеме). Это тот особенный «характер», который Авенариус обозначает именем «das Notal, а Геффдинг – „качеством знакомости“. Для человека, возвращающегося на родину, каждая дорога, тропинка представляется „знакомой“, хотя он не может вспомнить даже того дня, когда он ходил по ней, не знает ее названия и, пожалуй, не ориентируется в ней. Мне может „показаться знакомой“ какая нибудь мелодия, хотя бы я не знал, где и когда мне приходилось ее слышать. Этот „характер“ (в понимании Авенариуса) знакомости, интимности и т.д. витает, так сказать, над чувственным впечатлением. Анализ ничего еще не знает об ассоциациях, которые в „связи“ с моим новым ощущением должны еще, по мнению кичливой псевдопсихологии, вызвать то непосредственное чувство. Анализ может весьма отчетливо отличить эти случаи от тех, в которых уже слегка и едва заметно (в форме гениды) старое переживание действительно ассоциируется.
И с индивидуально психологической точки зрения подобное различие является вопросом необходимости. Выдающийся человек хранит в себе столь яркое сознание непрерывного прошлого, что, например, при каждой новой встрече знакомого на улице он воспроизводит прежнюю встречу, как самостоятельное переживание. У менее одаренного человека каждая встреча вызывает обыкновенное чувство знакомости, облегчающее ему узнавание. Это имеет место даже тогда, когда прежняя встреча могла быть воспроизведена со всеми своими подробностями.
В заключение зададимся вопросом, обладают ли и другие организмы, кроме человека, способностью возродить в своем сознании прошедшие моменты своей жизни, при этом следует строго отличать эту способность от всех сходных с ней свойств. На этот вопрос придется с большой вероятностью ответить отрицательно. Если бы животные способны были уноситься своей мыслью в прошлое или предвосхищать будущее, то они не могли бы оставаться целыми часами на одном месте без всякого движения, а ведь подобное спокойное состояние является для них характерным. Животные обладают способностью узнавать и чувства ожидания, как, например, собака, приветствующая своего господина после многолетнего отсутствия, свиньи у ворот мясника или кобыла, которую ведут на случку. Но они совершенно лишены воспоминания и надежды. Они способны узнавать при помощи «Notal», но память у них отсутствует.
Итак, память представляет собою определенное свойство высших сфер психологической жизни человека. Кроме того, она, как было указано, является достоянием исключительно последнего. Поэтому нет ничего удивительного в том, что она стоит в самой тесной связи с предметами такого высокого значения, как понятие ценности и времени, как потребность бессмертия, которая едва ли тревожит животный мир, как гениальность, доступная только человеку. Больше того, следует ожидать, что логические и этические феномены, которые, по видимому, подобно памяти, отсутствуют у всех прочих живых существ, приходят каким нибудь образом в соприкосновение с памятью. Это ожидание может оправдаться только при существовании единого понятия о человеке, о некоторой глубочайшей сущности человечества, понятия, которое проявляется во всех отдельных качествах его. Задача наша – найти эту связь.
Для целей этого исследования возьмем общеизвестный факт, что у лжецов плохая память. Никто уже не спорит, что «патологический лжец» почти совершенно «лишен памяти». В дальнейшем я вернусь еще к лжецам – мужчинам. Вообще говоря, они являются исключением. Если иметь в виду то, что было сказано относительно памяти женщин, то ясно будет, что это придется поставить рядом с только что упомянутым по ложением относительно недостаточной воспоминательной способности лжецов. Отсюда всевозможные предостережения против лживости женщин в пословицах, поэзии и сказках. Ясно: человек, у которого едва мерцает искра сознания того, что он пережил, прочувствовал, когда нибудь говорил, очень часто будет врать, если он, конечно, не лишен дара речи. Такому человеку нелегко будет подавить в себе импульс лжи в тех случаях, когда его помыслы направлены к достижению каких либо практических целей. Искушение солгать должно быть особенно сильно в тех случаях, когда память лишена той беспрерывности, которой обладают мужчины, когда она сосредоточивается на отдельных бессвязных изолированных моментах вместо того, чтобы подниматься над ними или, по крайней мере, подчинить их собственным проблемам. Особенно резко это проявляется, когда существо не способно отнести, подобно М все свои переживания к единому носителю их, когда отсутствует апер цепционный «центр», который сосредоточивает в себе все прошедшее, как нечто единое, когда человек лишен сознания единства и неизменности своей сущности в многообразных жизненных положениях своих. Бывает, что и мужчина себя иногда «не понимает». У большинства из них является вполне обычным, что, воспроизводя в сознании свое, прошлое, вне какой либо связи с феноменами психической периодичности, никак не могут признать себя носителями прежних переживаний. Они часто отказываются понимать, как могли они то или другое думать, сделать и т.д. Несмотря на это, они отлично знают и чувствуют, что в свое время они думали и делали именно это, они даже нисколько не сомневаются в этом. Это чувство тождественности в различных жизненных положениях совершенно отсутствует у настоящей женщины. Даже в тех единичных случаях (они несомненно бывают), когда ее память поразительно хороша. Последняя совершенно лишена свойства непрерывности. В потребности себя понять проявляется сознание единства мужчины, который в данный момент себя не понимает, но эта потребность предполагает, несмотря на временное самонепонимание, постоянное единство и неизменность. Женщина никогда не в состоянии понять себя, размышляя о прошедшем, но она не ощущает никакой потребности себя понять. Это можно заключить из ее поверхностного отношения к словам мужчины, когда тот говорит именно о ней. Женщина не интересуется собою, поэтому нет женщины психолога, нет психологии женщины, написанной женщиной. Ее пониманию совершенно недоступны конвульсивные, чисто мужественные усилия представить свое прошлое в виде логически и причинно упорядоченной, беспрерывной цепи последовательных переживаний, так же мало понимает она стремление установить определенное соотношение между началом, серединой и конечным пунктом индивидуальной жизни.
Здесь, на границе двух областей, уместно будет перекинуть мост к логике. Существо, подобное Ж, абсолютной женщине, которое не в состоянии познать свою тождественность в различные последовательно сменяющие друг друга моменты, не постигнет также идентичности объекта мышления за различные периоды времени. Если же обе части, т.е. субъект и объект, подвержены изменению, то мы таким образом лишены так сказать, координатной системы, к которой можно было бы отнести это изменение, а ведь без нее мы совершенно не в состоянии даже заметить изменение. Действительно, существо, лишенное способности благодаря мизерной памяти своей высказать суждение, что предмет сохранил все свои черты и остался неизменным по истечении известного промежутка времени, не в состоянии будет оперировать в каком нибудь длинном вычислении с математическими постоянными величинами. Подобное существо (я беру крайний случай) не в состоянии будет при помощи своей памяти преодолеть тот бесконечно малый промежуток времени, во всяком случае психологически необходимый для того, чтобы высказать суждение, что в ближайший момент А не изменилось, что оно осталось тем же А, словом, высказать суждение тождества А = А. Ему так же затруднительно будет произнести суждение противоречия, которое предполагает, что А не тотчас же исчезло с поля зрения мыслящего субъекта, в противном случае последний не мог бы отличить А от не А, от того, что не есть А, чего именно он, в силу ограниченности своего сознания, не может одновременно охватить своим взором.
Это не хитроумная выдумка, не злой математический софизм и не вывод, поражающий нас неожиданностью своих предпосылок. Конечно, суждение тождества всегда направлено на понятия, мы вернемся еще к этому предмету, здесь же я замечу об этом мимоходом во избежание возможного возражений, понятия же логически находятся вне времени. Они сохраняют свое постоянство безразлично, мыслит ли их психологический субъект постоянными или нет. Но человек никогда не мыслит понятие, как нечто чисто логическое, ибо он кроме логического содержит в себе и психологическое существо, подверженное «условиями чувственности». Он мыслит общими представлениями, выросшими на почве индивидуального опыта путем сглаживания различия и усиления сходных элементов («типичное», «созначающее», «замещающее» представление). Это именно представление содержит в себе абстрактный момент присущий понятию, и в этом смысле оно может быть рассматриваемо в качестве понятия, как это ни удивительно. Он должен иметь возможность сохранить свое представление, в котором он созерцательно мыслит фактически несозерцаемое понятие. Эту возможность ему опять таки может доставить память. И если у него нет памяти, то он лишен способности логически мыслить. Эта способность всегда нуждается, так сказать, в психологическом медиуме для своего воплощения.
Таким образом, после приведенных доказательств никто спорить не будет о том, что вместе с памятью уничтожается способность в правильном логического мышления. Этим положением мы нисколько не задеваем основ логики. Оно скорее сводится к тому, что правильное применение этих основ обусловливается наличностью памяти. Положение А=А психологически имеет отношение ко времени, поскольку то может быть высказано в противоположность времени: At1= Ft2. С логической стороны это положение совершенно лишено отношения ко времени, но в дальнейшем мы еще увидим, почему оно чисто логически, как особое суждение, не имеет никакого специального смысла, а потому столь сильно нуждается в дополнении психологического характера. Сообразно этому, психологически суждение простирается в определенном отношении ко времени и представляет собою несомненное отрицание последнего.
В предыдущем изложении я определил память, как некоторую способность господствовать над временем. Отсюда ясно, что память вместе с тем является необходимым психологическим условием представления о времени. Таким образом, факт беспрерывной памяти является психологическим выражением логического суждения тождества. Абсолютная женщина, лишенная совершенно памяти, не может принять это положение за аксиому своем мышления. Principium identitatis не существует для абсолютной женщины (так же, как и contradictionis или exclusi tertii).
Не только эти три принципа, но и четвертый закон логического мышления, принцип достаточного основания, который является необходимым условием правильности всякого суждения, а потому обязательный для каждого мыслящем человека, – также и этот принцип теснейшим образом связан с памятью.
Закон достаточного основания является жизненным нервом, основным принципом силлогизма, посылками являются суждения, которые психологически предшествуют выводу. Ясно, что для правильного вывода необходимо удержать в памяти эти посылки в том чистом и нетронутом виде, в каком сохраняются наши понятия под влиянием законов тождества и противоречия. Основания духовного мира человека следует искать всегда в прошлом. А потому беспрерывность, которая является центральным пунктом человеческого мышления, так тесно связана с причинностью. Каждый случай применения принципа достаточного основания психологически предполагает непрерывную память, ревниво охраняющую все тождества. Так как Ж лишена подобной памяти, как и вообще лишена понятия непрерывности во всех других отношениях, то для нее не существует также princinpium rationis sufficientis.
Таким образом, вполне справедливо положение, что женищина лишена логики.
Георг Зиммель считал это положение совершенно неприемлемым на том основании, что женщины очень часто проявляют весьма строгую последовательность мышления. То обстоятельство, что в конкретном случае, когда это необходимо для достижения какой нибудь цели, женщина проявляет способность к строгому и последовательному умозаключению, одинаково мало доказывает ее отношение к закону достаточного основания, как и к закону тождества, тем более, что и в подобном, наиболее счастливом случае, весь спор сводится к тому, что она упорно и настойчиво возвращается к своим прежним положениям, давно уже опровергнутым. Весь вопрос заключается в том, признает ли человек аксиомы логики критерием правильности своего мышления, верховным судьей своих мнений и взглядов, словом, руководящей нитью и высшей нормой своих суждений. Женщина не видит особенной надобности в том, чтобы решительно все должно было покоиться на известных основаниях. Так как ей чужда категория непрерывности, то она не ощущает никакой потребности в логическом подтверждении своих мыслей, отсюда – легковерность всех женщин. В отдельных случаях она может поэтому быть весьма последовательной, но именно тогда логика является не масштабом, а орудием, не судьей – а палачем. И вполне естественно, что женщина чувствует какую то неловкость, когда мужчина, который настолько глуп, что принимает ее слова за чистую монету, требует от нее доказательств высказанного ею суждения. Ведь подобное требование совершенно противно ее природе. Мужчина чувствует себя пристыженным, как бы виновным всякий раз, когда он упускает из виду необходимость подкрепить свои суждения логическими доказательствами и привести для них соответствующие основания. Он как бы чувствует себя обязанным подчиниться логической норме. Она является его верховным властителем. Женщина возмущается требованием придерживаться во всех своих суждениях логики. У нее нет интеллектуальной совести. По отношению к ней можно говорить «logical insanity».
Логический недостаток, наиболее распространенный в суждениях женщины (хотя мужчина не проявляет особенной склонности раскрывать эти логические деффекты, чем он доказывает свое легкое отношение к женской логике), это qiiatemio terminorum, замена одной мысли другою, которая является результатом неспособности закрепить за собою определенные представления, а также отсутствия всякого отношения к принципу тождества. Женщина не может самостоятельно прийти к сознанию, что следует строго придерживаться этого принципа. Он лишен для нее значения высшего мерила ее суждений. Для мужчины логика обязательна, для женщины – нет. И только чувство подобной обязательности является залогом того, что человек всегда, вечно будет стремиться к логически правильному мышлению. Самая глубокая истина, которую когда нибудь высказывал Декарт и которую потому до сих пор отказываются понимать и даже признают ложной, гласит: всякое заблуждение есть вина.
Но источником всякого заблуждения в жизни является недостаток памяти. В этом смысле логика и этика, две области, которые соприкасаются между собою в общем стремлении к истине и совершенно сходятся в высшей ценности истины, тоже приходят в тесную связь с памятью. И у нас смутно всплывает признание, что Платон вовсе не был так неправ, когда он разум человека связывал с воспоминанием. Память правда, не логический и не этический акт, но она, по меньшей мере, является логическим и этическим феноменом. Человек, который испытал серьезное, глубокое ощущение, чувствует себя виновным, когда он, спустя полчаса после этого ощущения, уже думает о посторонних вещах, хотя бы он был к этому вынужден внешними обстоятельствами. Он готов узреть свою бессовестность и аморальность в том, что он в течение значительного промежутка времени ни о чем не думал. Память уже по одному тому моральна, что только благодаря ей является возможным раскаяние. Напротив, всякое же забвение – аморально, безнравственно. Потому благочестие является требованием нравственности: человек обязан ничего не забывать. Только поэтому и нужно помнить об умерших. Вот почему мужчина из логических и этических соображений стремиться внести свет логики в свое прошлое, все моменты этого прошлою свести к единству.
Одним ударом мы коснулись здесь глубокой связи между логикой и этикой, связи, которую смутно предполагали еще Сократ и Платон с тем, чтобы Канту и Фихте пришлось ее снова открывать. Впоследствии она была совершенно оставлена без внимания и в настоящее время окончательно предана забвению. Существо, которое не в состоянии понять, что А и не А взаимно исключают друг друга, не встречает никаких преград в своей склонности ко лжи. Больше того, для него даже не существует понятия лжи, так как отсутствует ее противоположность истина. Такое существо может лгать, не понимая совершенно этого, не имея даже возможности понять, что он лжет, так как он лишен критерия истины. «Veritas norma sui et faisi est». Нет ничего более потрясающего той картины, когда мужчина, по поводу слов женщины, обращается к ней с вопросом: «Зачем ты лжешь?» Она смотрит на него удивленными глазами, старается его успокоить или разражается слезами.
Ложь – весьма распространенное явление и среди мужчин, так как не одной только памятью исчерпывается сущность разбираемого предмета. Можно лгать, отлично помня фактическое положение дела. Для этого достаточно, чтобы какие либо практические соображения руководили нами – и мы охотно подменяем факты. И только о таком именно человеке, который, великолепно зная все обстоятельства дела благодаря сильной памяти и ясному сознанию, тем не менее искажает их, можно с основанием говорить, что он лжет. Речь об оскорблении во имя практических целей идеи истины, как высшей ценности этики и логики, может идти только тогда, когда человек действительно находится в известных отношениях к этой идее. Там же, где подобного отношения нет, вообще нельзя говорить о заблуждении и лжи там одна только склонность к заблуждениям и лживости, не антиморальное, но аморальное бытие. Отсюда – женщина аморальна.
Следовательно, это абсолютное непонимание ценности истины должно иметь более глубокую причину. Из непрерывности памяти нельзя еще вывести требования истины, потребности в истине, этого основного этико логического феномена. Будь это не так, мужчина никогда не лгал бы, но он также лжет, или вернее – только он лжет. Из непрерывности памяти можно только вывести тесную связь с потребностью истины.
То, что внушает человеку (мужчине) искреннее отношение к идее правды и что удерживает его от всякой лжи, представляется чем то неизменным, независимым от времени. Оно заключается в том, что в данный момент прошлый факт оживает в сознании с такой яркостью, силой и отчетливостью, что не допускает никаких изменений в изложении этом факта– Оно является тем средоточием, в котором сходятся все наши разрозненные переживания, в результате чего является наше беспрерывное бытие. Действие этого момента сказывается в наличии чувства ответственности у людей. Оно ведет к раскаянию, сознанию виновности. Иными словами, это «нечто» заставляет нас относить все прошедшее к чему то вечно единому, а потому существующему и в настоящем. Это чувство способно достигнуть таких крупных успехов, на которые общественное мнение и судебные приговоры и рассчитывать не могут. Оно влечет за собою человека совершенно независимого от всяких социальных условий. Вот почему всякая моральная психология, которая считает мораль порождением общественной жизни людей, в корне своем ложна. Общество знает только понятие преступления, но не понятие греха. Оно налагает штраф, не для того, чтобы вызвать раскаяние. Ложь карается уголовными законами, когда она проявляется в форме нарушения присяги, т.е. когда влечет за собою общественный вред. Что касается заблуждения, то его до сих пор не считают посягательством на существующий писаный закон. Социальная этика находится в вечном страхе, что этический индивидуализм вредно отразится на интересах ближних, а отсюда – нескончаемые бредни об обязанностях человека к обществу и к 1500 млн. живых людей. Но подобное воззрение не расширяет, как ей хотелось бы думать, область морали, наоборот, ограничивает ее самым недопустимым образом.
В чем заключается то, что возвышается над временем и изменчиостью? Что представляет собою этот «центр апперцепции»?
Это не может быть менее значительно, чем то, что возвышает человека над самим собою (как известной частью чувственном мира), приковывает его к порядку вещей, тому порядку, который в состоянии постигнуть один только разум, для которого весь чувственный мир –предмет подчиненный. Это – не что иное, как личность».
Самая величественная книга в мире «Критика практического разума», откуда и взяты вышеприведенные слова, указала морали на «умопостигаемое» «Я», отличное от всякого эмпирического сознания, как на своего единственного законодателя.
Этим мы привели исследование к проблеме субьекта. Она и составит предмет ближайшего рассмотрения.

Глава VII.
Логика, этика, Я


Известно, что Давид Юм подверг критике понятие «я». Результаты ее сводятся к тому, что понятие «я» является «пучком» различных «перцепций», находящихся в вечном движении, в беспрерывном течении. Правда, понятие «я» благодаря Юму, сильно скомпроментировано, но ведь он излагает свое воззрение с такой скромностью, в таких безупречных выражениях. Не следует, по его мнению, обращать внимание на некоторых метафизиков, которые склонны думать, что у них имеется какое то другое «я». Он вполне уверен, что сам он лишен какого бы то ни было я, а потому необходимо предположить, что и все прочие люди не более, как пучки (о той паре чудаков он не решается что либо высказывать). Так заявляет мировой человек. В ближайшей главе будет показано, как его ирония обращается против него же. То, что она получила такую известность, является результатом всеобщей переоценки Юма, виною чему – Кант. Юм – выдающийся эмпирический психолог, но его никак нельзя назвать гениальным, как это в большинстве случаев делают. Правда, немного нужно для того, чтобы стать величайшим английским философом, но и на это звание Юм не имеет ни малейшего права. И если Кант (несмотря на «параллогизмы») a limine отверг спинозизм только на том основании, что люди согласно этой теории являются акциденциями, а не субстанциями, и поставил крест над ним только в силу подобной «нелепой» основной идеи, то я, по крайней мере, не решаюсь утверждать, чтобы он совершенно не умалил похвал, выпавших на долю этого англичанина, если бы знал также и «Ireatise», а не ограничился бы только «Inquiry»– трудом, в котором критика понятия «я» совершенно отсутствует.
Лихтенберг, который отправился в поход против «я» после Юма, был уже смелее последнего. Он, философ безличности, ставит на место словесного выражения «я думаю» «думается», как более соответствующее действительности. Для него «я» является открытием, честь которого по справедливости принадлежит грамматике. И в этом отношении Юм предвосхитил его мысли тем, что в конце своих рассуждений объявил весь спор о тождестве личности чисто словесным спором.
В новейшее время Э. Мах выдвинул теорию, согласно которой вселенная представляется компактной массой, отдельные же «я» являются пунктами сосредоточения наибольшей плотности этой массы. Единственно реальными являются ощущения, которые теснее связаны между собою в одном индивидууме, чем в отдельных двух индивидуумах.
Центр тяжести лежит в содержании, которое заключается во всех, даже лишенных всякой ценности (!) личных воспоминаниях. «Я»– единство не реальное, а практическое. Ему нет спасения, а потому можно (охотно) отказаться от идеи индивидуального бессмертия. Тем не менее, нет ничего преступного в том, если мы всем нашим поведением обнаружим наличность у нас некоторого «я»; это даже в интересах дарвинской борьбы за существование.
Нам странно видеть, когда исследователь, вроде Маха, который принес огромную пользу не только в своей области в качестве историка и критика основных понятий, но и в биологической сфере оказал несомненные услуги, толкая ее на дальнейший путь исследования, совершенно оставляет без внимания тот факт, что все органические существа прежде всего неделимы, значит в каком то отношении являются атомами, монадами (см. часть I, гл. 3), Ведь основное различие между живым и мертвым заключается в том, что первое всегда дифференцировано на неоднородные, тяготеющие друг к другу части в то время, как даже оформленный кристалл является везде однородным. Можно ведь было бы задуматься над вопросом, не чреват ли весьма важными для психической жизни последствиями этот принцип индивидуальности, а именно тот факт, что отдельные части органических существ связаны далеко не так как сиамские близнецы. Пожалуй, этот вопрос дал бы нам нечто более плодотворное в психическом смысле, чем Маховское «я» – эта «зала ожидания» для ощущений.
Вполне правдоподобно, что такой психологический коррелат существует даже у животных. Все то, что животное чувствует и ощущает, обладает, вероятно, у каждого индивидуума особым характером, особым оттенком. Этот оттенок однако не является присущим всему классу, роду или виду, расе или семейству, больше того, он различается по мере перехода одного индивидуума к другому. Идиоплазма –физиологический эквивалент этой специфичности ощущений и чувств каждого отдельного животного. Это положение покоится на тех же основаниях, что и теория идиоплазмы (см. часть I, гл. 2 и часть II, гл. 1). Они именно и допускают возможность существования эмпирического характера и у животных. Охотник, имеющий дело с собаками, коннозаводчик, хорошо знающий лошадей, сторож, присматривающий за обезьянами, все они подтвердят наличность в поведении отдельных животных не только некоторых особенностей, но и известного постоянства. Так что весьма правдоподобно нечто, выходящее за пределы простого свидания ''элементов».
Но если подобный коррелат идиоплазмы действительно существует, если далее даже и животные обладают какой то своеобразной особенностью в отдельных своих представителях, то эта особенность является далеко еще не тем умопостигаемым характером, который мы вправе приписать одному только человеку за отсутствием оснований приписать его кому либо другому из живых существ. Умопостигаемый характер человека, индивидуальность, так относятся к эмпирическому характеру, индивидуации, как память к простому непосредственному узнаванию. В конечном итоге здесь несомненно тождество: в обоих случаях в основе лежит структура, форма, закон, космос, который остается равным себе, когда содержание меняется. Здесь должны быть вкратце изложены соображения, на основании которых нужно предположить наличность у человека номинального, трансэмпирического субъекта. Они вытекают из основ логики и этики.
В логике речь идет об отыскании истинного значения принципа тождества (также противоречия; для существа нашего предмета не имеют значения бесконечные споры, которые ведутся о преимуществе одного перед другим и истинной форме их выражения). Положение А = А непосредственно бесспорно и очевидно. Оно является элементарным мерилом истины для всяких других положений. Всякое противоречие этому положению мы признаем ложным. Например, когда в каком нибудь специальном суждении предикат высказывает относительно субъекта нечто такое, что чуждо определяемому понятию. И следует только глубже вдуматься, чтобы обнаружить, что в конечном итоге это положение является законом всяких логических выводов. Закон тождества – принцип истинного и ложного. Кто видит в этом положении одну только тавтологию, которая ничего не объясняет и нисколько не способствует нашему мышлению, тот пожалуй и прав, но он, очевидно, очень скверно усвоил природу этого положения. Такого взгляда придерживался Гегель и впоследствии почти все эмпиристы. А=А, как принцип всякой истины, не может являться какой нибудь специальной истиной. Кто видит бессодержательность в законах тождества и противоречия, тот должен это качество прежде всего приписать себе. Он, пожалуй, надеялся найти в них особую мысль, обогатить ими свой запас положительных знаний. Но положения, о которых идет речь, не представляют собою особого познания или особых актов мышления. Они являются той меркой, которую следует приложить ко всем мыслительным процессам. Эта мера сама по себе не может являться актом мышления, который можно было бы сравнить со всеми прочими актами. Норма мышления не может находиться в самом мышлении. Закон тождества ничего не прибавляет к нашим знаниям. Он не увеличивает нашего богатства, он стремится заложить первый камень и дать основание этому богатству. Принцип тождества – все или ничего.
К чему применяются принципы тождества и различия? Обыкновенно думают: к суждениям. Например, Зигварт формулирует закон противоречия следующим образом: «Оба суждения А есть В, А не есть В не могут одновременно быть верны» Он утверждает, что суждение: «необразованный человек – образован» содержит в себе противоречие потому, что связанное «образован» отнесено к такому субъекту, относительно которого суждение implicite утверждает, что он «человек необразованный», это опять можно свести к двум суждениям: Х – «образован» и Х –»необразован» и т.д. Психологизм подобного доказательства бьет в глаза. Оно ссылается на суждение, предшествующее по времени образованию понятия «необразованный человек». Вышеприведенное же положение, А не= А, претендует на истинность, безразлично, существуют ли существовали или будут существовать и другие суждения. Оно простирается на понятие «необразованный человек». Оно обеспечивает нам это понятие путем исключения всех противоречащих ему признаков.
Именно в этом состоит единственная функция принципов тождества и противоречия. Она конститутивна для специфической стороны понятия.
Конечно, такова их функция по отношению к логическому понятию, но не к тому, что мы называем «психологическим понятием». Правда, понятие всегда психологически заменяется общим созерцательным представлением, но это представление в известной степени содержит в себе момент специфичности понятия. Это общее представление, служащее психологически заменой понятия, не есть то же самое, что понятие. Представление может быть богаче (когда я думаю о треугольнике) или скуднее (в понятии льва гораздо больше содержания, чем в моем представлении о нем, в то время, как в случае треугольника – совершенно наоборот). Логическое понятие есть та руководящая нить, по направлению которой следует внимание, когда оно извлекает из представления, замещающего понятие, только известные моменты, указанные именно этим понятием. Оно является целью и заветной мечтой психологического понятия, полярной звездой, к которой обращены упорные взоры внимания, когда оно создает конкретный суррогат понятия: оно – закон по которому внимание делает свой выбор.
Нет мышления, которое наряду с логическими моментами не содержало бы в себе моментов психологических. Наличность одного только логического момента являлась бы чудом. Только тождество мыслит чисто логически. Человек же должен мыслить одновременно и психологически, так как кроме разума он наделен и чувственностью. Правда, его мышление направленно на логические, находящиеся вне времени явления, психологически же оно протекает в пределах определенного промежутка времени. Логичность играет роль высшего критерия, которым руководствуется человек в актах психологического мышления. Когда два человека спорят о чем либо, они говорят о понятии, а не о тех совершенно различных индивидуальных представлениях, которыми это понятие заменяется у каждого из них. Понятие есть та ценность, с помощью которой измеряются разнообразные индивидуальные представления. Вопрос о том, как психологически возникает общее представление, не имеет никакого отношения к природе самого понятия. Понятие приобретает характер логичности – это условие достоинства и прочности всякого понятия – не из опыта. Последний в состоянии создать лишь неустойчивые образы, в лучшем же случае, общие представления весьма шаткого свойства. Сущностью специфичности понятия являются – абсолютное постоянство и абсолютная однозначность, черты которые опытом не могут быть даны. «Критика чистого разума» характеризует эту сущность следующими словами: «это– то, скрытое в тайниках человеческой души, искусство, загадку которого нам вряд ли удастся когда либо разрешить и выставить перед глазами рода человеческого». Это абсолютное постоянство, эта однозначность не относится к метафизическим сущностям: вещи далеко не так реальны, как это представляется нам в понятии. Их качества логически являются присущими им постольку, поскольку они являются содержанием понятия. Понятие есть норма сущности – не существования.
Я говорю, что кругообразный предмет обладает кривизной. Это суждение оправдывается моим понятием о круге, которое содержит в себе кривизну, как характерный признак. Понимать под понятием самую сущность, само по себе «существо'„ будет неправильно: «существо“ в данном случае обозначает или исключение всего психологического, или представляет собою метафизическую вещь. Понятие и определение понятия – две вещи совершенно разные. Представлять себе их, как нечто однозначащее, запрещает природа определения, которое имеет дело не с объемом, а с содержанием понятия. Иными словами, определение дает только смысл понятия, а не сферу компетенции нормы, составляющей сущность понятия. Понятие, как норма, как норма сущности, само сущностью быть не может. Норма должна являться чем то другим, но так как она не может быть сущностью, то она должна быть выражением некоторого факта – бытия, ибо tertium non datur, причем этот факт раскрывает не бытие объектов, а существование известной функции.
Во всяком идейном споре между людьми нормой сущности является не что иное, как положение А = А или А = | =не А. Это бывает в тех случаях, когда люди для разрешения спора прибегают к содействию дефиниции, определения. Сущность понятия, постоянство и однозначность, сообщается последнему только суждением А = А и ничем другим. При этом роли логических аксиом распределяются следующим образом: prmcipium identitatis поддерживает продолжительную неизменность и замкнутость понятия, в то время как principium conlradictionis проводит резкую границу между этим и всеми прочими понятиями. Этим впервые доказано, что сущность понятия выражается при помощи приведенных двyx логических аксиом, и не представляет собою ничего другого, как именно эти аксиомы. Положение А = А (или А = | = не А) и только оно дает возможность возникновения каждого понятия. Оно является нервом своеобразной природы понятия.
Если я произношу само по себе положение А = А, то это не значит, что какое нибудь специальное или даже всякое А, взято из действительного опыта и действительного мышления, равно самому себе. Суждение тождества совершенно независимо от того, существует ли действительно какое нибудь А. Этим я, конечно, не хочу сказать, что это положение может быть мыслимо кем либо несуществующим. Это обозначает собою только следующее: положение тождества мыслимо совершенно независимо от того, существует ли что нибудь или кто нибудь, или нет. Оно далее обозначает: если есть какое нибудь А (все равно, существует ли какое либо А или нет), то уже во всяком случае правильно будет утверждать, что А=А. Этим самым бесповоротно дается определенная позиция, какое то бытие, а именно А =А, хотя вопрос о самом существовании А весьма проблематичен. Положение А = А утверждает таким образом и что нечто существует, но это существование именно и является нормою сущности. Мы не согласны с Миллем, который говорит, что это положение взято из эмпирического мира, что оно взято из небольшого или даже допустим, из большого числа переживаний. Дело в том что оно совершенно независимо от опыта. Его истинность непреложна по отношению к тому, фигурировало ли где нибудь в опыте это А или нет. Никто не пробовал отрицать это положение, да и это представляется совершенно невозможным, так как отрицание чего либо определенного всегда предполагает существование этого положения. Так как оно выражает собою бытие, не ставя себя в зависимость от самого факта существования объектов и ничего не высказывая об их бытии, то оно может выражать только бытие, отличное от бытия всех действительных и возможных объектов, иными словами, оно может выражать собою бытие того, что по самому понятию своему никогда не может стать объектом'. Таким образом, своей очевидностью оно раскрывает существование субъекта. К тому же это бытие, выраженное в принципе тождества, лежит ни в первом, ни во втором А. Оно лежит в самом знаке равенства А= А. Итак, это положение совершенно идентично положению: я есмь.
Психологически эта сложная дедукция легко упрощается, но без нее обойтись все же нельзя. Положение А=А выражает собою неизменность понятия А, ту неизменность, которая отличает А от всех прочих явлений нашего опыта. Следовательно, необходимо иметь нечто неизменное, к которому подобное суждение было бы применимо. Этим нечто может быть только субъект. Будь я сам вовлечен в круг изменений, я никак не мог бы признать, что А осталось равным себе. Если бы Я беспрерывно изменялся и таким образом терял свое тождество с самим собою, т.е., если бы мое Я превратилось в определенную функцию изменений то я никогда не в состоянии был бы противопоставить себя этому изменению и познать его. Для этого мне не хватало бы абсолютной системы координат, относительно которых только и можем мы определить тождество и фиксировать его как таковое.
Существование субъекта невозможно ни из чего вывести, это совершенно справедливо утверждает «Критика рациональной психологии» Канта. Но можно показать, где это существование строго и недвусмысленно выражено и в логике. Не следует это умопостигаемое бытие представлять себе в виде какой то логической мыслимости, как это делает Кант, мыслимости, достоверность которой приобретается лишь впоследствии при помощи морального закона. Фихте был вполне прав, утверждая, что идея реального нашего «я» находится в скрытой форме и в логике, поскольку «я» совпадает с умопостигаемым бытием.
Логические аксиомы суть принципы всякой истины. Они основывают бытие и направляют наше сознание. Логика – это закон, которому следует всегда повиноваться, и человек только тогда является самим собою, когда он вполне логичен. Больше того, он – ничто, пока он не является воплощением логики. В познании он находит самого себя.
Всякое заблуждение вызывает ощущение вины. Из этого следует, что человек не должен заблуждаться. Он должен найти истину, а потому он может ее найти. Обязанность познания имеет своим следствием его возможность, свободу мышления и надежду на победу познания. В нормативности логики лежит доказательство того, что человеческое мышление свободно и что оно в состоянии достигнуть своей цели.
Относительно этики я выскажусь короче. Дело в том, что это исследование всецело покоится на Кантонской моральной психологии. В известной аналогии с ней, как видно было из предыдущего, проведены были последние логические дедукции и постулаты. Глубочайшая, умопостигаемая сущность человека не подлежит закону причинности и свободно выбирает между добром и злом. Она проявляется в сознании виновности, в раскаянии. Но никто до сих пор еще не в состоянии был иначе объяснить эти факты. Никого также нельзя было убедить, что тот или иной поступок он обязательно должен был совершить. В долженствовании и здесь лежит залог возможности. Человек отлично может понимать все причинные факторы, все мотивы, побудившие его к какому нибудь низкому поступку, тем не менее он будет утверждать, а в данном случае особенно настойчиво, что его умопостигаемое «я» совершенно свободно, что оно могло поступить иначе, а потому вся вина за этот поступок падает на упомянутое «я».
Правдивость, чистота, верность, искренность по отношению к самому себе – это единственно мыслимая этика. Существуют обязанности лишь по отношению к себе, обязанности эмпирического «я» к умопостигаемому. Эти обязанности выступают в форме двух императивов, которые способны нанести самое позорное поражение всякому психологизму: в форме логической и моральной законности. Нормативные дисциплины, психический факт наличности внутреннего голоса, который требует значительно больше того, что содержит в себе буржуазная нравственность – это именно то, чего никакой эмпиризм не в состоянии удовлетворительно объяснить. Его противоположность лежит в критически трансцендентальной, но не в метафизически трансцендентальной методе, так как всякая метафизика является только гипостазированной психологией, в то время как трансцендентальная философия есть логика оценок. Всякий эмпиризм, скептицизм, позитивизм, релятивизм. психологизм и всякие другие имманентные методы исследования инстинктивно чувствуют, что логика и этика являются для них камнем преткновения. Этим объясняются вечно новые и неизменно безнадежные попытки эмпирического и психологического обоснования этих дисциплин. Об одном только забыли: испытать и доказать эксперименталь ность principium contradictionis.
В своей же основе логика и этика совершенно тождественны: обязанность по отношению к самому себе. Они торжествуют свое единение в высшей ценности истины, отрицанием которой в одном случае является заблуждение, в другом случае – ложь: истина же едина. Всякий этический закон есть одновременно закон логический и наоборот. Не только добродетель, но и разум, не только святость, но и мудрость являются задачей человеки: только оба члена и совокупности составляют совершенство.
Конечно, из этики, нормы которой обладают принудительным характером, нельзя строго логически вывести доказательство бытия, как из логики. Этика является, правда, логической заповедью. Логика ставит совершенное существование «я», как абсолютное бытие, перед глазами последнего. Этика же только требует этого осуществления. Этика принимает к себе логику в качестве собственного своего содержания, в качестве своего основного требования.
В том знаменитом месте «Критики практического разума», где Кант видит в человеке некоторый член умопостигаемого мира («Долг! О возвышенное, великое слово…») можно с полным основанием поставить вопрос, откуда Кант знает, что моральный закон имеет исходной своей точкой личность? На это Кант отвечает, что он не может иметь другого более достойного происхождения. В дальнейшем положении он не доказывает, что категорический императив есть закон, данный нуменом. Для него уже эти два понятия, категорический императив и нумен, с самого начала связаны между собою самым тесным образом. Это именно и лежит в природе этики. Она требует, чтобы умопостигаемое «я» действовало свободно, вне влияний эмпирических наслоений. Только тогда этика в состоянии вполне осуществить бытие в его чистом виде, то бытие, о котором возвещает нам логика и форме чего то все таки существующего.
Как дорожил Кант своей теорией монад, теорией души! Он ставил ее выше всяком другого блага! Своей же теорией «умопостигаемого характера», которую совершенно ошибочно приняли за какое то новое открытие и в которой думали найти отличительный признак Кантовской философии, он хотел только выдвинуть ее научные ценности. Это ясно видно из тех пробелов, о которых мы говорили выше.
Долг существует только по отношению к самому себе. Это являлось бесспорным для Канта еще в ранней юности его, может быть, после того, как он впервые почувствовал импульс ко лжи. Миф о Геркулесе, некоторые места у Ницше и особенно Штирнера содержат в себе нечто родственное Кантонской теории. Но оставив все это в стороне, мы видим одного только Ибсена, которому вполне самостоятельно удалось прийти к принципу Кантовской этики (в «Брандте» и «Пер Гюнте»).
Бесспорная истина, что большинство людей нуждается в Иегове. Только меньшинство – это именно гениальные люди, совершенно не знают гетерономии. Иные оправдывают свои поступки или упущения, свое мышление и бытие, по крайней мере, мысленно, перед кем нибудь другим, будь то личный, иудейский Бог или человек, которого любят, уважают, боятся. Только тогда они действуют в формальном, внешнем согласии с законом нравственности.
Вся жизнь Канта независимая, свободная до последних мелочей, является доказательством его убеждения в том, что человек ответственней только перед собою. Это положение он считал бесспорным пунктом своей теории, до того, что не предвидел возможности каких либо возражений против него. И все таки молчание Канта именно в этом месте привело к тому, что его этика до сих пор еще мало понята. А ведь она одна только стремилась к тому, чтобы строгий и властный внутренний голос не был заглушен воплем толпы. Она единственно интроспектив нопсихологически приемлемая этика.
У Канта в его земной жизни было такое состояние, которое предшествовало «обоснованию характера». Это легко заключить из одного места его «Антропологии». Но момент, когда он представил себе это в ужасающе ослепительной яркости: «Я ответственнен только перед собою! никому другому не должен служить! но могу себя забыть в работе! я один! свободен! я господин самому себе!» – Этот момент означает зарождение кантовской этики, наиболее героический акт мировой истории.
Две вещи наполняют нашу душу удивлением и трепетом, причем тем сильнее, чем чаще и продолжительнее останавливается на них мысль: звездное небо простирается надо мною, и моральный закон во мне. И то, и другое я не должен искать или предполагать как нечто скрытое от меня в тумане, или лежащее в беспредельности, вне моего кругозора. Я вижу это пред своими глазами, непосредственно связываю это с сознанием моего существования. Первое начинается в том месте которое я занимаю во внешнем чувственном мире. Оно удаляет эту связь в необразимо – великое, где миры встают за мирами, где системы возникают за системами, в бесконечные времена их периодического движения возникновения и продолжения. Второе имеет началом мое незримое «я» мою личность: оно переносит меня в мир, который обладает действительной бесконечностью, мир, ощутимый только разумом. С этим миром (и таким образом со всеми теми видимыми мирами) я познаю свою не случайную, как в том случае, но всеобщую и необходимую связь. Первый взгляд, брошенный на эту бесконечную массу миров, сразу уничтожает мое значение, как существа плотского, которое должно вернуть планете (простой точке вселенной) материю, из которой оно состояло, после того, как эта материя короткое время (неизвестно, как) была наделена жизненной силой. Второй взгляд, напротив, бесконечно возвышает мою ценность, как интеллектуальной единицы. Личность, в которой моральный закон открывает жизнь, независимую от моей животной сущности и от прочего чувственного мира. Он возвышает мою ценность, по крайней мере, постольку, поскольку это можно вывести из целесообразного определения моего существования этим законом, определения, не ограничивающегося условиями и пределами этой жизни, а уходящего в бесконечность.»
Так понимаем мы «Критику практического разума». Человек во вселенной один, в вечном потрясающем одиночестве.
Его единственная цель – это он сам, нет другой вещи, ради которой он живет. Он далеко вознесся над желанием быть рабом, над умением быть рабом, над необходимостью быть рабом. В глубине под ним где то затерялось человеческое общество, провалилась социальная этика. Человек – один, один.
И только теперь он – один и все, а потому он содержит закон в себе, потому он сам закон, а не произвол. Он требует от себя, чтобы этот закон в нем был соблюден со всей строгостью. Он хочет быть только законом без оглядок и видов на будущее.
В этом есть нечто потрясающе величественное: далее уже нет смысла, ради которого он повинуется закону. Нет высшей инстанции над ним единственным. Он должен следовать заключенному в нем категорическому императиву, неумолимому, не допускающему никаким сделок с собой. «Искупления», «отдыха, только бы отдыха от врага, от мира, лишь бы не эта нескончаемая борьба!»– восклицает он – и ужа– сается: в самой жажде искупления была трусость, в желанно «довольно» – бегство человека, чувствующего свое ничтожество в этой борьбе. «К чему!» – вырывается у него крик вопроса во вселенную – и он краснеет. Ибо он уже снова захотел счастья, признания борьбы со стороны другого, который должен был бы его вознаградить за нее. Одинокий человек Канта не смеется и не танцует, не рычит и не ликует: ему не нужно вопить, так как вселенная слишком глубоко хранит молчание. Не бессмыслица какого нибудь ничтожною мира внушает ему его долг: его долг – смысл вселенной. Сказать да этому одиночеству – вот где «дионисовское» в Канте, вот где нравственность.

Глава VIII.
Проблема «Я» и гениальность

« В начале мир был только Атаманом в образе человека. Он начал озирататься кругом себя и не увидел ничего, кроме самого себя. Тогда он впервые воскликнул: „ Это я!“ Отсюда ведет свое происхождение слово „я“ – Поэтому еще в настоящее время, когда зовут человека, он прежде всего про. износит: „я“, а затем только называет свое имя.
Многие принципиальные споры, которые ведутся в психологии, покоятся на индивидуальных различиях характера самих спорящих. На долю характерологии при подобных обстоятельствах, как уже было упомянуто, могла бы выпасть весьма важная роль. В то время, как различные люди приходят в своем мышлении к самым разнообразным результатам, ей надлежало бы выяснить, почему итоги самонаблюдения у одного отличаются от таковых у другого. Она по крайней мере должна была показать, в каких еще отношениях отличаются люди между собою, помимо различия в их взглядах. И в самом деле, я решительно отказываюсь найти какой либо другой путь для выяснения наиболее спорных вопросов психологии. Ведь психология является наукой опыта, а потому в ней общее не должно предшествовать частному, как в сверхиндивидуальных нормативных науках логики и этики. Наоборот, для психологии исходной точкой должен являться именно отдельный человек. Нет всеобщей эмпирической психологии. Создание подобной психологии без одновременного исследования в области психологии различий было бы непростительной ошибкой.
Подобное печальное положение всецело лежит на совести того двойственного положения, которое психология занимает между философией и анализом ощущений. Какую бы область не избрал психолог своей исходной точкой, он всегда претендует на всеобщую достоверность своих выводов. Но вряд ли когда нибудь удастся ясно ответить на столь фундаментальные вопросы, как вопрос о том, не лежит ли в самом ощущении деятельный акт восприятия, спонтанность сознания, если не предпринять никаких исследований в области характерологических различий. Раскрыть незначительную часть таких амфиболий при помощи характерологии в применении к психологии полов – является основной задачей дальнейшего изложения. Что касается различных взглядов на проблему «я», то они вытекают не из психологических различии полов, но прежде всего, хотя и не исключительно, из индивидуальных различий в даровании.
Как раз границу между Кантом и Юмом можно провести в такой же степени, в какой это можно сделать между человеком, который видит в произведениях Макарта и Гуно верх совершенства, и другим, который находит венец творчества в произведениях Рембрандта и Бетховена. Этих людей я прежде всего начну различать с точки зрения их дарования. И уже здесь видно, что следует, даже необходимо, придавать различную ценность суждениям о понятии «я», исходящим от двух различных, весьма даровитых людей. Нет ни одного истинно выдающегося человека, который не был бы убежден в существовании «я», и обратно: человек, который отрицает «я», не может быть выдающимся человеком.
Этот тезис в процессе дальнейшего изложения приобретает характер непреложного принудительного положения. В нем мы найдем и обоснование более высокой ценности суждений гения.
Нет и не может быть ни одного выдающегося человека, который в своей жизни не пережил бы момента, когда он проникается убеждени ем, что обладает некоторым «я» в высшем значении этого слова. В общем этот момент наступает тем раньше, чем духовно богаче человек. (См. гл. V). Для доказательства сравним признания трех совершенно различных, бесспорно гениальных людей.
Жан Поль рассказывает в своем автобиографическом эскизе «Правда из моей жизни „следующее: „Никогда в жизни не забуду того факта, когда я стоял лицом к лицу с рождением своего самосознания. Я еще никому не рассказывал об этом факте, но я отлично помню время и место, где он происходил. Еще совсем маленьким ребенком, стоял я как то раз перед обедом у порога нашего дома и смотрел на складку дров налево, как вдруг внутренний свет – я есмь „я“, словно молния, озарил все мое существо: мое «я“ впервые увидело само себя – и навеки. Трудно предположить тут обман памяти. Дело в том, что никакой рассказ из жизни другого человека не может до такой степени соединиться с различными переживаниями отдаленных тайников человеческой души, переживаниями, новизна которых запечатлевает в памяти самые незначительные обыденные подробности их“.
По видимому, то же переживание характеризует Новалис в своих Фрагментах смешанного содержания: «Нельзя дать полную картину этого факта. Каждый человек должен сам пережить его. Это – факт высшего порядка, имеющий место только в жизни выдающегося человека. Люди должны стремиться каким бы то ни было образом вызвать этот факт к жизни. Философствовать значит производить над собою высший анализ, достигнуть самооткровения, возвышения эмпирического „я“ до степени идеального „я“. Философствование является основанием всех прочих откровений; оно есть требование, направленное к эмпирическому „я“. Требование, чтобы это философствование глубже вникло в свою собственную сущность пробудилось к новой жизни в новой форме: в форме Духа».
В VIII главе своих юношеских «Философских писем о догматизме и критицизме» – (произведение это мало известно широкой публике) Шеллинг в следующих глубоких и красивых выражениях рисует то же самое переживание: «Всем нам… свойственна таинственная, поразительная склонность возвращаться из смены времени к нашему внутреннему, духовному „я“, от всего того, что приходит в наше „я“ из внешней среды. В этом „я“ под формой неизменности мы удовлетворяем свое желание созерцать вечность. Это созерцание есть глубочайший, правдивейший опыт, от которого зависит решительно все, что мы знаем и предполагаем относительно сверхчувственного мира. Это созерцание убеждает нас в том, что есть нечто, существование которого для нас вполне достоверно, и что все остальное представляет собою одни только явления, хотя мы и употребляем в применении к ним слово „существует“. Оно отличается от чувственного созерцания тем, что имеет своим источником свободу, что оно чуждо всякому человеку, свобода которого настолько стеснена подавляющей силой окружающих объектов, что не в состоянии вызвать в человеке сознание. Даже у тех людей, которые лишены этой свободы самосозерцания, существует нечто приблизительно похожее на это, некоторый посредственный опыт, при помощи которого они только чувствуют существование своего „я“. Существует какое то глубокое ощущение, которое тщетно стараются познать и развить в себе. Описание его принадлежит перу Якоби… Это интеллектуальное созерцание наступает тогда, когда мы теряем в своих собственных глазах значение объекта, когда мы, замыкаясь в сфере нашего собственного „я“, отождествляем созерцающее „я“ с созерцаемым. В момент подобного созерцания исчезает для нас категория времени, не мы существуем во времени, или вернее, не время, а абсолютная вечность существует в нас.
Весь мир исчезает в нашем созерцании, а не мы исчезаем в созерцании объективного мира». Позитивист, сторонник имманентной философии, быть может, усмехнется над обманутым обманщиком, над философом. который заявляет о существовании у него подобных переживаний. Что ж, против этого ничего не поделаешь! Да, по моему, и не зачем. Однако я не сторонник того взгляда, что этот «факт „высшего порядка проявляется у всех гениальных людей в той мистической форме полнейшего слияния субъекта и объекта, в какой обрисовал его Шеллинг. Мы оставим здесь в стороне вопрос, существуют ли неделимые переживания, первоначальный дуализм которых уничтожается в течение нашей жизни, как утверждает Плотин и индийские махатмы, или это – только высшее напряжение переживаний, принципиально ничем не отличающихся от всех прочих. Мы также воздержимся здесь от всяких рассуждении о том возможно или невозможно совершенное совпадение субъекта и объекта времени и вечности – созерцание Бога живым человеком. С точки зрения теории познания, переживание своего „я“ лишено всякой ценности, никто еще до сих пор не пытался оперировать с категорией переживания в целях создания систематической философии. Поэтому, я хочу этот факт „высшего порядка“, который у различных людей протекает совершенно различно, назвать не переживанием своего „я“, а явлением своего „я“. С этим явлением знаком всякий выдающийся человек. Человек может достигнуть познания этого явления через посредство любви к женщине, так как выдающийся человек интенсивнее ощущает это чувство, чем человек средний, или сознание вины может привести его к познанию высшей, совершенной сущности своей, которую он оскорбил поступком, вызвавшим в нем раскаяние – ведь и сознание вины сильнее и дифференцированное у выдающегося, чем у среднею человека. Далее, явление своего „я“ может происходить в процессе полнейшего слияния со всеобщностью, путем созерцания всех вещей в Боге, или, напротив, оно раскрывает перед ним потрясающую двойственность во вселенной между природой и духом и пробуждает в нем потребность искупления и внутреннего чуда. Но как бы ни совершалось это явление, в нем самом лежит уже ядро определенного миросозерцания. Ведь под миросозерцанием не следует понимать всеобъемлющего синтеза, который приобретается путем упорного и настойчивого труда над разнообразными отраслями человеческой науки за письменным столом посреди огромной библиотеки. Миросозерцание является результатом переживаний. Оно в общем и целом представляется ясным для своего носителя, хотя бы некоторые детали его были неясны и противоречивы. Явление своего „я“ есть корень всякого миросозерцания, т.е. всеобъемлющего взгляда на мир, как на нечто целое. В этом смысле оно одинаково как у художника, так и у философа. И как радикально не различались бы между собою всевозможные миросозерцания, всем им, поскольку они действительно заслуживают этого имени, свойственно одно: это именно то, что появляется в результате познания своего „я“, это та вера, которая присуща всякому выдающемуся человеку, вера в существование какого то «я“ или какой души, стоящей одиноко во вселенной и созерцающей весь мир.
Жизнь души для выдающегося человека начинается с момента понимания категории «я», хотя бы эта жизнь прерывалась самым ужасающим чувством, смерти, небытия.
Я хочу здесь заметить, что только на основании тех соображений, которые мы до сих пор развивали, а не на основании чувства неудовлетворенности своими творениями, чувства, которое в столь сильной степени присуще выдающимся людям, мы приписываем им высшую степень самосознания, которой лишены все прочие люди. Нет ничего более ошибочного, чем говорить о «скромности» великих людей, будто бы не знающих, какое богатство в них скрывается. Нет ни одного выдающегося человека, который бы не знал, насколько сильно он отличается от всех прочих (за исключением периодов депрессии, когда выгодное о себе мнение, сложившееся в моменты духовного подъема, теряет силу). Нет ни одного, который не считал бы себя выдающимся человеком, раз он кое что сотворил, создал, и уже, без сомнения, не найдется ни одного, который в своем тщеславии и суетности не переоценил бы себя. Шопенгауэр ставил себя значительно выше Канта. Вели Ницше назвал своего «Заратустру» глубочайшей в мире книгой, то в этом не последнюю роль играло возмущение его по поводу молчания журналистов и желание их познать мотивы, которые трудно признать особенно благодарными.
Одно только глубоко верно в этом мнении о скромности великих людей: им чужда наглость. Самооценка и наглость – две вещи диаметрально– противоположные. Ни в коем случае не следует, как это большей частью бывает, одно понятие заменять другим. Человек нахален в той же степени, в какой он лишен надлежащей самооценки. Наглость является средством насильственно поднять собственное достоинство путем искусственного обесценения окружающих людей. Она иногда поэтому впервые приводит к сознанию своего «я». Это все, конечно, относится к бессознательной, так сказать, физиологической наглости. Что касается умышленной грубости по отношению к низким личностям, то ее могут проявлять в равной мере и выдающиеся люди в целях поддержания своего достоинства.
Итак, всем гениальным людям свойственно твердое, непоколебимое убеждение в том, что они обладают душой. Это убеждение совершенно не нуждается в особых доказательствах, поскольку речь идет о самом носителе его. Пора, наконец, перестать видеть теолога – пропагандиста в каждом человеке, который говорит о душе, как о некоторой сверхэмпирической реальности. Вера в существование души далеко не суеверие и не просто обман духовенства. Даже художники, при том такие атеисты, как Шелли, говорят о своей душе, как о чем то им известном, не изучив ни философии, ни теологии. Тем не менее они в это слово вкладывают очень понятное и определенное содержание. Быть может, кто нибудь подумает, что «душа» для них красивое слово, которое они охотно произносят, но которое не вызывает в них никаких чувств, что художник употребляет различные названия предметов, ни имея представления о самой сущности их, как в данном случае, о высшей мыслимой реальности? Но имманентный эмпирист, физиолог по убеждению должен объявить все подобные предположения пустой болтовне и провозгласить Лукреция единственным великим поэтом. Как бы злоупотребляли словом «душа», одно остается несомненным: когда выдающиеся художники говорили о своей душе, они отлично понимали, о нем говорят. У них, как и у великих философов, существует чувство меры высшей реальности. Это чувство было чуждо Юму.
Ученый, как уже было замечено, а впоследствии еще будет доказано стоит ниже философа и художника. Последние заслуживают эпитет гения, ученый нет. Но придавать больше веса взгляду гения на какую нибудь проблему только потому, что этого взгляда придерживается гений, одновременно значит отдавать гениальности то предпочтение перед научностью, которого еще до сих пор не удалось обосновать. Имеем ли мы право на это? Может ли гений открывать такие вещи, которые недоступны для человека науки? Простирается ли взгляд гения на такую глубину, которая закрыта для ученого?
По своей идее гениальность, как уже было показано, включает в себе универсальность. Для гениального во всех отношениях человека, представляющего необходимую фикцию, не было бы ничего такого, к чему он не питал бы одинаково живого, бесконечно близкого, фатального отношения. Гениальность, как мы видели, является универсальной апперцепцией, а вместе с тем самой совершенной памятью, абсолютным отрицанием времени. Но для того, чтобы быть в состоянии что нибудь апперципировать, необходимо иметь в себе самом нечто, родственное этому. Обыкновенно замечают, понимают и постигают только то, с чем имеют какое либо сходство. Гений явился перед нами, наконец, как бы вопреки всей своей сложности, в образе самого интенсивного, живого, сознательного, непрерывного, самого цельного «я». «Я» – центральный пункт, единство апперцепции, «синтез» всего многообразного в человеке.
Это «я», принадлежащее гению, должно поэтому само по себе представлять универсальную апперцепцию. Этот центральный пункт «я» уже включает в себе бесконечное пространство: выдающийся человек включает весь мир в себе, гений есть живой микрокосм. Он – не пестрая мозаика, не искусственное соединение конечного числа химических элементов. Не в этой мысли заключался истинный смысл исследования IV главы о внутреннем духовном родстве с большим количеством людей и вещей. Гений – все. В нашем «я» при помощи его все психические явления приобретают самую тесную связь между собой. Эта связь является результатом непосредственного переживания, а не вносится в наш духовный мир упорными усилиями науки, что последняя совершает по отношению к вещам внешнего мира. Здесь целое существует раньше составных частей своих. Так гений, в котором «я» есть все, охватывает своим взором природу и жизнь всех существ, как нечто целое, замечает все соединения и связи и создает знание, которое составлено не из отдельных частей. Потому гениальный человек не может быть психологом эмпиристом, который главное внимание свое сосредоточивает на деталях и в поте лица своего старается спаять их при помощи ассоциаций, проводящих путей и т.д. В одинаковой степени он не может быть исключительно физиком, для которого мир является соединением атомов и молекул.
Из идеи целого, в которой непрестанно вращается гений, он постигает смысл отдельных частей. Сообразно этой идее, он оценивает все, лежащее в нем и вне его. Только поэтому все это, является не функцией времени, а представляет собою выражение великой, вечной мысли. Гениальный человек является потому и глубоким человеком и только глубокий человек – гениальным. Потому его мнение более веско, чем мнение всех прочих. Он творит из своего «я», как целого, включающего в себе всю вселенную, в то время как другие едва ли когда нибудь приходят к сознанию своего истинного «я». Поэтому каждая вещь исполнена для него глубокого смысла. Она имеет для него определенное значение, он видит в ней всегда символ. Дыхание для него – больше, чем простой обмен газов через тончайшие стенки капилляров крови, лазурь неба больше, чем частично поляризованный, рассеиваемый туманностями атмосферы солнечный свет, змеи больше, чем безногие рептилии, лишенные плечевого пояса и конечностей. Если собрать вместе все когда либо совершенные открытия в области науки и приписать их изобретательности и уму одного только человека, если все, созданное в области науки такими людьми, как Архимед и Лагранж, Иоганн Мюллер и Карл Эрнст фон Берг, Ньютон и Лаплас, Конрад Шпренгель и Кювье, Фукидид и Нибур, Фридрих Август Вольф и Франц Бопп, если, повторяем, все это рассматривать как результат деятельности непродолжительной жизни одного человека, то и тогда этот человек не заслужил бы звания гения.
Мы должны еще более углубиться в самую сущность предмета. Человек науки берет вещи так, как они представляются нашему чувственному восприятию, гений же берет из них то, что они собою представляют. Для него море и горы, свет и тьма, весна и осень, кипарис и пальма, голубь и лебедь – символы. Он не только чувствует, он видит в них нечто более глубокое. Для него полет валькирий не простое течение воздуха, ослепительные огненные эффекты, не простой процесс окисления. И все это понятно, поскольку речь идет о гение, так как внешний мир связан у него богатыми и прочными узами с внутренним миром, более того, внешний мир является частным, специальным случаем внутреннего. Мир и «я» для него тождественно, а потому ему не приходится отдельные части своего опыта соединять воедино по определенным правилам и законам. Даже величайший универсал громоздит только одну специальность на другую, не образуя ничего дельного. А потому великий ученый занимает свое место позади великого художника или великого философа.
Беспредельности вселенной соответствует бесконечность в собственной груди у гения. Его внутренний мир включает в себя хаос и космос. Все частности и все общее, все многообразие и всякое единство. Если этими определениями мы гораздо больше сказали о гениальности, чем о сущности гениального творчества, если состояние художественного экстаза, философской концепции, религиозного просветления осталось столь же загадочным, как и раньше, и, если, таким образом, мы выяснили условия, а не сам процесс гениального творчества, то для большей полноты необходимо выяснить следующее определение гениальности:
Гениальным следует назвать такого человека, который живет в сознательной связи с миром, как целым. Гениальное есть вместе с тем и истинно божественное в человеке.
Великая идея о душе человека, как о микрокосме, величайшее создание философов эпохи Возрождения, хотя следы ее можно найти у Платона и Аристотеля, совершенно забыта со времени смерти Лейбница. Здесь эта идея нашла применение к природе гения. Те же мыслители хотели видеть в ней истинную сущность всякого человека.
Однако, разница между ними только кажущаяся. Все люди гениальны, и в тоже время нет абсолютно гениального человека. Гениальность – это идея, к которой один приближается в то время, как другой находится вдали от нее. Один подходит к ней быстро, другой только на закате своей жизни.
Человек, которого мы признаем гениальным, это тот, который только еще прозрел и начал уже открывать глаза другим людям. И если они в состоянии смотреть его глазами, то это доказывает, что они уже стояли у самого порога гениальности. Посредственный человек, даже как таковой, может стать в посредственные отношения ко всему. Его идея целого полна каких то неясных предчувствий, но он никак не в состоянии отождествить себя с ней. Он не лишен возможности переживать это отождествление с помощью других и, таким образом, составить себе картину целого. Миросозерцанием он связывает себя со вселенной, как целым, просвещением – с единичными частями. Нет ничего, что было бы ему совершенно чуждо. Все вещи в мире приковывают его к себе Узами расположения. Совершенно не то происходит с животными или растениями: они ограничены, они знают не все элементы, а только один, они населяют далеко не весь мир. Там же, где они получили всеобщее распространение, они подпадают под власть человека, который определяет каждому из них однообразную, неизменную функцию. Они, пожалуй, могут иметь некоторое отношение к солнцу и луне, но у них, без мнения, нет ни «звездного неба», ни «морального закона». Последний имеет своим источником человеческую душу, в которой скрыто все целостное, которая в состоянии все понять, так как она сама по себе уже все: звездное небо и моральный закон – вещи, в корне своем совершенно одинаковые. Универсальность категорического императива есть универсальность вселенной, бесконечность вселенной – только отражение бесконечности нравственного выбора.
О микрокосме человека учил еще Эмпедокл, могучий маг из Агригента.
Человек – единственное существо в природе, которое стоит в известных отношениях ко всевозможным вещам в ней.
Человек, в котором это отношение не к отдельным только вещам достигло ясности и интенсивности сознания, который совершенно самостоятельно мыслит обо всем, – это гений. Человек, в котором можно пробудить некоторый интерес ко всяким вещам, но, если он сам по себе интересуется только немногими из них, – то такой может быть просто назван человеком. Учение Лейбница столь мало понятно выражает ту же самую мысль, говоря, что и низшая монада является отражением всего мира. Гениальный человек живет в состоянии всеобщего сознания, которое и есть не что иное, как сознание всеобщего. И в. среднем человеке живет мировое целое, но оно никогда не доходит у него до творческого сознания. Один живет в активно сознательной связи с мировым бытием, другой в бессознательной, пассивной. Гениальный человек – актуальный микрокосм, негениальный – потенциальный. Только гениальный человек совершенен. То, что есть в человеке человеческого (в Кантовском смысле), как нечто возможное, живет в гениальном человеке в развитом состоянии.
Человек универсален, он содержит в себе все, он – все, а потому уже не может быть частью всего, той частью, которая находится в зависимости от других частей. Закономерность, этот основной принцип всех явлений природы, на него не распространяется, так как он сам по себе составляет сущность всех законов, а потому он свободен, как мировое целое, которое ничем не обусловлено и ни от чего зависеть не может Гениальный человек – это тот, который ничего не забывает. Забывать значит находиться под неотразимым влиянием времени, а потому был несвободным и неэтичным. Гениальный человек – это не тот, которого одна волна исторического движения выбрасывает наружу, а другая нова затопляет, ибо все прошедшее и будущее кроется в вечности его духовного взгляда. Сознание бессмертия в нем особенно ярко, так как мысль о смерти не пугает его. Он стоит в отношениях страстной влюбленности к символам и ценностям, в то время, как оценивает и осмысливает все, лежащее как внутри, так и вне его. Он самый свободный мудрый человек, вместе с тем самый нравственный, и только поэтому он особенно сильно страдает под гнетом того, что в нем самом еще не озарено светом сознания, хаотично, слепо, как рок.
Теперь зададимся вопросом, что происходит с нравственностью великих людей по отношению к другим людям? Ведь это единственная Дорма, в которой по мнению широкой публики, и может проявиться истинная моральность. По тому же взгляду, безнравственность самым последовательным образом связана с уголовным кодексом! С другой стороны, разве не в этой именно области великие люди проявляли самые подозрительные черты своего характера? Разве не приходилось очень часто прощать им самые позорные поступки: черную неблагодарность, величайшую черствость, развращенность натуры?
Художник и мыслитель остаются неизменно верными самим себе. Они делают это с тем большей решительностью, чем они гениальнее. Правда, они иногда могут обмануть ожидания многих. Мыслим, например, такой случай, когда человек, стоя в отношениях временной общности духовных интересов с гением, впоследствии теряет свой могучий духовный размах. Он, конечно, не прочь будет приковать орла к земле (Лафатер и Гете). Вот где лежит причина того, что все в один голос признали великих людей аморальными. Фредерика из Зезенгейма меньше беспокоилась по поводу своей участи, чем это делал Гете по отношению к ней. Ему, правда, этого ни в коем случае простить нельзя, но счастье, что он далеко не все рассказал нам о своих отношениях к этой женщине. Ведь уже и без того нашим современникам кажется, что они его совершенно поняли, и только на основании одного туманного намека, одной тончайшей снежной пелены, окутывающей бессмертную часть его «Фауста», объявляют его жизнерадостном олимпийцем. Но нужно быть справедливым: никто лучше его самого не знал, как велика его вина, и, надо полагать, он в достаточной мере расскаивался по поводу всего происшедшего. И когда ворчливая брюзга, которая в жизни своей не понимала и никогда не поймет Шопенгауэрской теории искупления и самого смысла нирваны, ставит ему в упрек то обстоятельство, что этот философ весьма ревниво защищал свое право собственности, то на подобный собачий лай я считаю лишним даже отвечать.
Следует считать доказанным, что гениальный человек отличается высшей нравственностью по отношению к самому себе: он не позволит насильственно привить ему чужое мнение и тем умалить значение своего собственного «я». Правда, чужое «я» и его взгляды он резко отличает от своего «я», от своих взглядов. Вместе с тем, он воспринимает чужое мнение не пассивно: болезненна и мучительна для него мысль о том, что он в тот или иной момент ограничивается одним только восприятием. Он будет всю свою жизнь помнить ложь, произнесенную им сознательно, и не в состоянии будет ее легкомысленно, «подионисовски» стряхнуть. Особенно мучительны страдания гениального человека, когда они случайно натыкаются на какую нибудь произнесенную ложь, которой они совершенно не сознавали в момент разговора, или ложь, благодаря которой они ввели самих себя в заблуждение. Прочие люди, не ощущают столь сильной потребности в истине, поэтому глубже утопают в лжи и заблуждении. Вот где причина того, что они так мало понимают самый смысл и страстность борьбы великих людей против «лжи жизни».
Выдающийся, гениальный человек – это тот, в котором вневременное «я» окончательно утвердило свое господство, который стремится поднять свою ценность перед своим умопостигаемым «я», перед своей моральной и интеллектуальной совестью. Он тщеславен прежде всего перед самим собою: в нем нарождается потребность импонировать самому себе (своим мышлением, поступками, творчеством). Подобного рода тщеславие особенно характерно для гения: он несет в себе самом сознание своей ценности и награды и пренебрегает мнением всех прочих людей на том основании, что они не в состоянии изменить его собственного представления о себе. Но и это тщеславие едва ли заслуживает похвалы: аскетически настроенные натуры (Паскаль) очень сильно страдают под тяжестью этого тщеславия, но расстаться с ним они немогут. Верным товарищем внутреннего тщеславия всегда является тщеславие внешнее; но эти различные виды тщеславия находятся между собою в непрекращающейся борьбе.
Но настойчивое подчеркивание какого то долга по отношению к самому себе, не отодвигает ли оно на задний план, или просто, не наносит ли оно решительного удара понятию долга по отношению ко всем прочим людям? Не находятся ли эти два понятия в таком взаимоотношении, что сохранение верности самому себе естественно предполагает нарушение ее по отношению ко всем прочим людям?
Ни в коем случае. Истина – едина, так же едина и потребность в ней – Карлейлевская «sincerity». Эта потребность может быть у нас, но она может и не быть. Она неделима: потребность в истине к самому себе обязательно предполагает потребность в истине по отношению ко всем. Нет миронаблюдения без самонаблюдения, как и самонаблюдения без миронаблюдения: существует только один долг, только одна нравственность. Можно поступать и нравственно, и безнравственно. Но кто морален по отношению к себе, тот морален и ко всем людям.
Между тем ни в одной области нет такого множества ложны? представлений, как в вопросе о том, что представляет собою эта нравственная обязанность к окружающим, и каким образом она может был исполненной.
Мы оставим пока в стороне те теоретические системы этики, которые благо человеческого общества считают руководящим принципом всякой нравственной деятельности. Эти системы сводят всю этику к господству какой то всеобщей нравственной точки зрения, (и в этом отношении они выгодно отличаются от всякой этики, основанной на симпатии) совершенно оставляя без изучения конкретные чувства в процессе пеяния и эмпирическую сторону импульса. Таким образом, остается самая распространенная точка зрения, согласно которой нравственность определяется чувством сострадания, «добротой» человека. Гетчесон, Юм и Смит видели с философской точки зрения в сострадании сущность и источник этического поведения. Необычайную глубину придал этой теории впоследствии Шопенгауэр своей этикой сострадания. «Сочинение на соискание премии об основах морали» Шопенгауэра уже в своем эпиграфе: «проповедывать мораль легко, обосновать мораль трудно», обнаруживает ошибку, общую всякой этики, основанной на симпатии: эта ошибка как будто всякий раз забывает, что этика – наука, нормирующая наше поведение, и отнюдь не предметно описательная. Кто склонен смеяться над попытками людей отчетливо услышать свой внутренний голос, с достоверностью познать идею долженствования, тот, очевидно, отрицает всякую этику, которая по своему содержанию есть наука о требованиях, предявляемых человеком к себе и ко всем другим. Не не интересует вопрос о том, что человек действительно совершил, подчинился ли он велениям внутреннего голоса или нет. Объектом этики является вопрос о том, что должно совершиться, а не что совершается. Все прочее принадлежит к области психологии.
Все попытки, стремящиеся превратить этику в любую часть психологии, совершенно упускают из виду, что каждое психическое движение в человеке оценивается самим человеком, что мера оценки какого нибудь явления сама по себе явлением быть не может. Этот масштаб никогда вполне не осуществляется, он не может быть взят из опыта, так как оставался бы неизменным даже в том случае, если бы опыт противоречил ему. Он может быть только идеей или ценностью. Поступать нравственно – значит поступать согласно определенной идеи. Поэтому то и приходится выбирать только между такими этическими системами, которые выдвигают определенные идеи и максимы действования. С одной стороны сюда относится этический социализм или «социальная этика», основанная Бентамом и Миллем и перевезенная впоследствии усердными импортерами на континент, даже в Германию и Норвегию, с другой стороны – этический индивидуализм в том виде, в каком понимает его христианство и немецкий идеализм.
Вторая ошибка всякой этики сострадания заключается в том, что она хочет обосновать мораль, вывести ее из каких нибудь предварительных положений. Но это совершенно невозможно. Мораль, которая о своей сущности должна представлять собою последнее основание наших поступков, необъяснима. Она самоцель, а потому ее нельзя ставить к другому предмету в отношении средства и цели. Поскольку упо мянутая попытка этики сострадания вполне совпадает с принципом всякой исключительно описательной, а потому необходимо релятивистической этики, постольку обе ошибки в корне своем совершенно одинаковы. Бороться с ними можно было бы только тогда, когда человек измерив всю область причин и влияний, не нашел бы идеи высшей цели которая одна существенна для наших нравственных поступков. Идея цели не может быть результатом отношения между причиной и следствием, а, напротив, это отношение уже скрывает в себе эту идею цели. Цель выступает одновременно с попыткой предпринять какое либо действие. Она служит мерилом успеха каждого поступка. Этот успех может оказаться неудовлетворительным даже в том случае, когда известны все факторы, определившие его, и когда они в достаточной степени ясно отражаются в сознании.
Рядом с царством причин есть и царство целей, последнее будет царством человека. Совершенная наука о бытии есть совокупность причин, стремящаяся вознестись до высшей причины. Совершенная наука должного есть единство целей, кульминирующее в своей последней высшей цели.
Кто с этической точки зрения смотрит на сострадание, как на положительную величину, тот оценивает с нравственной стороны не деяние, а чувство, не поступок, а эффект (последний по самой природе своей не подлежит рассмотрению с точки зрения цели). Мы не отрицаем, что сострадание может являться особой формой выражения нравственного начала, особым этическим феноменом, но оно столь же мало этический акт, как чувство стыда и гордость: следует строго различать понятия: этический феномен и этический акт. Под этическим актом мы понимаем сознательное подтверждение идеи посредством какого либо действия, этический феномен есть непреднамеренное, непроизвольное выражение продолжительного стремления нашей души к этой идеи. Только в борьбу мотивов вторгается эта идея. Она старается повлиять на ход ее и решить исход этой борьбы. В эмпирической смеси нравственных и безнравственных чувств, чувства сострадания и злорадства, чувства собственного достоинства и высокомерия, мы не видим еще ничего похожего на определенное решение. Сострадание является, пожалуй, самым верным признаком для определения характера человека, но не целью какого либо действия. Только знание цели, сознание ценности создает нравственность. И это положение выгодно отличает Сократа от всех последующих философов, за исключением Платона и Канта, которые присоединились к его взгляду. По существу своему сострадание не может претендовать на уважение, ибо оно есть алогическое чувство» в лучшем случае оно возбуждает в нас симпатию.
Поэтому следует прежде всего ответить на вопрос, каким образом проявляется нравственное отношение человека к другим людям. Оно проявляется не в форме непрошенной помощи, которая вторгается в одиночество другого человека не считаясь с границами той сферы, которую человек признает своей. Чувство уважения как к этому одиночеству, так и к упомянутой сфере – вот смысл всякой нравственности. Не сострадание, уважение. Мы никого в мире не уважаем, кроме человека – это впервые высказал Кант. Это великое открытие заключается в том, что ни один человек не в состоянии превратить самого себя, свое умопостигаемое «я», то человеческое (эту идею человеческой души, а не 1500 миллионов, составляющих человеческое общество), которое заключается в нем самом и в других людях, в одно только средство для достижения какой либо цели– «Любая вещь, всецело подчиненная нашей власти, может быть превращена нами в простое средство, только человек, а вместе с ним всякое разумное существо есть „самоцель“.
Каким образом я проявляю к человеку презрение или уважение? Первое – тем, что я игнорирую человека, второе – тем, что мое внимание останавливается на нем. Каким путем я рассматриваю человека, как простое средство для достижения цели, и каким образом я вижу в нем самоцель? В первом случае я вижу в человеке одно из звеньев непрерывной цепи обстоятельств, связанных с моими собственными действиями; во втором случае я стараюсь познать и постичь человека. Уважение к ближнему начинается тогда, когда мы интересуемся им, когда мы обдумываем его поступки и судьбу с тем, чтобы постичь их, чтобы понять его самого. Кто, подавляя в себе самолюбие и чувство обиды по поводу мелких раздражении, вызванных поступками ближнего, старается понять его, тот поистине бескорыстный человек. Его образ действий морален, так как он подавляет в себе самом сильном врага, стоящего на пути понимания своего ближнего: себялюбие.
Как поступает в этом отношении гениальный человек? Он, который понимает наибольшее число людей, так как по природе своей универсальнее всех, который стоит в самых близких отношениях к мировому целому и страстно жаждет объективного познания его, он – поступает нравственно со своим ближним, как никто другой. Действительно, никто не думает так много и интенсивно о других людях (даже в том случае, если он видел их один только раз), никто не дает себе столько труда понять их, усвоить их содержание, как он. Имея за собой прошлое, через которое непрерывно проходит его собственное «я», он естественно задумается над их прошлым, над тем, что происходило в их жизни до того момента, когда он их узнал. Стараясь понять их, он одновременно удовлетворяет самому могучему стремлению своей собственной души: достижению ясного и правдивого понимания своею «я». Здесь обнаруживается тот факт, что люди являются членами одного умопостигаемого мира, в котором нет оригинального эгоизма или альтруизма. Этим объясняется то странное явление, что великие люди чувствуют живую, содержательную близость не только к своим ближним, но и к историческим личностям, жившим задолго до них. Вот почему великий художник ярче и интенсивнее схватит все черты исторической личности, чем представитель исторической науки. Нет великого человека, который безразлично бы относился к Наполеону, Платону или Магомету. Таким образом, он проявляет уважение и преклонение к личностям, жившим до него. Человек, вращающийся среди художников иногда самым неожиданным образом находит свое изображение в картине своего приятеля. Это его задевает, и не без основания. Далее раздаются голоса, обвиняющие поэтов в том, что все люди для них одна только модель. Можно понять неудобство такого положения. Но надо быть справедливым и признать, что они подобными поступками еще не совершают преступления, так как мало считаются с мелочностью людей. Своим изображением, свободным от всякой рефлексии, пересозданием мира посредством искусства, художник проявляет по отношению к человеку творческий акт понимания; более низшего отношения между людьми не бывает.
Этим мы лучше поймем глубоко справедливое выражение Паскаля о том, что чем человек выше, тем больше требований он предъявляет к своему пониманию чужих мыслей.
Бездарности все кажется ясным, она даже не чувствует, что в данной мысли заключается нечто такое, чего она далеко еще не поняла, что ей остается чуждым самый дух какого нибудь художественного произведения или философской системы. Она в лучшем случае усваивает определенное отношение к вещам, но не поднимается своей мыслью к самому творцу. Эта мысль находится в самой тесной связи с дальнейшим.
Гениальный человек, который занимает высшую ступень сознательности, не спешит связать прочитанное со своим собственным мнением. Более податливый ум, наоборот, смешивает самые разнообразные вещи в одну кучу.
Гениальный человек – это тот, который достиг ясного сознания своего «я», а потому он наиболее удачно отмечает все тончайшие различия между собой и другими людьми. Потому он так отчетливо схватывает это «я» другого человека, которое еще настолько слабо определилось, что осталась еще неясным для самого носителя этого я». Человек, который, как в себе, так и в другом человеке, видит монаду, «я», особый мировой центр, особую форму чувствования и мышления, особое прошлое, только он будет особенно далек от мысли воспользоваться другим человеком, как средством для осуществления какой либо цели, он, оставаясь верным заветом кантовской этики, видит, чувствует, а потому уважает в своем ближнем личность (как часть умопостигаемого мира. Основным психологическим условием практического альтруизма есть поэтому теоретический индивидуализм.
Вот тот мост, который можно перекинуть между моральным отношением к себе и ко всем прочим людям. Напрасно Шопенгауэр упрекал Канта в том, что основные принципы его философии как бы совершенно исключают наличность этой связи.
Это легко проверить. Только озверевший преступник и сумасшедший не проявляют никакого интереса к своим ближним. Они совершенно не чувствуют существования других людей, как будто они одни и жили бы во всем свете. Нет поэтому практического солипсизма: там где существует сознание своего «я», есть вместе с тем и сознание наличности «я» и у других людей. Если человек утратил ядро (логическое или этическое) своей сущности, он уже в другом человеке не видит человека, не видит существа, обладающего собственной индивидуальностью. Я и ты – понятия соотносительные.
Только в общении с другими людьми человек в состоянии особенно ярко познать свое «я'\ Потому человек в присутствии других людей кажется особенно гордым. Только в часы одиночества он может позволить себе умерить свою гордость.
Наконец: кто себя убивает – убивает весь мир. Кто убивает другого человека, совершает самое тяжкое преступление, так как в нем он убил себя. Отсюда ясно, что практический солипсизм – бессмыслица. Его скорее следовало бы назвать нигилизмом. Если нет налицо понятия «ты' тогда подавно нет никакого „я“, нет вообще ничего.
Невозможность превратить человека в простое средство для достижения наших целей, лежит в самом укладе нашей психической жизни.
Но мы уже видели, что человек, который чувствует свою индивидуальность, чувствует себя и в других. Для него tat tvamasi – не гипотеза, а действительность. Высший индивидуализм есть высочайший универсализм.
Тяжело заблуждается отрицатель субъекта, Эрнст Мах, полагая, что отречением от собственном «я» мы приходим к этическому принципу, который «совершенно исключает пренебрежение к чужому „я“ переоценку собственного». Мы уже видели, к каким отношениям междулюдьми ведет отрицание своем «я». «Я»– основной принцип всякой социальной этики. К какому нибудь узловому пункту, в котором перекрещиваются разнообразные «элементы», Я психологически не в состоянии применить какой нибудь этический принцип. Это, пожалуй, является идеалом, но для практического поведения оно лишено всякого значения, так как исключает психологическое условие осуществления всякой нравственной идеи. Нравственное требование уже заключено в самом психологическом строе нашем.
Совершенно другая картина получается, когда речь идет о том, что бы привить людям сознание своего высшего «я», своей души так же, как и сознание наличности души и других людей. Большинству людей необходим для этого пастырь души. Только тогда и будет существовать действительное этическое отношение между людьми.
У гениального человека осуществляется это отношение известным образом. Никто в такой сильной степени не принимает участия в страданиях своего ближнего, как он. В известном смысле можно говорить о том, что человек познается только состраданием. Если сострадание и не то же, что ясное знание, выраженное в абстрактных понятиях и наглядных символах, то оно во всяком случае сильнейший импульс к достижению знаний. И только страдание под гнетом вещей дает гению понимание их, только страдание к людям уясняет ему их сущность. Гений страдает больше всех, так как он страдает во всех и со всеми. Но сильнее всего он страдает от своего страдания.
В одной из предыдущих глав мы выяснили, что гениальность есть фактор, который собственно и возвышает человека над животным, вместе с тем мы уже установили тот факт, что только человек имеет историю (это объясняется наличностью у всех людей гениальности различных степеней). К этой теме мы должны теперь вернуться. Гениальность вполне совпадает с живой деятельностью умопостигаемого субъекта. История проявляется в социальном целом, в «объективном духе», индивидуумы же остаются равными себе и не прогрессируют подобно «объективному духу»(они элемент исторический). И мы видим, как сходятся нити нашего изложения с тем, чтобы получить неожиданный результат. Я нисколько не сомневаюсь, что вневременная человеческая личность является условием истинно этического поведения по отношению к ближним, что индивидуальность, – предпосылка социального чувства. Если это так, то ясно, почему творец и детище истории, представляют собою одно и то же существо. Существо – это человек. Таким образом разрешен старый спор о том, что было раньше: индивидуум или общество: оба даны вместе и одновременно.
Теперь я считаю совершенно доказанным, что гениальность есть высшая нравственность. Гениальный человек – самый верный самому себе человек, ничего о себе не забывающий, болезненно реагирующий на всякую ложь и заблуждение. Но не это только. Он одновременно самый социальный человек, самый одинокий и самый общительный. Гений – высшая форма бытия вообще, не только в интеллектуальном, но и в моральном отношении. Гений самым совершенным образом раскрывает идею человека. Он возвещает на вечные времена, что есть человек: субьект, объектом которого является вся вселенная.
Не следует заблуждаться. Сознание и только сознание уже само по себе нравственно, бессознательность – аморальна, и наоборот, все аморальное бессознательно. «Безнравственный rennii, „великий злодей“ –сказка, созданная, как возможность, великими людьми в определенные моменты их жизни с тем, чтобы против воли творцов превратиться в пугало для слабых, пугливых людей. Нет ни одного преступника, который дошел бы до сознания своего преступления, который думал и говорил бы устами Гагена в „Сумерках богов“ перед трупом Зигфрида: „Да, я его убил, я, Гаген, убил его насмерть!“ Наполеон и Бэкон Беруланский, которых приводят в качестве опровержения этого взгляда, непомерно переоценены или скверно поняты. И к Ницше, особенно там, где он говорит о Борджиа, следует питать мало доверия в подобных делах. Концепция Дьявола, Антихриста, Аримана, „радикального зла в человеческой природе“, производит потрясающее впечатление. К гению же она имеет то отношение, что представляет собою его противоположность, Она – фикция, рожденная в минуты решительной борьбы великих людей с преступником, таившимся в них.
Универсальная апперцепция, всеобщее сознание, абсолютная вневременность – это идеал и для «гениального» человека. Гениальность –внутренний императив, факт, не получающий полного завершения в одном человеке. Поэтому «гениальный» человек меньше, чем кто либо другой, в состоянии просто сказать: «Я – гений». Ибо гениальность есть не что иное, как полное осуществление идеи человека, т. е. то, чем должен быть человек и чем он принципиально в состоянии стать. Гениальность – высшая нравственность, а потому она – долг каждого. Человек становится гением путем высшего акта воли, тем, что он утверждает в себе всю вселенную. Гениальность есть то, что «гениальные» люди сами взяли на себя: величайшая задача и величайшая гордость, величайшее несчастье и величайшее, блаженство, которых только может достигнуть человек. Это звучит несколько парадоксально: человек гениален, если он того хочет.
Пожалуй, возразят мне: очень многие люди охотно превратились бы в «оригинальных гениев», но одного желания, очевидно, мало. На это мы ответим: если бы эти люди, которые «охотно превратились бы», имели более ясное представление о том, к чему направлено их желание, если бы они поняли, что гениальность есть ни что иное, как универсальная ответственность (а пока предмет не совсем ясен, его можно только желать, но не хотеть), то надо полагать, что подавляющее большинство этих людей откажется от своего желания.
В этом кроется причина того, что столько гениальных людей сходят с ума. (Глупцы, конечно, склонны приписать это поклонению культу Венеры или спинномозговой дегенерации неврастеника). Это те, для которых слишком обременительно стало тащить на своих плечах, подобно Атланту, всю вселенную, а потому они менее значительные, менее выдающиеся, не величайшие и не сильнейшие души. Но чем выше человек, тем глубже его падение. Гений есть преодоление абсолютного ничто, темноты, мрака. Когда же он обезличивается и исчезает, то наступает ночь, тем более глубокая и черная, чем обильнее и ослепительнее был свет, который он испускал. Гений сошедший с ума, не хочет дальше оставаться гением, вместо нравственности он жаждет счастья. Всякое безумие имеет своим источником невыносимые страдания, связанные с сознанием. Софокл глубже всех отметил мотив, почему человек может желать своем собственного помешательства.
Я заключаю эту главу прекрасными словами Пико Мирандолы пробуждающими в нас память о возвышенном кантовском стиле. Очень может быть, что я своим изложением облегчил понимание их. В своей речи «О человеческом достоинстве» он описывает обращение Божества к человеку: «О, Адам, мы не дали тебе ни истинного местопребывания, ни свойственного тебе облика, ни соответствующей тебе обязанности: ты получишь и сохранишь то местопребывание, тот образ, то занятие, какое сам изберешь по собственному желанию. Природа, законченная в остальном, принудила тебя оставаться в рамках, предписанных нам законов, но ты, не побуждаемый ровно никакими стеснениями, сам, по собственному суждению, предпишешь себе свой закон, во власть которого я поставил тебя. Я поставил тебя в средине мира, чтобы ты лучше мог наблюдать оттуда за всем тем, что происходит в этом мире. А для того, чтобы ты сам, как бы свободный и почтенный пластик и скульптор, мог нарядить себя в такую форму, в которой ты лучше всего выглядел бы, я не создал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным. Ты можешь выродиться в низшее существо, к которому принадлежит животное, но в то же время, по твоей собственной воле, ты можешь и возродиться до существа высшего, к которому принадлежит Божество».
О, великая либеральность Бога Отца, о величайшее и удивительнейшее счастье человека! Кому дано иметь то, что захочет, быть тем, чем пожелает! Животные, рождаясь, приносят с собою из чрева матери все, чем суждено им быть. Высшие же духи уже почти с самого начала были тем, чем они будут в постоянной вечности. Отец указал человеку при его рождении на все семена и все зародыши жизни. О каких он будет заботиться, те и будут цвести в нем и принесут плоды: если они растительного мира – станет растением, если чувственного мира – животным; если духовного – станет существом небесным, если интеллектуального мира станет ангелом и сыном Божим. И если человек, недовольный никаким родом творения, сочтет самого себя центром вселенной, то став духом единым с Богом, предстанет в одинокое жилище Отца, который над всем возвышается, на котором все зиждется.

Глава IX.
Мужская и женская психология

Пора вернуться к основному вопросу нашего исследования. Разрешение его теперь значительно облегчено предшествовавшим разбором различных второстепенных явлений, который очень часто грозил увести нас далеко в сторону от главной темы.
Следствия, вытекающие из развитых основных положений для психологической характеристики полов, до того радикальны, что могут отпугнуть от себя даже человека, который до сих пор соглашался с нашими выводами. Здесь не место анализировать основания для подобного отношения к ним. В этой главе я хочу выдвинуть наиболее веские аргументы, которые должны будут окончательно убедить нас в правильности выставленного мною тезиса и совершенно обессилить все возражения, которые он может вызвать.
Разбираемый нами вопрос вкратце заключается в следующем. Мы видели, что логический и этический феномены, сливаясь в одну высшую ценность в понятии истины, с неизбежностью приводят нас к принятию умопостигаемого «я», какой то души, как бытия высшей, сверхэмпирической реальности. Для существа, которое подобно Ж, лишено логического и этического феноменов, нет оснований для принятия подобного положения. Истинно женское существо не знает ни логического ни нравственного императива. Слова: закон, долг, долг по отношению к себе совершенно пустой звук для женщины. Отсюда правильно будет заключить, что женщина лишена понятия сверхчувственной личности.
Абсолютная женщина лишена всякого «я». Это положение представляет собой в известном отношении последний итог, к которому в конечном счете приводит нас всякий анализ женщины. Правда, в такой краткой и сжатой формуле оно звучит несколько резко, парадоксально и даже ново. Но можно быть вполне уверенным, что в этом вопросе автор далеко не первый человек, который пришел к подобному взгляду, хотя бы ему и пришлось самостоятельно прокладывать путь для достижения той же истины, но открытой задолго до него.
Китайцы уже с давних пор отказываются признать за женщиной собственную душу. Если вы спросите у китайца, сколько у него детей, то вы получите в ответ точную цифру его сыновей, если же вся его семья состоит из дочерей, то он объявляет себя совершенно бездетным. Теми же причинами, вероятно, следует объяснить и изгнание Магометом женщин из рая и вызванное этим подчиненное положение, которое женщина занимает в странах Ислама.
Из философов здесь прежде всем следует назвать Аристотеля. Для него мужской принцип при зачатии есть элемент формирующий, активный элемент, играющий роль Логоса, женский же играет роль пассивной материи. Если же вдуматься несколько глубже а то, насколько сильно Аристотель отождествляет душу с формой, энтелехией, изначально движущим началом, то ясно станет, как близко подходит он к высказанному нами взгляду. Правда, свое воззрение на женщину он излагает только там, где говорит о процессе оплодотворения, но мы напрасно будем искать у него, как и у всех греков, кроме Эврипида, общей точки зрения на характер женщины (не только на ее роль в акте оплодотворения). Она, по видимому, в очень слабой степени занимает их мысли.
Среди отцов церкви особенно отличались своим взглядом Тертуллиан и Ориген, которые ставили женщину очень низко. Между тем Августин не мог придерживаться подобного взгляда, в силу глубокой привязанности, которую он питал к своей матери. В эпоху Возрождения взгляд Аристотеля снова приобрел много сторонников, например, в лице Жана Вира (1518 – 1588 гг.). В то время вообще лучше понимали этот взгляд, его воспринимали инстинктом, интуицией. В нем не видели один только курьез, как это делает современная наука, которой еще во многих отношениях придется преклониться перед Аристотелевской антропологией.
В последние десятилетия аналогичный взгляд высказали Ибсен (в образе Анитры, Риты и Ирены) и Август Стриндберг («Верующие»). Но наибольшее распространение мысли об отсутствии у женщины души сделала дивная сказка Фукэ. Этот романтик позаимствовал материал для нее из Парацельса, произведениями, которого он усердно занимался. Сказку эту переложили на музыку Гофман, Гиршнер и Альберт Лортцинг. Ундина, лишенная души. Ундина – вот платоновская идея женщины. Несмотря на бисексуальность, эта идея сильно соответствует действительности. Очень распространенное выражение: «женщина лишена характера» имеет в своей основе ту же мысль. Личность и индивидуальность, (умопостигаемое) «я» и душа, воля и (умопостигаемый) характер – все это одноименные понятия, которые присущи мужской половине человеческого рода и чужды женской его половине.
Так как человеческая душа есть микрокосм, а люди, которые живут душой, т. е, в которых жив весь мир, гениальны, то следует заключить, что Ж по природе лишены гениальности. Мужчина таит в себе все и может, как выражается Пико де Мирандола, особенно ярко развить в себе ту или другую черту. Он может вознестись на неизмеримую высоту и может очень глубоко пасть; он может превратиться в животное, в растение. даже в женщину, а потому мы и видим женственных мужчин.
Но женщина никогда не может стать мужчиной. Таким образом, здесь приходится сделать самое существенное ограничение в положениях, выставленных нами в первой части этого труда. Я знаю много мужчин, которые по всему своему психическому укладу, а не только в каком нибудь определенном отношении, совершенно похожи на женщину. Я видал также много женщин, которые обладают чисто мужскими чертами, но среди них ни одной, которая в основе своей не сохранила бы свою истинно женскую природу, правда, эта женственность удачно окутана тонкой пеленой, так что она тщательно скрыта не только от подобной женщины, но и от постороннего взгляда. Человек может быть (см. гл. 1 II части) или мужчиной или только женщиной, хотя бы он вмещал в себе самые разнообразные качества обоих полов. Это бытие человека –основная проблема нашего исследования – определяется сообразно его отношению к логике и этике. Но в то время, как мужчина, взятый с анатомической точки зрения, может психологически вполне походить на женщину, женщина никогда психологически на мужчину походить не может, как бы мужествен ни был ее внешний вид и как бы мало женственно ни было впечатление, которое она производит.
Теперь мы можем с достоверностью дать окончательный ответ на вопрос об одаренности полов: есть женщины с некоторыми чертами гениальности, но нет женского гения, никогда его не было (даже у мужественных женщин, о которых говорит история и первая часть нашего труда), никогда его и не будет. Кто в этом вопросе проявит нерешительность и настолько расширит понятие гениальности, что под него отчасти подойдут и женщины, тот тем самым окончательно разрушит это понятие. Если вообще есть возможность отыскать понятие гениальности и сохранить его во всей строгости и неизменности, то мне кажется, что для этой цели необходимо придерживаться тех определений, которые мы выставили в этом труде. Не могут ли эти определения приписать гениальность такому существу, которое лишено души? Гениальность идентична глубине. Достаточно только связать подлежащее – женщина, со сказуемым – глубокая для того, чтобы каждый почувствовал в этом какое то противоречие. Женский гений есть поэтому contradictio in adjecto, так как гениальность есть повышенная, высоко развитая, вообще осознанная мужественность. Гениальный человек включает в себе все, а потому и женщину. Женщина же представляет собою только часть вселенной, а потому, как часть, не может содержать в себе целое. Женственность не может включать в себе гениальность– Негениальность женщины с неумолимой последовательностью вытекает из того факта, что она не монада, а потому и не отражение вселенной. Все предыдущие главы говорят, как бы в один голос, в пользу того взгляда, что женщина лишена души. Прежде всего третья глава доказала, что женщина живет генидами, между тем как мужчина – расчлененным содержанием, что женский пол ведет менее сознательную жизнь, чем мужской. Сознание есть одно из гносеологических понятий, но вместе с тем единственное основное понятие психологии. Гносеологическое сознание и обладание непрерывным «я», трансцендентальный субъект и душа – понятия, взаимно заменяющие друг друга. «Я» существует в том смысле, что оно само себя чувствует, познает себя в содержании своего мышления: всякое бытие есть сознание. Но здесь следует прибавить одно очень ценное пояснение к теории генид. Расчлененное содержание сознания мужчины не следует себе представлять в виде развитого, оформленного сознания женщины; это не актуальная форма того, что будто бы потенциально скрывается в сознании женщины. В нем уже с самого начала лежит нечто качественно отличное. Психическое содержание мужчины даже в стадии гениды, которую оно всячески старается одолеть, проявляет склонность к специфичности понятия. Весьма возможно, что всякое ощущение мужчины, даже на самых ранних ступенях его развития, обладает стремлением выделиться в понятие. Женщина же лишена этого стремления, как в своем восприятии, так в мышлении.
Принципом всякой специфичности понятия являются логические аксиомы, которые для женщины совершенно не существуют. Закон тождества, который придает понятию однозначную определенность, для них лишен значения путеводной нити. Они не признают нормой и principium contradictionis, который ограничивает это понятие, как нечто самостоятельное, от всего сущего и возможного. Отсутствием специфической определенности понятий в мышлении женщины объясняется ее «чувствительность», которая способствует возникновению самых неосновательных ассоциаций и сравнений предметов, ничего общего между собою не имеющих. Даже женщины с наиболее богатой и наименее ограниченной памятью никак не могут отказаться от этой склонности к синэстезиям. Предположим, например, что какое –нибудь слово напоминало им определенный цвет, или представление о человеке ассоциировалось у них с представлением о какой нибудь определенной пище – явление, которое очень часто бывает у женщин. Но важнее всего то, что они вполне удовлетворяются одной этой ассоциацией; у них нет желания выяснить, почему они напали именно на такое сравнение, насколько оно вызвано фактическими отношениями предметов друг к другу. Но еще меньше они думают о том, чтобы разобрать, какое впечатление произвело на них это слово или этот человек. Эта непритязательность и самоудовлетворенность находится в тесной связи с тем, что раньше было названо бессовестностью женщины. Мы еще вернемся к этому вопросу и постараемся выяснить его отношение к отсутствию определенности понятия женщины.
Это вечное пребывание в сфере неуловимых чувств, это отрицание понятия и понятливости, это самоубаюкивание без порывания к глубине придает зыбкому стилю большинства современных писателей и художников характер женственности. Мужское мышление основным образом отличается от женского потребностью в прочных формах, а потому всякое «искусство настроений» есть «искусство» бесформенное.
По этим соображениям психическое содержание мужчины не может быть приравнено к более развитой форме генид женщины. Мысль женщины порхает между различными предметами, сквозит по их поверхности, чего не делает мужчина, который привык мыслить «в корень всех вещей»; она отведывает, лакомится, осязает, но не схватывает истинной сущности предметов. Так как мышление женщины преимущественно протекает в форме своеобразного вкушения, самым выдающимся свойством женщины остается вкус. Вкус – исключительная принадлежность женщины– В его развитии она может достигнуть даже известной степени совершенства. Вкус требует сосредоточения внимания на самой поверхности предметов, он направлен на однообразное строение целого и никогда не останавливается на отдельных резко выделяющихся частях. Когда женщина «понимает» мужчину, о возможности или невозможности такого понимания речь впереди, то она старается понять, ход его мыслей. Так как при этом нельзя достигнуть точной определенности понятий с ее стороны, то она вполне удовлетворяется тем, что сказанное вызывает в ней ряд неустойчивых аналогий и уверена, что поняла все. Это различие в мышлении мужчины и женщины не следует себе объяснять тем, что оба эти рода мышления расположены на различных линиях, что содержание мышления мужчины занимает линию, несколько более удаленную, чем содержание мышления женщины. Это два совершенно различных ряда, простирающихся на один и тот же объект: один – мужской, вращающийся всецело в понятиях, другой – женский, находящийся совершенно вне всяких понятий. Поэтому, если можно установить некоторое тождество содержания развитого, дифференцированного, позднейшего с содержанием того же порядка, но хаотическим, нерасчлененным, более ранним, то в применении к различию способов мышления у мужчины и женщины это тождество не выдерживает критики: мысли, выраженной в определенном понятии с одной стороны, т. е. у мужчины, соответствует «чувство», лишенное всякого логического понятия, гениды, на другой стороны, т. е. у женщины.
Природа женщины, существенной чертой которой является отсутствие опреленности логических понятий, не менее убедительно, чем слабо развитая сознательность ее, доказывает, что у женщины нет своего «я». Только понятие превращает комплекс ощущений в объект. Оно делает его независимым от того, существует ли он у меня в настоящее время, или нет. Наличность или отсутствие комплекса ощущений находится в полнейшей зависимости от воли человека: он закрывает глаза, затыкает уши – ни зрительное, ни звуковое раздражение до него не доходит, он опьяняет себя или засыпает – тогда он обо всем забывает. Только понятие освобождает комплекс ощущений от вечно субъективного, психологически относительного факта ощущения, только оно создает вещи. Человеческий интеллект может противопоставить себе объект только потому, что вся его деятельность протекает в сфере понятий, и наоборот, только там может идти речь об объекте и субъекте и различиях между ними, где существует сфера понятий. Во всех других случаях мы имеем целую массу сходных или несходных между собою картин, которые без определенного плана и порядка сливаются и переходят друг в друга. Понятие, таким образом, превращает свободно реющие в воздухе впечатления в предметы, из ощущения создает объект, которому противостоит субъект, пробующий свои силы на нем, как на враге. Понятие играет конститутивную роль по отношению ко всему реальному. Это положение не следует понимать в том смысле, что предмет обладает реальностью постольку, поскольку он связан с идеей, лежащей по ту сторону опыта, и является несовершенной проекцией, неудачным отражением ее. Совершенно наоборот. Поскольку наш интеллект, как функция понятия, простирается на какой нибудь предмет, постольку он приобретает реальность. Понятие есть «трансцендентальный объект» кантовской критики разума, который, как таковой, соответствует «трансцендентальному субъекту». Только субъект является источником той загадочной объектирующей функции, которая создает кантовский «предмет X»– направление всякого познания. Функция эта совершенно тождественна логическим аксиомам, в которых снова получает свое выражение наличность субъекта. Principium contradictionis ограничивает понятие от всего того, что не является его содержанием. Princiqium identitatis дает возможность рассмотреть понятие так, как будто оно одно только и существовало бы в мире. Сырой, необработанный комплекс ощущений не может меня побудить к заключению, что он равен самому себе, но, с применением к нему закона тождества он превращается уже в определенное понятие. Так понятие придает соответствующее достоинство и строгость пестрому сочетанию ощущений, всякому узору, сотканному из мыслей: понятие освобождает содержание тем, что оно его связывает. Существует свобода объекта, как и свобода субъекта. Оба соответствуют друг другу. Здесь снова раскрывается перед нами тот факт, что, как в логике, так и в этике, всякая свобода содержит в себе самоограничение. Человек становится свободным только тогда, когда он сам превращается для себя в верховный закон. Только таким путем ему удается избежать гетерономии, поставить себя вне зависимости от чужой воли, которая неизбежно включает в себя произвол. Поэтому ФУНКЦИЯ понятия является вместе с тем и мотивом самоуважения человека давая своему объекту, как всеобщему предмету познания, полнейшую свободу и независимость, человек тем самым как бы уважает самого себя. Когда двое мужчин спорят между собою, они всегда ссылаются на какой нибудь предмет. Только женщина этого не делает: она носится с предметами и реет среди них, подчиняясь исключительно своему желанию, она не может дать объекту свободу, так как сама ею не обладает.
Самостоятельность, приобретаемая ощущением, благодаря понятию, не представляет собою освобождения от субъекта, а освобождение от субъективности. Ведь понятие и есть именно то, о чем я мыслю, о чем я говорю, что я могу написать. Это обстоятельство служит источником веры, что я тем не менее еще нахожусь в некотором отношении к понятию, эта вера – сущность всякого суждения. Имманентные психологи, Юм, Гексли, Мах, Авенариус, совершенно разделались с понятием, отождествив его с общим представлением, причем, между логическим и психологическим понятием они никакой разницы не делают. Поэтому весьма характерно для них, что они совершенно игнорируют самое суждение, как будто его совершенно не существовало. С своей точки зрения ни никак не в состоянии понять элементы, чуждые монизму ощущений, которые скрываются в каждом акте суждения. Каждое суждение содержит в себе признание или отрицание, одобрение или неодобрение определенных вещей, мера этого признания – идея истины, не может одновременно заключаться в комплексах ощущений, которые подвержены нашему суждению. Там, где нет ничего, кроме ощущений, все ощущения должны являться равноценными и иметь право на одинаковое значение в построении реального мира. Отсюда видно, что именно эмпиризм разрушает действительность опыта, а позитивизм, несмотря на «солидность» и «добросовестность» своей фирмы должен превратиться в настоящий нигилизм. Так очень часто бывает и с весьма почтенными торговыми предприятиями, которые в конечном счете обнаруживают свою беспочвенность и шарлатанство. В самом опыте еще не может заключаться мысль об определенной мере опыта, об идее истины. Но всякое суждение содержит в себе именно это притязание на истинность. Оно, несмотря на целый ряд ограничивающих его дополнений, предъявляет свое требование на объективную непреложность в той решительной, строгой форме, какую придал этому суждению его творец. Действительно, когда человек высказывает суждение в подобной форме, то в этом видят с его стороны требование всеобщего признания того, что он высказал– Если же человек отказывается от подобного требования, то ему вполне справедливо замечают, что он злоупотребил формой суждения. Отсюда вполне правильно будет заключить, что в функции суждения лежит притязание на познание, или другими словами на истинность того, что высказывается.
Это притязание на познание выражает собою только ту, мысль, что субъект обладает способностью высказывать суждения об объекте, причем суждения совершенно правильные. В качестве объектов, относительно которых мы высказываем свои суждения, служат понятия; понятие есть предмет познания. Оно противопоставляет объект субъекту.
Путем суждения снова устанавливается связь и родство между ними. Ибо требование истины предполагает, что субъект способен правильно судить об объекте. Таким образом мы пришли к выводу, что в функции суждения уже заключается доказательство известной связи между «я» и всебытием, доказательство возможности их абсолютного единства. Только такое единство, не простая согласованность, а тождество бытия и мышления, есть истина. Оно является вечным требованием, постулатом, но не фактом, который человек в состоянии был бы осуществить. Свобода субъекта и свобода объекта есть в конечном счете одна и та же свобода. Способность суждения со своей основной предпосылкой, человек может судить обо всем, является только сухим логическим выражением теории микрокосма человеческой души. Вызвавший столько споров вопрос о том, что чему предшествовало, понятие ли суждению или наоборот, нужно будет разрешить в том смысле, что оба они, хотя и одновременны, но необходимо друг друга обусловливают. Всякое познание направлено на какой нибудь предмет, сам же процесс познания совершается в форме суждения, предметом котором является понятие. Функция понятия разделила субъект и объект и оставила в одиночестве субъект. Как и всякая любовь, тоска познавательного инстинкта стремится объединить раздвоенное.
Если какое либо существо, подобное истинной женщине, лишено деятельности в сфере понятий, то оно неизбежно лишено и деятельности в сфере суждения. Это положение может показаться смешанным парадоксом, так как ведь и женщины достаточно говорят (по крайней мере, мы не слышали, чтобы кто нибудь жаловался на их склонность к молчанию), а всякая речь является выражением суждений. Лжец, например, которого всегда выставляют в качестве убедительного довода против глубокого значения явлений суждения, никогда не строит суждений в собственном смысле слова (есть «внутренняя форма суждения», как и «внутренняя форма речи»), так как он, говоря ложь, оставляет совершенно в стороне меру истины. Правда, он требует всеобщего признания своей лжи, но это требование он предъявляет ко всем решительно людям, кроме себя, а потому его ложь лишена объективной истины. Если человек обманывает самого себя, то это значит, что он свои мысли не подвергает суду своего внутреннего голоса, тем менее он будет расположен защищать их перед внешним судом, судом других людей. Таким образом, можно вполне соблюсти внешнюю форму суждения, не соблюдая внутреннего условия его. Это внутреннее условие есть искреннее признание идеи истины в качестве верховного судьи всех наших суждении, беззаветная готовность держать ответ и оправдаться в своих покупках перед этим судьей. У человека раз и навсегда заложено известное отношение к идее истины. Это обстоятельство является источником правдивости по отношению к другим людям, вещам и к самому себе. Поэтому выставленное раньше деление: ложь по отношению к себе и ложь по отношению к другим – неверно. Кто субъективно расположен ко лжи, склонность, отмеченная у женщины и подлежащая еще более подробному разбору, тот не ощущает никакого интереса в объективной правде. Женщина не чувствует никакого стремления к истине, отсюда ее несерьезность, ее безучастное отношение к мыслям. Есть много писательниц, но нет ни одной мысли в их произведениях. Их любовь к (объективной) правде столь незначительна, что даже заимствовать мысли у других они считают делом, на которое не стоит тратить труда.
Ни одна женщина не питает серьезного интереса к науке. На этот счет она, пожалуй, легко введет в заблуждение как себя, так и многих других благородных людей, но очень скверных психологов. В тех случаях, когда женщина успела в своей научной деятельности создать нечто более или менее значительное (София Жермен, Мария Сомервилль и т. д.), можно с уверенностью сказать, что за всем этим скрывается мужчина, на которого она таким образом старалась больше походить. Гораздо правильнее будет применить к женщине «cherche 1'homme», чем к мужчине – «cherche la femme».
Женщина не создала еще ничего выдающегося в научной области. Ибо способность к истине вытекает из воли к истине и ею измеряется.
Поэтому понимание действительности у женщин гораздо слабее, чем у мужчин, хотя бы многие и утверждали противное. Факт познания у них всегда подчинен посторонней цели, и если стремление к ее осуществлению достаточно интенсивно, то женщина в состоянии очень правильно и безошибочно смотреть на вещи. Но она никогда не в состоянии понять истину ради самой истины, постигнуть, какую ценность имеет истина сама по себе.
Женщина теряет всякую способность, к критике, она совершенно теряет контроль над реальностью, когда в своих (часто бессознательных) стремлениях сталкивается лицом к лицу с заблуждением. Этим объясняется твердая уверенность очень многих женщин, что им отовсюду угрожает любовная атака, это же является причиной столь частых галлюцинаций чувства осязания у женщин, галлюцинаций, которые обладают столь ярко выраженным характером чего то реального, что совершенно непонятно для мужчин. Ибо фантазия женщины – заблуждение и ложь, фантазия же мужчины, как художника или философа, есть высшая истина.
Идея истины лежит в основе всего того, что только может быть названо суждением. Суждение есть форма всякого познания, а мышление есть не что иное, как процесс составления суждений. Закон достаточной основания является нормой суждения в том же самом смысле, в каком законы тождества и противоречия конститутивны для понятия нормы сущности. Было уже сказано, что женщина не признает закона достаточного основания.
Всякое мышление есть сведение разнообразного к известному единству. Закон достаточного основания ставит правильность всякого суждения в зависимость от логической основы познания. В нем заложена идея функции единства нашего мышления по отношению к многообразию и вопреки ему, в то время, как три прочие логические аксиомы являются выражением бытия единства, без отношения ко всему многообразию явлений. Поэтому оба эти принципа, единство и множественность, нельзя свести к одному. В их двойственности скорее следует видеть формально логическое выражение мирового дуализма, существование множественности рядом с единством. Во всяком случае Лейбниц был совершенно прав, различая эти два принципа. Всякая теория, которая отказывает женщине в логическом мышлении, должна не только доказать полное пренебрежение с ее стороны к закону противоречия (и тождества), который находит свое приложение в процессе выяснения понятия, но она должна кроме того показать, что и закон достаточного основания, которому всецело подчинено суждение, остается ей совершенно чуждым и непонятным. Указанием на это служит интеллектуальная бессовестность женщин. Теоретическая мысль, случайно возникшая в мозгу женщины, остается без дальнейшей разработки. Женщина не дает себе труда развить эту мысль, применить ее к различным жизненным отношениям, привести ее в связь с другими мыслями, словом, женщина не останавливается на этой мысли. Поэтому, менее всего возможно существование женщины философа. Ей не достает выдержки, резкости и настойчивости мышления. Она лишена и мотивов к нему. Совершенно не может быть речи о женщинах, которых мучают неразрешимые проблемы. Предпочтительнее молчать о таких женщинах, так как их положение поистине безнадежно. Мужчина, занятый всецело проблемами, хочет познать, женщина же, носящаяся с проблемами, хочет только быть познанной.
Психологическим доказательством того, что функция суждения есть показатель мужественности, служит тот факт, что женщина воспринимает суждение, как нечто мужественное, а потому притягивающее ее, как третичный половой признак. Женщина всегда требует от мужчины определенных взглядов, чтобы иметь возможность их заимствовать. Мужчина с неустойчивыми взглядами (какова бы ни была эта неустойчивость) совершенно чужд ее пониманию. Она страстно жаждет, чтобы мужчина рассуждал. Рассуждения мужчины для нее признак мужественности. Женщина обладает способностью творить, но лишена способности рассуждать. Особенно опасна женщина, когда она нема, так как мужчина слишком часто склонен принимать немоту за молчание. Таким образом мы доказали, что Ж лишена не только логических норм, но также тех функций, которые регулируются этими нормами иными словами, она лишена деятельности в сфере понятий и суждений' Но функция понятия по своему существу заключается в том, что субъект стоит лицом к лицу со своим объектом, функция же суждения является отражением первоначального родства и глубочайшего единства сущности объекта и субъекта. Отсюда мы не в первый раз приходим к выводу: у женщины нет субъекта.
К доказательству алогичности абсолютной женщины непосредственно примыкает доказательство аморальности в некоторых ее проявлениях. Мы уже видели, насколько глубоко внедрилась ложь в природу женщины. Этот факт является результатом отсутствия у нее всякого отношения к идее истины, как и вообще ко всевозможным ценностям. Но нам придется еще вернуться к этой теме, а пока сосредоточим наше внимание на некоторых других моментах. При этом рекомендуется соблюдать особенную осторожность и проявить известную степень проницательности. Дело в том, что существует столько подражаний на этичность, столько фальшивых подделок под мораль, что многие уже ставят женскую нравственность выше мужской. Я уже указал, что необходимо точно различать антиморальное поведение от аморального, и я повторяю, что в применении к женщине речь может идти только об аморальном поведении, которое никакого отношения к морали не имеет, которое даже не является особым направлением или течением в области морали. Общеизвестен факт, неоднократно подтвержденный данными криминальной статистики и повседневной жизни, что женщины совершают несравненно меньше преступлений, чем мужчины. На этот факт неизменно ссылаются усердные апологеты чистоты женских нравов.
Но при решении вопроса о нравственности женщин существенным является не то, согрешил ли человек объективно против какой нибудь идеи. Гораздо важнее определить, есть ли в человеке определенное, субъективное начало, которое стоит в известных отношениях к поруганной идее, и знал ли человек в момент преступления, какую ценность он приносит в жертву в лице упомянутого начала. Правда, преступник рождается уже с преступными задатками. Тем не менее он сам чувствует, вопреки всевозможным теориям о «moral insanity», что своим преступлением он утратил свою человеческую ценность и право на человеческое существование. Это объясняется тем, что преступники – народ по преимуществу малодушный. Нет среди них ни одного, который был бы горд сознанием совершенного им злодеяния, который нашел бы в себе столько мужества, чтобы оправдать свое преступление.
Преступник – мужчина уже с самого рождения своего стоит в таких же отношениях к идее ценности, как и всякий другой мужчина, и торый лишен преступных инстинктов. Женщина, напротив, не чувству никакой вины за собой, даже когда совершит самое гнусное преступление. В то время, как преступник молчаливо выслушивает все пункты обвинения, женщина может искренне удивляться и возмущаться, ей кажется странным, что подвергают сомнению ее право поступать так или иначе. Никогда не подвергая себя суду своей совести, женщины всегда убеждены в своем «праве». И преступник, правда, тоже мало прислушивается к своему внутреннему голосу, но он никогда и не настаивает на своем праве. Он старается по возможности дальше уйти от мысли о праве, так как эта мысль может только напомнить ему о совершенном им преступлении. Это ясно доказывает, что он имел раньше определенное отношение к идее, но теперь не хочет вызвать в своей памяти факт измены своему бывшему, лучшему «я». Ни один преступник еще не думал серьезно о том, что люди учиняют над ним несправедливость, подвергая его наказанию, женщина, напротив, убеждена в том, что ее обвинитель руководствуется только злым умыслом. Никто не в состоянии будет ей доказать, что она совершила преступление, если сама не захочет этого понять. Когда начинают ее увещевать, то весьма часто бывает, что она бросается в слезы, просит прощения и кается, что «узрела всю свою вину», она серьезно убеждена, что чувствует всю тяжесть ее. Все это возможно только при известном желании с ее стороны: сами эти слезы доставляют ей томительное наслаждение. Преступник запирается, его нельзя сразу переубедить, но мнимое упорство женщины при известном умении со стороны обвинителя легко превращается в такое же мнимое сознание виновности. Страдания в одиночестве под тяжестью преступления, тихие слезы, отчаяние от позора, запятнавшего ее на всю жизнь все это вещи совершенно неизвестные женщине. Кажущееся исключение из этого правила – именно флагеллантка, кающаяся, бичующая свое тело. впоследствии нас еще убедит в том, что женщина чувствует себя виновной только в компании с другими.
Итак, я не говорю, что женщина зла, антиморальна, скорее я утверждаю, что она не может быть злой: она – аморальна, низка.
Женское сострадание и женская непорочность – два дальнейших феномена, на которые неоднократно ссылается ценитель женской добродетели. В частности, доброта и женское сочувствие дали повод к созданию чудесной сказки о душе женщины, но самым неотразимым аргументом в пользу высшей нравственности женщины явилась женщина, как сиделка, как сестра милосердия. Я касаюсь этого пункта без особенного желания и охотно оставил бы его без внимания, но меня вынуждает к этому возражение, которое мне лично выставили в одном разговоре и второе, вероятно, повторят и другие. Совершенно ошибочно предполагать, будто ухаживание женщин за больными доказывает их сострадание, по моему, это свидетельствует о наличности у них совершенно противоположной черты. Мужчина никогда не в состоянии был бы смотреть на страдания больных: один вид этих страданий до того мучительно подействовал бы на него, что он совершенно измучался бы, а потому не может быть и речи о каком нибудь продолжительном ухаживании мужчины за пациентами. Кто наблюдал сестер милосердия, тот, вероятно, немало удивлялся их равнодушию и «мягкости» даже в минуты самых отчаянных страданий смертельно больных. Так оно и должно быть. Ибо мужчина, который не может хладнокровно созерцать страдания и смерти других людей, мало помог бы делу. Мужчина хотел бы успокоить боль, задержать приближение смерти, словом, он хотел бы помочь, но где помочь нельзя, там для нем нет места, там вступает в свои права ухаживание – занятие, для которого наиболее приспособлена женщина. Жестоко заблуждаются, когда деятельность женщин на этом поприще объясняют какими либо иными соображениями, кроме утилитарных.
К этому присоединяется еще то обстоятельство, что женщине совершенно чужда проблема одиночества и общества. Она наиболее приспособлена к роли компаньонки (чтицы, сестры милосердия) именно потому, что она никогда не выходит из своего одиночества. Для мужчины состояние одиночества и пребывание в обществе составляют, так или иначе, проблему, хотя бы он только одно из двух признавал для себя возможным. Чтобы ухаживать за больным, женщина не оставляет своего одиночества. Если бы она в состоянии была оставить его, то ее поступок мог бы быть назван нравственным. Женщина никогда не одинока, она не питает особенной склонности к одиночеству, но и не чувствует особенного страха перед ним. Женщина, даже будучи одинокой, живет в самой тесной связанности со всеми людьми, которых она знает: это лучшее доказательство того, что она не монада, так как монада все же имеет свои границы. Женщина по своей природе безгранична, но не в том смысле, как гений, границы которого совпадают с границами мира. Под безграничностью женщины нужно понимать только то, что ничто существенное не отделяет ее от природы и людей.
В этом состоянии слияния есть несомненно нечто половое. Сообразно этому, женское сострдание проявляется в некотором телесном приближении к существу, вызывающему в ней это чувство. Это – животная нежность; женщина должна ласкать для того, чтобы и утешать. Вот еще одно доказательство в пользу того, что между женщиной и окружающей средой нет той резкой грани, как между одной индивидуальностью и другой! Женщина проявляет свое уважение к страданиям ближнего не в молчании, а в причитаниях: настолько сильно он чувствует свою связь с ним не как существо духовное, а физическое.
Жизнь, расплывающаяся в окружающем, является одной из наиболее важных черт существа женщин, чреватых самыми глубокими последствиями. Она является причиной повышенной чувствительности женщины, ее необычайной готовности и бесстыдства лить слезы по всякому поводу. Недаром мы знаем только тип плакальщицы. Мужчина же, который плачет в обществе, мало может рассчитывать на уважение к себе. Когда кто либо плачет, женщина плачет вместе с ним, когда кто либо смеется (только не над ней), женщина делает то же. Этим исчерпана добрая половина женского сострадания.
Приставать к другим людям со своим горем, плакаться на свою судьбу, требовать от людей сострадания – искусство исключительно женское. В этом лежит самое убедительное доказательство психического бесстыдства женщины. Женщина вызывает сострадание в других людях, чтобы иметь возможность плакать вместе с ними и, таким образом, повысить собственную жалость к самой себе. Можно без преувеличения сказать, что женщина, проливая слезы даже в одиночестве, плачет вместе с другими, которым она мысленно жалуется на свои страдания. Это еще в большей степени растрогивает ее. «Сострадание к себе самой» исключительно женская особенность. Женщина прежде всего ставит себя в один ряд с другими людьми, делает себя объектом их чувства сострадания, а затем она. сильно растроганная, вместе с ними начинает плакать над собой «несчастной». На этом основании ничто в столь сильной степени не вызывает стыда в мужчине, как импульс к этому, так называемому «состраданию к себе самому», на котором он себя иногда неожиданно поймает: такое состояние фактически превращает субъекта в объект.
Женское сострадание, в которое верил даже Шопенгауэр, это вообще один только плач и вой, при малейшем поводе, без малейшего труда, без стыда подавить в себе это чувство. Истинное сострадание, как и всякое страдание, поскольку оно действительно серьезно, должно быть стыдливо. Больше того, ни одно страдание не может быть так стыдливо, как сострадание и любовь, так как в этих двух чувствах мы приходим к сознанию тех крайних пределов личности, которых уже нельзя перейти. О любви и ее стыдливости мы поговорим в дальнейшем, В сострадании, в истинном мужском сострадании, лежит какое то чувство стыда, какое то сознание вины, что мне не приходится так сильно страдать, как ему, что я – не одно и то же, что и он, а совершенно отличное от него существо, отделенное от него даже внешними условиями жизни. Мужское сострадание – это краснеющее за самого себя princpium individuationis Поэтому женское сострадание навязчиво, мужское – скрытно.
Какое отношение имеет сострадание к стыдливости женщин, отчасти уже выяснено здесь, отчасти будет разобрано в дальнейшем в связи с вопросом об истерии. Мы окончательно отказываемся понимать, как люди могут говорить о какой то врожденной стыдливости женщины при том наивном усердии, с каким они щеголяют в декольтированных платьях, конечно, с некоторого разрешения со стороны общественного мнения. Можно быть стыдливым, можно и не быть. Но нельзя говорить о стыдливости женщин, раз они равномерно забывают о ней в известные промежутки времени.
Абсолютным доказательством бесстыдства женщин может служить тот факт, что они в присутствии других женщин без всякого стеснения выставляют напоказ свое голое тело, мужчины же между собою всегда стараются прикрыть свою наготу. В этом лежит также указание на то, откуда собственно исходит это пресловутое требование стыдливости, которое женщины внешним образом так педантично соблюдают. Когда женщины остаются одни, между ними происходит самый оживленный обмен сравнений физических прелестей каждой из них, и нередко все присутствующие подвергаются самому подробному осмотру. Все это делается не без некоторой похотливости, так как совершенно бессознательно основной точкой зрения остается та ценность, которую мужчина придает тому или иному физическому преимуществу женщины. Мужчина абсолютно не интересуется наготой другого мужчины, женщина же мысленно раздевает всякую другую женщину и, таким образом, она доказывает всеобщее межиндивидуальное бесстыдство своем пола. Мужчине не приятно и противно знать половую жизнь другого мужчины. Женщина же создает себе в мыслях общую картину половой жизни другой женщины немедленно после первого знакомства с ней, она даже оценивает другую женщину исключительно с этой точки зрения в ее «жизни».
Я еще вернусь к более глубокому разбору этой темы. Здесь изложение впервые сталкивается с тем моментом, о котором я говорил во второй главе этой части труда. Необходимо прежде всего сознавать то, чего мы стыдимся, только тогда мы и можем ощущать чувство стыда. Но для сознательности, как для чувства стыда, необходим прежде всем какой нибудь дифференцирующий момент. Женщина, которая только сексуальна, может казаться асексуальной, так как она – сама сексуальность. У нее половая индивидуальность не выступает ни физически, ни психически, ни пространственно, ни во времени с такой отчетливостью, как у мужчины. Женщина, бесстыдная по природе своей, может произвести впечатление стыдливости, так как у нее нет стыда, который можно было бы оскорбить. Таким образом оказывается, что женщина или никогда не бывает голой, или пребывает в вечной наготе. Она никогда не может быть голой, так как не в состоянии придти к мысли об истинной наготе. Она всегда остается голой, так как в ней отсутствует то, что могло бы привести ее к сознанию своей (объективной) наготы и послужить импульсом к ее прикрытию. Что можно быть голым и в одежде – истина, недоступная только тупому уму, но плох тот психолог, на которого одежда так убедительно действует, что он отказывается говорить о наготе. Женщина объективно всегда нага, даже в кринолине и корсете.
Это находится в неразрывной связи с тем значением, которое имеет для женщины слово «я». Когда спрашивают женщину, что она разумеет под своим «я», то она не может себе представить ничего иного, кроме своего тела. Внешность – это «я» женщин. «Рисунок человеческого я» набросанный Махом в его «Предварительных антиметафизических замечаниях», дает нам истинную характеристику «я» совершенной женщины. Если Э. Краузе говорит, что самосозерцание «я» вполне выполнимо то это вовсе не так смешно, как думает Мах, а за ним многие другие, которым в произведениях Маха понравилась именно эта «шутливая иллюстрация философского „Много шума из ничего“.
Женское «я» является основанием ее специфического тщеславия. Мужское тщеславие есть проявление воли к ценности. Объективная форма его выражения, его чувствительность, заключается в потребности устранить всякое сомнение со стороны других людей в достижимости этой ценности. Личность – это то, что дает мужчине ценность и вневременность. Эта высшая ценность, которую нельзя отождествить с ценой, так как она, по выражению Канта, «не может быть замещена никаким эквивалентом», «она выше всякой цены, а потому совершенно устраняет возможность эквивалента» – эта ценность есть достоинство мужчины. Женщины, вопреки мнению Шиллера, не обладают никаким достоинством. Этот пробел старались заполнить изобретением слова дама. Их тщеславие естественно направится к высшей женской ценности, т. е. к сохранению, усилению и признанию их телесной красоты. Тщеславие Ж, таким образом, представляет собою с одной стороны известное расположение к своему собственному телу, расположение, присущее только ей, чуждое даже самому красивому (мужественному) мужчине. Это своего рода радость, которая проявляется даже у самой некрасивой девушки, когда она любуется собою в зеркале, трогает себя или испытывает какие либо ощущения отдельных органов своего тела. Но тут же с яркой силой и возбуждающим предчувствием вспыхивает в ее голове мысль о мужчине, которому когда нибудь будут принадлежать все эти прелести. Все это еще раз доказывает, что женщина может находиться одна, но она никогда не может быть одинокой. С другой стороны, женское тщеславие выражается в потребности, чтобы тело женщины вызывало удивление и было предметом желания возбужденного в половом отношении мужчины.
Эта потребность столь сильна, что существует в действительности много женщин, которых вполне удовлетворяет это восхищение, сопровождаемое вожделением у мужчин, и завистью у женщин, этого для них вполне достаточно. Других потребностей у них совершенно нет.
Итак, женское тщеславие есть внимание, всегда обращенное на других, женщины живут только мыслью о других. Щепетильность женщины имеет именно это основание. Женщина никогда в жизни не забудет, что какой то человек нашел ее безобразной. Сама она никогда не признает себя некрасивой, в крайнем случае, она согласится с тем, что ее недооценивают. Но и к этому печальному выводу приводят ее единственно победы, одержанные другими женщинами над ней в борьбе замужчину. Нет женщины, которая нашла бы себя в зеркале некрасивой и непривлекательной. У женщины собственная безобразная внешность никогда не приобретает столь мучительной реальности, как у мужчины. Она до конца старается разубедить в этом себя и других.
Где источник подобного тщеславия женщины? Оно вполне совпадает с отсутствием у нее умопостигаемого «я», с отсутствием того, чему человек придает всегда абсолютную ценность. Оно объясняется отсутствием самоценности. Так как женщина лишена всякой самоценности для себя и перед собой, то вполне естественно, что она старается приобрести ее для других или перед другими, путем превращения себя в объект для изучения с их стороны, вызывая в них восхищение и вожделение. Единственное в мире. что имеет абсолютную бесконечную ценность, есть душа. «Вы лучше многих птиц», говорил Христос людям. Женщина оценивает себя не с той точки зрения, насколько она оставалась верной своей личности, насколько она была свободна. Всякое же существо, обладающее своим «я», оценивает себя так и только так. Если же женщина всегда и без всякого исключения ставит себя на ту высоту, которую занимает муж, избравший ее – обстоятельство, которое вполне соответствует действительности, если она далее приобретает ценность только через посредство своего мужа или любовника, так что она не только в социальном и материальном отношении, но и в глубочайшей сущности своей теснейшим образом связана с браком, если это все так, то вывод может быть только один: она сама по себе не обладает никакой ценностью, у нее отсутствует самоценность человеческой личности. Женщина приписывает себе ценность, сообразно ценности других предметов: денег и богатства, количества и пышности своих платьев, театрального яруса, в котором находится ее ложа, своих детей и прежде всего сообразно ценности своем обожателя, своего мужа. Самым верным оружием женщины в споре ее с другой женщиной является указание на высшее социальное положение своего мужа, на богатство, почет и титул его. при этом является нелишним указать на сравнительную его молодость и многочисленность его поклонниц, Это в состоянии окончательно сразить противницу и лишить ее всяких дальнейших возражений. Но колоссальный позор для мужчины (и он это чувствует лучше всякого другого), если он ссылается на что нибудь чужое и не защищает собой своей собственной ценности против всяких посягательств на нее. Дальнейшим доказательством отсутствия души у Ж послужит следующее Женщина ощущает (по известному рецепту Гете) сильнейшее желание произвести впечатление на мужчину, когда тот не обращает на нее ннкакого внимания, ведь в этой способности произвести впечатление лежит весь смысл и ценность ее жизни. М, напротив, чувствует антипатию к той женщине, которая встретила его неприветливо или поступила по отношению к нему невежливо. Ничто не может сделать М столь счастливым как любовь девушки, если она его пленила и не сразу, то для него самого существует опасность воспламениться впоследствии. Любовь мужчины.который не нравится женщине, является для нее удовлетворением ее тщеславия, пробуждением долго дремавших в ней надежд. Женщина заявляет одновременно притязание на всех мужчин мира. То же самое лежит в основе ее склонности дружить преимущественно с представительницами своего же пола. Эта склонность не лишена некоторого полового оттенка.
Таким образом взаимоотношение эмпирически данных промежуточных половых форм определяется сообразно их положению между М и Ж. Чтобы доказать справедливость этом положения приведем следующий факт. В то время, как всякая улыбка девушки вызывает в М чувство восхищения, умиления, женственные мужчины обращают свое исключительное внимание на тех женщин и мужчин, которые о них совершенно не думают. Так поступает женщина, бросая своего поклонника, который настолько верен ей, что совершенно не в состоянии повысить ее самоценность. Поэтому женщина чувствует особенное влечение к тому мужчине, который пользуется у других женщин таким же успехом, как у нее, такому и только такому мужчине женщина остается верной и во время брака. Объясняется это тем, что она не может дать мужчине никакой новой ценности, противопоставить свое суждение суждениям других. Совершенно обратное имеет место у настоящего мужчины.
Бесстыдство и бессердечие женщины особенно сильно проявляется в ее способности говорить о том, что какой либо мужчина ее любит. Мужчина, напротив, чувствует себя пристыженным любовью к нему со стороны другого человека, так как эта любовь его сковывает, ограничивает, делает его пассивным, между тем как по природе своей он должен быть одаряющим, активным, свободным. Далее мужчина отлично сознает, что, как целое, он не заслуживает любви в полной мере. Поэтому мужчина нигде не будет так упорно хранить молчание, как в этом вопросе, хотя бы отсутствие у него интимных отношений к какой либо девушке и устраняло всякий риск ее скомпрометировать. Женщина горда тем, что ее любят, она хвастается своей любовью перед другими женщинами для того, чтобы вызвать в них зависть. Мужчина воспринимает любовь к себе другого человека, как внимание к его истинной ценности, как более глубокое понимание его сущности. Совершенно не то чувствует женщина. В любви другого человека она видит факт, который придает ей ценность, прежде ей не принадлежавшую, который дарует ей впервые бытие и сущность, который легитимирует ее в глазах других людей.
Этим объясняется неимоверная способность женщины запоминать все комплименты, сказанные ей даже в самом раннем детстве. Эта своеобразная память женщины была уже предметом особого исследования в одной из предыдущих глав. Путем комплиментов она собственно приобретает сознание своей ценности, а потому женщина всегда требует от мужчины «галантности». Обходительность является для мужчины наиболее дешевой формой придания ценности женщине. Ему она ровно ничего не стоит. Но зато какое значение она приобретает для женщины, которая, в жизни своей не забудет ни одной любезности, проявленной к ней, и до самой глубокой старости питается пошлыми комплиментами. Стоит только вспомнить о том, что может иметь для человека известную ценность, тогда только мы поймем значение того факта, что женщина обладает особенной памятью по отношению к комплиментам. Женщина извлекает из комплиментов сознание своей ценности только потому, что у нее нет изначального мерила ценности, чувства своей собственной абсолютной ценности, которая признает только себя и пренебрегает всем прочим. И мы видим, что явление ухаживания, «рыцарства» снова подтверждает наш взгляд, что женщина лишена души. Когда мужчина особенно галантен по отношению к женщине, именно тогда он меньше всего склонен приписать ей душу, самоценность. Он особенно глубоко презирает и обесценивает ее как раз в момент, когда она сама чувствует себя на недосягаемой высоте.
Насколько женщина аморальна, можно видеть из того, что она моментально забывает совершенную ею безнравственность. Этот факт вызывает неоднократные замечания по ее адресу со стороны мужчины, который взял на себя роль воспитателя женщины. Благодаря характерной лживости женской природы, она в состоянии уверить себя, что поняла всю преступность своего поступка, и таким образом ввести в заблуждение и себя, и мужчину. Напротив, мужчина ничего так отчетливо не помнит, как моменты, в которые он совершил преступление. Здесь память опять является перед нами в виде в высшей степени нравственного качества. Одно и то же – простить и забыть, но не простить и понять. Кто вспоминает о лжи, тот вместе с тем и сильно упрекает себя в ней. Тот факт, что женщина никогда не винит себя в своей низости, вполне объясняется тем, что она никогда не в состоянии придти к сознанию этой низости, так как ей совершенно чужда нравственная идея, а потому она ее и забывает. Вполне понятно, что она отрицает за собою эту низость. Как то совершенно неосновательно считают женщину невинной, так как этическое начало никогда не приобретало в ее глазах значения проблемы, ее даже считают более нравственной, чем мужчину. Такой взгляд можно объяснить только тем, что женщине чуждо понятие безнравственности. Невинность ребенка – не заслуга, заслугой является невинность старца, но ее то и не существует.
Самонаблюдение, как и сознание вины и раскаяние – черты чисто мужские. Мы пока оставим в стороне мнимое исключение из этого правила, а именно: истерическое самонаблюдение некоторых женщин. Самобичевания, которым подвергают себя женщины, эти поразительно удачные подражания истинному чувству вины, послужат для нас еще предметом дальнейшего изучения в связи с формой женского самонаблюдения. Субъект самонаблюдения тождествен с субъектом морали зующим: оценивая психические явления, он их подмечает.
Взгляд Огюста Конта на самонаблюдение нисколько нас не удивляет, так как этот взгляд вполне соответствует характеру позитивизма. По мнению О. Конта самонаблюдение кроет в себе противоречие и является «глубочайшим абсурдом». Совершенно справедливо, что при ограниченности нашего сознания невозможно полнейшее совпадение во времени факта возникновения какого нибудь переживания с особым восприятием его: об этом даже не приходится особенно много говорить. Наблюдение и оценка связаны прежде всего с «первичным» образом, оставшимся в нашей памяти. Мы как бы произносим суждение относительно образа, существующем еще в нашем воображении. Но среди двух совершенно равноценных феноменов невозможно превратить только один из них в объект, только его признать или отрицать, как это бывает при всяком самонаблюдении. То, что исследует, судит и оценивает содержание, само содержанием быть не может. Все это совершает умопостигаемое «я», которое одинаково ценит прошлое, как и настоящее, которое создает «единство самосознания», непрерывную память – вещи, чуждые женщине. Ибо не память, как думает Милль, и не беспрерывность, как полагает Мах, рождают веру в свое «я», которое будто бы вне памяти и беспрерывности совершенно не существует. Совершенно напротив. Память и беспрерывность, как благочестие и жажда бессмертия, вытекают из ценности своего «я». Содержание их не должно ни в каком отношении превратиться в простую функцию времени и подвергнуться полнейшему уничтожению.
Если бы женщина обладала известной самоценностью и достаточной волей защищать ее от всяких нападений, если бы она ощущала хоть потребность в самоуважении, то она не могла бы быть завистливой. Все женщины, вероятно, завистливы. Зависть же представляет собою качество, возможное только при отсутствии вышеупомянутых предпосылок. Даже зависть матерей по поводу того, что дочери других женщин успели раньше выйти замуж, чем ее собственные, есть симптом действительной низости. Эта зависть, как и всякая другая, предполагает позднейшее отсутствие чувства справедливости. В идее справедливости, которая является практическим выражением идеи истины, логика и этика ка саются между собою, как и в теоретической ценности истины.
Без справедливости нет общества. Зависть, напротив, абсолютно несоциальное свойство. Действительно, женщина совершенно несоциальна.
Здесь именно можно проверить правильность того взгляда, который ставил идею общества в тесную связь с наличностью индивидуальности. Таких вещей, как государство, политика, товарищеское общение, женщина совершенно не понимает. Женские союзы, в которые закрыт доступ мужчине, распадаются вскоре после своего возникновения. Наконец, семья представляет собою институт далеко не социальный. Мужчины тотчас же после женитьбы оставляют все те общества и союзы, в которых они до того принимали самое живое участие. Эти строки были написаны еще до появления замечательных этнологических исследований Генриха Шурца. Там он с богатым материалом в руках доказывает, что не в семье, а в особых союзах мужчин следует искать зачатки человеческого общества.
Нужно только удивляться тонкости Паскаля, который доказал, что человек ищет общества не потому, что он не может выносить одиночества, а исключительно потому, что хочет забыться. Здесь обнаруживается полнейшее согласие между прежним положением, которое отрицало за женщиной способность к одиночеству, и теперешним, которое настаивает на ее несоциальности.
Если бы женщина обладала сознанием своего «я», то она могла бы постигнуть значение собственности, как своей, так и чужой. Клептомания сильнее развита у женщин, чем у мужчин: клептоманы (воры без нужды) почти исключительно женщины. Женщине доступно понятие власти, богатства, но не собственности. Женщина– клептоманка, случайно настигнутая на месте преступления, всегда оправдывается тем, что по ее ошибочному предположению все это должно было принадлежать ей. В библиотеках, выдающих книги на дом, большинство посетителей составляют женщины, причем среди них есть и такие, которые обладают достаточными средствами, чтобы купить несколько книжных лавок, Дело в том, что свои вещи и вещи чужие для них одно и то же. Они к своим вещам не питают более глубокого отношения, чем к вещам чужим, которые они только одолжили. И здесь особенно ярко проявляется связь между индивидуальностью и социальностью. Для того, чтобы признавать чужую личность, необходимо прежде всего обладать своею собственною. Параллельно этому, наша мысль должна быть направлена на приобретение своей собственности, только тогда и чужая собственность остается неприкосновенной.
Но еще глубже, чем собственность, заложено в человеческой личности имя. Личность питает к своему имени поистине сердечные чувства. И здесь факты так красноречиво говорят за себя, что следует только удивляться, почему язык этих фактов так мало понятен для людей. Женщина никакими узами не связана со своим именем. Доказательством может служить тот факт, что она без всякого сожаления, самым легкомысленным образом отказывается от своего имени и принимает имя мужчины, за которого выходит замуж. Этому обстоятельству она не придает решительно никакого значения, и уже во всяком случае оно не в состоянии омрачить ее настроение, хотя бы на секунду. Аналогичное явление мы имеем в факте перехода (по крайней мере еще до недавнего времени) всего имущества женщины к мужчине, факт, объяснение которого следует искать глубоко в природе женщины. Не видно также, чтобы женщине стоило особенной борьбы расстаться со своим именем, мы видим как раз обратное, а именно, что женщина разрешает своему любовнику или ухаживателю называть ее так, как ему заблагорассудится. Даже в том случае, когда она против своего желания выходит замуж за ненавистного ей человека, и тогда не слышно с ее стороны особенных жалоб на то, что пришел момент расстаться со своим именем. Она легко бросает свое имя и не проявляет благочестия даже тем, что вспоминает иногда о нем. Она требует еще от своего любовника нового имени для себя с такой же настойчивостью, с каким нетерпением она ждет его от своего мужа, увлеченная новизной этого имени. Но под именем следует понимать символ индивидуальности, и только у рас, стоящих на самой низкой ступени развития, как, например, у бушменов Южной Африки, нет человеческих имен, так как естественная потребность различения людей еще слишком слабо развита у них.
Женщина – существо в основе своей безымянное, а потому она, сообразно идее своей, лишена индивидуальности.
В связи с этим стоит одно явление, которое при известной внимательности прямо бьет в глаза. Стоит женщине услышать шаги, почувствовать присутствие или увидеть, наконец, мужчину, который вошел туда, где она находится, как она моментально становится совсем другой. Все манеры, движения ее меняются с непостижимой быстротой. Она начинает поправлять прическу, разглаживать складки на своем платье, подтягивать юбку, все существо ее наполняется то бесстыдным, то трусливым ожиданием. В отдельном только случае можно сомневаться, краснеет ли она по поводу своего бесстыдного смеха, или она бесстыдно смеется над тем, что покраснела.
Душа, личность, характер – все это тождественно со свободной волей, в этом заключается бесконечно глубокий, непреложный взгляд Шопенгауэра. По крайней мере, воля постольку совпадает с «я», поскольку мы понятие «я» мыслим в известном отношении к абсолютному. Так как женщина лишена своего «я», то у нее не может быть также и воли. Кто не обладает своей волей, своим характером в высшем значении этого слова, тот очень легко поддается влиянию. На него, как и на женщину, влияет один только факт наличности другою человека рядом с ним. Он становится в функциональную зависимость от одной только этой наличности вместо того, чтобы служить объектом восприятия с ее стороны. Оттого Ж – лучший медиум, а М – лучший гипнотизер ее. Из этого факта еще не видно, почему думают, что женщины особенно приспособлены к медицинской деятельности. Ведь наиболее выдающиеся врачи сами утверждают, что главным их средством помочь больному в настоящее время (и, вероятно, останется в будущем) является воздействие на него через внушение.
Во всем животном царстве Ж легче поддается гипнозу, чем М. Насколько гипнотические явления имеют близкое родство с явлениями повседневной жизни, видно из следующего: как легко «заразить» Ж смехом или плачем (об этом я уже говорил при разборе вопроса о женском сострадании)! Как импонирует ей все, что она прочитывает в газете! Как легко она падает жертвой самого нелепого предрассудка! Как набрасывается она на всякое чудодейственное средство, которое порекомендовала ей соседка!
У кого нет характера, у того нет и убеждений– Потому Ж легковерна, некритична, поэтому она не может постигнуть духа протестантизма. Мы, конечно, не сомневается, что всякий христианин рождается католиком или протестантом еще до крещения, но у нас, тем не менее, очень мало основания признать католичество женской религией только потому, что оно доступнее ей, чем протестантизм. Здесь следовало бы установить другую основу характерологического подразделения, но это не входит в задачи нашего труда.
Таким образом, мы вполне и исчерпывающе доказали, что женщина бездушна, что она лишена своего «я», индивидуальности, личности, свободы, характера и воли. Этот результат обладает такой ценностью для всякой психологии, что его значение трудно преувеличить. Он говорит, ни больше ни меньше, что психологию М и психологию Ж следует изучать совершенно отдельно. По отношению к Ж возможно чисто эмпирическое исследование ее психической жизни. При изучении психологии М мы должны придерживаться того основного положения, которое выдвинул еще Кант, а именно: исходить из понятия «я», понятия, венчающего все здание мужской психологии.
Взгляд Юма (и Маха), согласно которому существуют одни только «impressions» и «thoughts» (А. В. С…. к…), как известно, совершенно изгнал душу из области психологии. Он изображает весь мир в виде какого то калейдоскопа, сводит его к игре «элементов» и, таким образом, лишает мир всякого смысла и почвы. Он разрушает всякую возможность найти твердую точку опоры для нашего мышления, уничтожает понятие истины и вместе с ним ту самую действительность, философию которой он считает своим исключительным призванием. В результате это воззрение несет на себе всю вину за жалкое положение современной психологии.
Современная психология с гордостью несет свое имя «Психология без души» – имя, которым окрестил ее не по заслугам превознесенный Фридрих Альберт Ланге. Нам удалось, кажется, доказать, что невозможно объяснить себе психические явления, отрицая существование души. Наличность души необходима, как для толкования психических феноменов М, которому необходимо приписать душу, так и для разрешения соответствующих феноменов Ж, которая окончательно должна быть признана бездушной. Наша современная психология по преимуществу женская психология. Именно поэтому столь поучительно сравнительное изучение полов – обстоятельство, которое сыграло не последнюю роль в той основательности, с какой я разобрал этот вопрос. Только подобное изучение может помочь уяснить нам, что собственно заставляет нас допустить существование «я», почему полное смешение мужской и женской психики (в самом широком и глубоком смысле) привело к таким роковым ошибкам при создании всеобщей психологии.
Возникает вопрос: может ли психология М являться наукой? На этот вопрос следует ответить отрицательно. Я уже предвижу, что некоторые отошлют меня к исследованиям экспериментаторов: даже тот, который среди всего этого экспериментального шума сохранил известную трезвость мысли, с удивлением спросит себя, неужели эти труды не стоят внимания. Но экспериментальная психология не только не раскрыла нам глубоких основ мужской психики, она не только не дает возможности систематически разработать этот бесконечный ряд научных опытов, но едва позволяет мечтать даже о какой нибудь приблизительной систематизации их. Мало того, метод ее, насквозь, от самого верхнего слоя своего до сердцевины, – ложен, а потому, экспериментальная психология не дала и не могла дать объяснения глубокой внутренней связи психических явлений. Психофизическая иллюзия измерений прямо показала истинную сущность психических явлений в противоположность физическим: эта сущность заключается в том, что функции, с помощью которых можно было бы установить связь явлений и объяснить переход одного явления в другое, в лучшем случае непостоянны, а потому они не поддаются и точному разграничению. Но вместе с отсутствием постоянства функций принципиально приходится расстаться с самой возможностью когда либо достигнуть непреложный математический идеал всякой науки.
Нет научной психологии мужчины. Ибо существу всякой психологии свойственно выводить то, чего собственно и вывести то нельзя, точнее говоря, ее конечной целью было бы доказать человеку его бытие, его сущность, Но тогда каждый человек был бы даже в своей глубокой сущности только следствием известной причины, он был бы детерминирован, и ни один человек не должен был бы уважать другого, как представителя царства свободы и бесконечной ценности. В тот самый момент, когда я превратился бы в вывод из определенных посылок и оказался бы подчиненным известным определениям, я потерял бы вместе с тем всякую ценность и лишился бы души. Со свободой хотения и мышления (последнюю необходимо присоединить к первой) не мирится допущение безусловной определенности, которая является исходным пунктом всякого психологического исследования. Кто верит в существование свободного субъекта, подобно Канту и Шопенгауэру, тот должен отрицать психологию как науку. Но кто верил до сих пор в психологию, для того свобода субъекта немыслима, даже в виде теоретической возможности. В таком виде эта свобода представляется Юму и Гербарту, этим основателям современной психологии.
Этой дилеммой объясняется то плачевное положение, которое занимает современная психология во всех своих принципиальных вопросах. Неимоверные усилия, направленные к тому, чтобы изгнать волю из области психологии, бесконечные попытки вывести наличие этой воли из ощущения и чувства – все это скрывает в основе своей совершенно верную мысль, а именно, что воля не есть эмпирический факт. Нигде в опыте не представляется возможным сыскать волю, так как она сама является предпосылкой всякого эмпирически – психологического факта. Пусть попытается человек, который любит долго спать по утрам, произвести над собой наблюдение в тот момент, когда окончательно решается встать с постели. Решение (как и внимание) всецело поглощает неделимое «я», а потому в нем нет той двойствености, которая необходима для восприятия воли. Мышление столь же мало, как и желание, является фактом, который можно было бы фиксировать для целей научной психологии. Мыслить значит судить, но что представляет собою суждение для внутреннего восприятия? Ровно ничего. Это нечто чуждое, привходящее в качестве постороннего элемента в восприятие, чего нельзя вывести из того строительного материала, который натаскали эти психологические Фазольты и Фафнеры. Каждый новый акт суждения разрушает кропотливую работу атомистов ощущения. Так же обстоит дело и с понятием– Ни один человек не мыслит понятиями, тем не менее существуют понятия, как и суждения. В конце концов совершенно правы противники Вундта, утверждая, что апперцепция не есть факт эмпирически – психологического характера, что она и не акт, который можно было бы воспринять. Бесспорно, Вундт глубже своих противников. Только плоские умы могут быть ассоционными психологами. Он не без основания связывает апперцепцию с волей и вниманием. Но апперцепция столь же мало является фактом опыта, как и внимание, как понятие и суждение. Итак, если все это, как желание, так и мышление существует, если все это оставить без изучения нельзя, если далее все это зло смеется над попытками подвергнуть их анализу, то ясно, что мы стоим перед выбором: принять ли нечто такое, что обусловливает самую возможность психической жизни, или нет.
Пора поэтому оставить разговоры о какой то эмпирической апперцепции и признать раз навсегда, что Кант был глубоко прав, признавая одну только трансцендентальную апперцепцию. Но если неугодно расстаться с опытом в качестве средства изучения, то тогда остается только расплывчатая, безнадежно пустая атомистика ощущений с ее ассоциативными законами. Психология же при этом, с точки зрения своей методы, должна превратиться в придаток к физиологии и биологии, как у Авенариуса. Последний очень тонко разработал один только, и то весьма узкий, отдел всей нашей психической жизни, но его труд не вызвал дальнейшего развития идей, лежащих в его основе, за исключением немногих, кстати, очень неудачных попыток.
Таким образом, отсутствие философской точки зрения в изучении нашей души вполне показало, что оно не может привести нас к постижению истинной сущности человека, что никакие утешения не могут нам доставить гарантии того, что мы таким путем когда нибудь в будущем достигнем желательных результатов. Чем лучше психолог, тем скучнее ему изучать современные системы психологии. Так все они вместе и каждая порознь прилагают всяческие усилия к тому, чтобы по возможности меньше обращать внимание на то единство, которое только и является основой каждого психического явления. Тем сильнее поражает нас своей неожиданностью последний отдел каждой такой психологии, трактующий о развитии единой гармонической личности. Это единство, которое представляет собою истинную бесконечность, думали создать из большего или меньшего числа определяющих его элементов. «Психология как опытная наука» хотела найти условие всякого опыта в самом опыте! Подобные попытки вечно рушатся и вечно возобновляются, так как умственное течение, подобное позитивизму и психологиз му,не исчезнет до тех пор, пока будут существовать посредственные и оппортунистические головы, пока не переведутся натуры, неспособные довести свою мысль до ее окончательного завершения. Кто, подобно идеализму, дорожит душой и не хочет ею жертвовать, тот должен отказаться от психологии. Кто создает психологию, тот убивает душу. Всякая психология хочет вывести целое из отдельных его частей, представить его в виде чего то обусловленного. Но более вдумчивый взгляд признает, что частные явления вытекают здесь из целого, как своего первоисточника. Так психология отрицает душу, а душа, по своему понятию, отрицает всякую науку о себе: душа отрицает психологию.
В этом исследовании мы решительно высказались в пользу души и против комичной и вместе с тем жалкой психологии без души. Для нас является еще вопросом, можно ли совместить психологию с душой, можно ли вообще науку, ищущую раскрытия законов причинности и норм мышления и желания, поставить рядом с свободой мышления и желания. Даже принятие особой «психической причинности» мало поможет делу: психология, показав наконец свою собственную неспособность, дает тем самым блестящее доказательство в пользу понятия свободы, понятия вообще осмеянного и поруганного.
Этим мы еще не провозглашаем новой эры в области рациональной психологии. Напротив, если согласиться с Кантом, то трансцендентальная идея души является для нас руководящей нитью при восхождении в ряду условий вплоть до необусловленного, а не наоборот, т.е. при «схождении к обусловленному». Нужно только отвергнуть все попытки вывести это необусловленное из обусловленного, вывод, который неизменно преподносится нам в конце какой нибудь книги в 500 – 1500 страниц. Душа есть регулирующий принцип, который должен лежать в основе и руководить нами при всяком истинно психологическом, но не относящимся к области анализа ощущении, исследовании. В противном случае, сколько старания, любви и понимания мы ни вложили бы в это дело, всякое изображение психологической жизни человека в самой существенной части своей страдало бы роковым пробелом.
Совершенно непонятно, откуда взялось столько мужества у исследователей легко разделаться с понятием «я» только на том основании, что «я» не поддается восприятию в той форме, в какой мы воспринимаем цвет апельсина или вкус щелочи. Тем более странно, что эти исследователи даже не пытались анализировать такие чувства, как стыд и вина, вера и надежда, страх и раскаяние, любовь и ненависть, тоска и одиночество, тщеславие и восприимчивость, жажда славы и потребность в бессмертии. Каким иным путем хотят Мах и Юм объяснить один только факт стиля, как не с помощью индивидуальности? Далее: животные ничуть не боятся своего отражения в зеркале, но ни один человек не в состоянии будет провести свою жизнь в зеркальной комнате. Может быть, этот страх следует себе объяснить «биологически», «дарвинистически» страхом перед своим двойником (которого, интересно заметить, нет у женщины)? Стоит только назвать слово двойник для того, чтобы вызвать сильнейшее сердцебиение у мужчины. Здесь эмпирическая психология совершенно бессильна, здесь нужна глубина. Ибо как можно все эти явления свести к отдаленной стадии дикости. животности, когда человечество лишено было той безопасности, которую в состоянии доставить одна только цивилизация, как это сделал Мах, признав страх у маленьких детей пережитком онтогенетического развития? Я об этом только вскользь упомянул с тем, чтобы по ставить на вид «имманентным» и «наивным реалистам», что в них самих имеется много такого, о чем они…
Почему человека неприятно задевает, когда говорят, что он принадлежит к ницшеанцам, гербартианцам, вагнерианцам и т.д.? Словом, когда его подводят под определенное понятие? Ведь такой случай наверное приключился и с Махом, когда кто либо из милых друзей хотел его причислить к позитивистам, идеалистам и т.п. Неужели он серьезно думает. что чувство, которое вызывают в нас подобные определения со стороны других людей, можно исчерпывающе объяснить полной уверенностью в одиночности совпадения «элементов» в одном человеке, что это чувство есть не что иное, как оскорбленный расчет вероятности? Однако это чувство не имеет ничего общего с тем явлением, когда мы, например, не согласны с каким нибудь научным тезисом. Его не следует смешивать также с тем чувством, которое испытывает человек, когда он сам причисляет себя, например, к вагнерианцам. В глубочайших основах этого чувства кроется положительная оценка вагнерианства, так как сам говорящий – вагнерианец. Человек искренний всегда сознается, что подобным признанием он имел в виду возвысить Вагнера. В признаниях других людей мы чувствуем, что человек имел в виду как раз обратное. Отсюда мы видим, что человек может о себе сказать очень много такого, что ему крайне неприятно слышать от других.
Где же источник этого чувства, которое свойственно даже людям, низко стоящим? Он находится в сознании, может быть, даже очень неясного, своего «я», своей индивидуальности, которая чувствует себя стесненной подобными определениями. Этот протест есть зародыш всякого возмущения.
Как то нелепо с одной стороны признавать Паскаля и Ньютона великими мыслителями, а с другой стороны приписывать им целый ряд самых бессмысленных предрассудков, с которыми «мы» давно уже расстались. Действительно ли мы ушли уже так далеко от того времени со всеми нашими электрическими дорогами и эмпиричесими психология ми? Неужели, действительно, культура (если только существуют культурные ценности) измеряется состоянием науки, которая всегда имеет характер социальный, но не индивидуальный, числом лабораторий и народных библиотек? Является ли культура чем то внешним по отношению к человеку, не лежит ли она прежде всего в нем самом?
Можно, конечно, ставить себя выше Эйлера, величайшего математика всех времен, который говорит: «То, что я делаю в настоящий момент, когда пишу письмо, я делал бы совершенно так же, если бы находился в теле носорога». Я не берусь защищать эту мысль Эйлера, она очень характерна для математика, художник никогда ничего подобном не сказал бы. Тем не менее, я считаю глубоко неосновательным видеть в ней один только смешной курьез и оправдывать Эйлера общей «ограниченностью его времени», не дав себе труда понять содержание этой мысли.
Итак, невозможно обойтись без понятия «я» в психологии, по крайней мере, по отношению к мужчине. Приходится, правда, сомневаться, совместимо ли это понятие с номотетической психологией в Виндельбандовском смысле, имеющей своей целью установить определенные психологические законы. Но это обстоятельство нисколько не умаляет значения нашего положения о необходимости понятия «я». Быть может, психология вступит на тот путь, который был указан ей в одной из предыдущих глав и, таким образом, превратится в теоретическую биографию. Только тогда она познает истинные границы всякой эмпирической психологии.
Тот факт, что всякое исследование мужской психологии в конечном счете сталкивается с чем то неделимым, неразлагаемым, с ineffabile, поразительно совпадает с тем, что равномерные явления «duplex», «multiplex personality» раздвоения или умножения человеческого «я», наблюдались только у женщин. Психика абсолютной женщины разложима до последнего атома. Мужская психика не поддается полному разложению на составные части. Этого не в состоянии сделать самая совершенная характерология, не говоря уже об эксперименте. В ней заключено ядро сущности, не поддающееся дальнейшему делению. Ж –агрегат, а потому она диссоциируема, делима.
Поэтому то так смешно и забавно слышать разговоры гимназистов (гимназист, как платоновская идея) о женской душе, о женском сердце и его мистериях, о душевном складе современной женщины и т.д. Вера в женскую душу является, кажется, в настоящее время и доказательством выдающихся качеств акушера. По крайней мере, женщины очень охотно слушают, когда им говорят о женской душе, хотя они отлично (в форме гениды) знают, что все это – ерунда. Женщина – сфинкс! Ничего более нелепого нельзя было сказать! Вряд ли какая нибудь чепуха превзойдет эту! Мужчина бесконечно загадочнее, несравненно сложнее. Достаточно выйти на улицу, чтобы убедиться, что у женщины нет ни одного такою выражения лица, которое сразу не стало бы ясным и понятным для нас. Как бесконечно беден у женщины регистр ее чувств, ее настроений! Вместе с тем мы на лице мужчины часто видим такое выражение, которое можно отгадать только в результате продолжительного напряжения мысли.
Наконец, мы пришли к разрешению вопроса о том, существует ли между психическими и физическими явлениями известный параллелизм или взаимодействие. В применении к Ж координирующим началом обоих рядов явлений следует признать психофизический параллелизм: по мере того, как женщина стареет, она теряет способность к психическому напряжению, которая является средством для достижения ее половых целей и развивается вместе с последними. Мужчина никогда не стареет в столь сильной степени, как женщина. Духовная деградация для него не является необходимостью, в отдельных случаях она проявляется в связи с физической деградацией. Меньше всего, наконец, проявляется старческое слабосилие у тех людей, которые обладают широко развитой духовной мужественностью у гениев.
Недаром такие философы – параллелисты чистейшей воды, как Спиноза и Фехнер, были одновременно и самыми строгими детерминистами. Свободному, умопостигаемому субъекту М, который выбирает между добром и злом, руководствуясь своей волей, чужд психофизический параллелизм, который для психических явлений требует той же последовательной причинности, как и для явлений механических.
Этим разрешен вопрос о приниципиальной точке зрения всякого психологического изучения полов. Этот взгляд снова встречается с колоссальным затруднением в виде целого ряда фактов самого поразительного свойства. Правда, эти факты лишний раз нам доказывают полнейшее отсутствие души у Ж и притом самым решительным образом, но с другой стороны они требуют выяснения одной очень своеобразной черты в поведении женщины, черты, которая, как это ни странно, до сих пор еще не приобрела ни в одном произведении значения проблемы.
В свое время мы обратили уже внимание на ясность, свойственную мышлению мужчины, в сравнении с той неопределенностью, которая господствует в мышлении женщины. Далее мы указывали, что функция правильной речи, содержанием которой являются твердые логические суждения, влияет на женщину в качестве характерного полового признака мужчины. Но то, что возбуждает Ж в половом отношении, должно являться свойством М. Твердость характера мужчины производит на женщину также чисто половое впечатление. Она презирает покладистого, уступчивого мужчину. В подобных случаях говорят о нравственном влиянии женщины на мужчину, а между тем она стремиться только приобрести свое половое дополнение во всех его дополнительных качествах. От мужчины женщины требуют мужественности. Они чувствуют свое незыблемое право возмущаться и презирать того мужчину, который не оправдал их ожиданий в этом направлении. Как ни кокетлива, как ни лжива женщина, тем не менее ее раздражает и возмущает кокетство и лживость мужчины. Она может быть трусливой до последней степени, но мужчина должен быть храбр. Обыкновенно не хотят и знать о том, что это все проявления полового эгоизма, который жаждет неомраченного наслаждения через свое дополнение. И вряд ли можно было бы найти где нибудь в опыте более убедительное доказательство бездушности женщины, чем в том факте, что женщина всегда требует от мужчины души, что на нее приятно действует доброта, тогда как она сама далеко не добра. Душа есть половой признак, которого женщина требует от мужчины совершенно так же и для тех же целей, для каких ей нужна мускульная сила и щекочущие усы. Можно возмущаться грубостью этого выражения, но дело от этого не изменится. Сильнее всего действует на женщину мужская воля. В этом отношении она обладает удивительно тонким чутьем. Она с точностью узнает, где под словами «я хочу» скрывается у мужчины напряженность и аффектация, и где видна истинная решимость. В последнем случае эффект получается самый поразительный. Как может женщина, являясь бездушной, чувствовать душу мужчины? Как может она, будучи аморальной, судить о его нравственности? Как может она знать о твердости его характера, если она сама, как личность, не обладает характером? Как может она чувствовать его волю, не имея сама воли?
Вот формулировка той колоссально сложной проблемы, которая послужит предметом дальнейшего изложения.
Но прежде, чем приступить к разрешению этого вопроса, необходимо укрепить со всех сторон занятые нами позиции и защитить их от нападений, которые могли бы их хоть сколько нибудь поколебать.

Последнее обновление 17.02.11 15:27
 
Понравился ли Вам сайт
 

Яндекс цитирования

Союз образовательных сайтов
Home Главная Учебники по социологии и не только Литература полезная социологу Отто Вейнингер. Пол и характер. Часть вторая. Главы 1-9.