Социология: методическая помощь студентам и аспирантам

Эмиль Дюркгейм Социология. Ее предмет, метод и назначение. Часть 2.

PDF Печать E-mail
Добавил(а) Социология   
16.02.11 06:32

Эмиль Дюркгейм
Социология. Ее предмет, метод и назначение.


ББК 60.5 Д97
ИСТОРИЯ СОЦИОЛОГИИ В ПАМЯТНИКАХ Серия основана в 1993 г.
Редакционная коллегия: В. М. Бакусев (зам. председателя), Ю. В. Божко,
А. Б. Гофман, В. М. Родин, В. В. Сапов, Н. Д. Саркитов (председатель), Л. С. Чибисенков
Перевод с французского А. Б. Гофмана Художник Ю. В. Сенин

Дюркгейм Э.
Д 97 Социология. Ее предмет, метод, предназначение / Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана.— М.: Канон, 1995.— 352 с.— (История социологии в памятниках)
ISBN 5-88373-037-Х

В данный том вошли работы, которые представляют взгляды основателя Французской социологической школы Э. Дюркгейма (1858-1917) на содержание социологического знания, его место в науках о человеке и роль в обществе. Первую часть книги составляет один из шедевров мировой социологической классики— «Метод социологии», во второй части публикуются небольшие работы автора, созданные им в разные годы.

ISBN 5-88373-037-Х © Издательство «Канон», 1995

Содержание

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МЕТОД СОЦИОЛОГИИ 1
ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ 1
ВВЕДЕНИЕ 8
ГЛАВА I 8
ЧТО ТАКОЕ СОЦИАЛЬНЫЙ ФАКТ? 8
ГЛАВА II 12
ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К НАБЛЮДЕНИЮ СОЦИАЛЬНЫХ ФАКТОВ 12
ГЛАВА III 23
ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К РАЗЛИЧЕНИЮ НОРМАЛЬНОГО И ПАТОЛОГИЧЕСКОГО 23
ГЛАВА IV 32
ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ПОСТРОЕНИЮ СОЦИАЛЬНЫХ ТИПОВ 32
ГЛАВА V 37
ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ОБЪЯСНЕНИЮ СОЦИАЛЬНЫХ ФАКТОВ 37
ГЛАВА VI ПРАВИЛА, КАСАЮЩИЕСЯ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ 48
ЗАКЛЮЧЕНИЕ 53
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. РАБОТЫ РАЗНЫХ ЛЕТ 57
КУРС СОЦИАЛЬНОЙ НАУКИ 57
МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЕ ПОНИМАНИЕ ИСТОРИИ 69
ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ И ПРЕДСТАВЛЕНИЯ КОЛЛЕКТИВНЫЕ 72
ПЕДАГОГИКА И СОЦИОЛОГИЯ 85
СОЦИОЛОГИЯ И СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ 92
I. ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК 92
II. РАЗДЕЛЫ СОЦИОЛОГИИ: ЧАСТНЫЕ СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ 95
III. СОЦИОЛОГИЧЕСКИЙ МЕТОД 97
ЦЕННОСТНЫЕ И «РЕАЛЬНЫЕ» СУЖДЕНИЯ 99
ПРИЛОЖЕНИЕ 106
СОЦИОЛОГИЯ ЭМИЛЯ ДЮРКГЕЙМА 106
1. ВЕХИ ЖИЗНИ УЧЕНОГО 106
2. ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЕ ИСТОКИ 107
3. «СОЦИОЛОГИЗМ» — ФИЛОСОФСКАЯ ОСНОВА СОЦИОЛОГИИ ДЮРКГЕЙМА 110
4. В ПОИСКАХ СОЦИАЛЬНОЙ СОЛИДАРНОСТИ: ОСНОВНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ ДЮРКГЕЙМА 113
5. ДЮРКГЕЙМ ВЧЕРА И СЕГОДНЯ 118
ПРИМЕЧАНИЯ 121

Часть вторая. Работы разных лет

КУРС СОЦИАЛЬНОЙ НАУКИ
Вступительная лекция

Господа!
Поскольку мне поручено преподавать науку, родившуюся лишь вчера и насчитывающую пока совсем немного окончательно установленных принципов, было бы безрассудством с моей стороны не страшиться трудностей, связанных с выполнением моей задачи. Я признаюсь в этом, впрочем, без смущения и робости. В действительности я убежден, что в наших университетах наряду с теми кафедрами, с высоты которых преподают уже готовые науки и усвоенные истины, есть место и для других курсов, в которых преподаватель отчасти создает науку по мере того как ее преподает; в которых он находит в лице своих слушателей не только учеников, но и, почти в такой же степени, сотрудников; в которых вместе с ними ищет, вместе с ними экспериментирует, а иногда также вместе с ними и заблуждается. Я не стану поэтому ни раскрывать вам учение, секретом которого якобы владеет небольшая группа социологов, ни, тем более, предлагать вам готовые лекарства для излечения наших современных обществ от болезней, которыми они поражены. Наука не продвигается вперед так быстро; ей необходимо время, много времени, особенно для того, чтобы быть пригод¬ной к практическому использованию. Поэтому то, что я собираюсь предоставить в ваше распоряжение, более скромно по своим задачам и легче осуществимо. Я надеюсь с известной точностью поставить некоторые специальные вопросы, которые связаны между собой так, что они образуют науку наряду с другими позитивными науками. Чтобы решить эти проблемы, я предложу вам метод, который мы испытаем вместе. Наконец, из моих исследований в этой области я извлек некото¬рые идеи, некоторые общие взгляды, немного опыта, если угодно, который, как я надеюсь, сможет направлять нас в наших будущих исследованиях.
Пусть эти оговорки, однако, не возбуждают или не пробуждают у некоторых из вас скептического отношения, объектом которого иногда были социологические исследования. Молодая наука не должна быть очень амбициозной, и она внушает тем больше доверия лю¬дям науки, чем с большей скромностью вступает в жизнь. Тем не менее я не могу забыть о том, что еще есть некоторые мыслители, правда, их немного, которые подвергают сомнению возможность нашей науки и ее будущее. Очевидно, что игнорировать это нельзя. Но для того, чтобы их убедить, я думаю, лучший метод состоит не в том, чтобы абстрактно рассуждать по вопросу о том, жизнеспособна социология или нет. Рассуждение, даже превосходное, никогда еще не убе¬дило ни одного неверующего. Единственное средство доказать существование движения — двигаться. Единственное средство доказать, что социология возмож¬на,— это показать, что она живет и действует. Вот почему я посвящу эту первую лекцию демонстрации ряда преобразований, через которые прошла социаль¬ная наука с начала нынешнего столетия; я покажу вам прогресс, который был осуществлен и который еще остается осуществить; покажу вам, чем она стала и чем она станет. Из этого изложения вы сами сможете сде¬лать выводы о том, какую пользу может принести преподавание нашей дисциплины и к какой публике оно должно обращаться.

I
Со времен Платона и его «Республики» не было недостатка в мыслителях, философствующих о природе обществ. Но вплоть до начала нынешнего века в большинстве их трудов господствовала одна идея, которая силь¬но мешала формированию социальной науки. В дей¬ствительности почти все эти теоретики политики видели в обществе человеческое творение, произведение искусства и плод рефлексии. С их точки зрения, люди начали жить вместе, потому что обнаружили, что это хорошо и полезно; это искусственное устройство, которое они изобрели, чтобы несколько улучшить условия своего существования. Нация поэтому не является естественным продуктом, подобным организму или растению, которое рождается, растет и развивается благодаря внутренней необходимости; она похожа скорее на создаваемые людьми машины, все части которых собраны согласно заранее предначертанному плану. Если клетки, из которых создан организм взрослого животного, стали тем, чем они являются, то это потому, что в их природе было заложено стать таковыми. Если они соединились подобным образом, то это потому, что, под влиянием окружающей среды, они не могли соединить¬ся иначе. Напротив, кусочки металла, из которых сде¬ланы часы, не содержат специальной тенденции ни к такой-то форме, ни к такому-то способу их сочетания. Если эти кусочки соединены так, а не иначе, то потому, что конструктор так захотел. Не их природа, а его воля объясняет испытанные ими изменения; именно он смон¬тировал их способом, наиболее подходящим для его целей.
Хорошо, допустим, что с обществом дело обстоит так же, как с этими часами. Это значит, что в природе человека нет ничего, что с необходимостью предназначало бы его к коллективной жизни, но он сам изобрел и установил общество из разного рода кусков. Будь оно творением всех, как считает Руссо, или же одного, как думает Гоббс, оно целиком порождено нашим мозгом и нашим мышлением. Оно в наших руках лишь удобный инструмент, без которого в крайнем случае мы могли бы обойтись и который мы всегда можем изменить по своему желанию, так как мы свободно можем переде¬лать то, что сами свободно сделали. Если мы авторы общества, то мы можем его разрушить или трансформи¬ровать. Для этого достаточно лишь нашего желания.
Такова, господа, концепция, господствовавшая до недавнего времени. Правда, изредка мы видим появле¬ние противоположной идеи, но только на короткие промежутки времени, после которых она почти бес¬следно исчезала. Выдающийся пример Аристотеля, ко¬торый первым увидел в обществе факт природы, остался почти без подражателей. В XVIII в. мы видели возрождение той же идеи у Монтескье и Кондорсе. Но сам Монтескье, который столь твердо заявил, что общество, как и остальная часть мира, подчинено необходимым законам, проистекающим из природы вещей, сразу же забыл о следствиях своего принципа, едва устано¬вив его. В этих условиях нет места для позитивной науки об обществах, а есть только для политического искусства. В самом деле, наука изучает то, что есть; искусство же применяет различные средства для дости¬жения того, что должно быть. Таким образом, если общества суть то, что мы делаем сами, то следует спрашивать себя не что они собой представляют, а что мы должны из них сделать. Поскольку нет смысла считаться с их природой, то и нет необходимости познавать их; достаточно установить цель, которую они дол¬жны выполнять, и найти наилучший способ устроить вещи таким образом, чтобы эта цель была достигнута. Можно сказать, например, что цель общества — обеспечить каждому индивиду свободное осуществление его прав, и затем вывести отсюда всю социологию.
Экономисты первыми провозгласили, что социальные законы носят столь же необходимый характер, как и законы физические, и сделали из этой аксиомы осно¬ву науки. Согласно им, конкуренции так же невозможно не выравнивать постепенно цены, стоимости товаров так же невозможно не расти, когда увеличивается население, как телам не падать вертикально или световым лучам не преломляться, когда они пересекают среды неодинаковой плотности. Что касается гражданских законов, которые издают государи или за которые голо¬суют законодательные ассамблеи, то они, очевидно, лишь выражают в ощутимой и ясной форме эти естест¬венные законы; но они не могут ни создавать эти законы, ни изменять их. Невозможно путем декрета при¬дать продукту отсутствующую у него стоимость, т. е. наделить ею такой продукт, в котором никто не испы¬тывает потребности, и все усилия правительств изме¬нить по своей воле общества напрасны, если не вредны; поэтому лучше всего им от этого воздерживаться. Вме¬шательство этих усилий почти всегда вредно; природа в них не нуждается. Она сама следует своим путем, не нуждаясь ни в помощи, ни в принуждении, если толь¬ко, впрочем, допускать, что это возможно.
Распространите этот принцип на все социальные факты, и социология уже имеет обоснование. В самом деле, любая отдельная сфера естественных явлений, подчиненных постоянным законам, может быть объектом методического изучения, т. е. позитивной науки. Все скептические аргументы рухнут перед лицом этой весьма простой истины. Но, скажут историки, мы изучили различные общества и не обнаружили в них никакого закона. История — это лишь ряд случайных событий, которые, правда, связаны между собой согласно зако¬нам причинности, но никогда не повторяются. Будучи по сути своей локальными и индивидуальными, они проходят с тем, чтобы никогда не вернуться, и, следовательно, не поддаются никакому обобщению, т. е. никакому научному исследованию, поскольку не су¬ществует науки об отдельном явлении. Экономические, политические, юридические институты зависят от расы, от климата, от всех обстоятельств, в которых они развиваются; это настолько разнородные сущности, что они не поддаются сравнению. В каждом народе они обладают своим собственным обликом, который можно тщательно изучить и описать; но как только будет сделано их хорошее монографическое описание, все о них уже будет сказано.
Лучшим способом ответить на это возражение и доказать, что общества, как и всякая вещь, подчинены законам, было бы, конечно, обнаружить эти законы. Но еще до этого вполне правомерная индукция позволяет нам утверждать, что они существуют. Если и есть сего¬дня какое-нибудь бесспорное положение, то состоит оно в том, что все природные сущности, от минерала до человека, являются предметом позитивной науки, т. е. все в них происходит согласно необходимым законам. Это утверждение теперь уже не содержит ничего гипо¬тетического; это истина, доказанная опытом, так как законы обнаружены или, во всяком случае, мы их постепенно обнаруживаем. Последовательно конституи¬ровались физика и химия, затем биология и, наконец, психология. Можно даже сказать, что из всех законов лучше всех установлен экспериментально (поскольку мы не знаем здесь ни одного исключения и он был проверен бесчисленное число раз) именно тот, который утверждает, что все естественные явления развиваются согласно законам. Если же общества существуют в природе, то они также должны подчиняться этому общему закону, который одновременно следует из науки и гос¬подствует в ней. Правда, социальные факты сложнее, чем факты психические, но и последние в свою очередь бесконечно сложнее биологических и физико-химических фактов, и тем не менее сегодня уже не может быть речи о том, чтобы вывести жизнь сознания за пределы мира науки. Когда явления сложнее, их изучение затруднительнее; но это вопрос путей и средств изучения, а не принципов. С другой стороны, поскольку социальные факты сложны, они более гибки, чем другие, и легче воспринимают влияние самых незначительных обстоятельств, которые их окружают. Вот почему они имеют более индивидуальный вид и больше отличаются друг от друга. Но не нужно из-за существования различий не признавать сходств. Конечно, огромная дистан¬ция разделяет сознание дикаря и сознание культурного человека; и все же и то и другое — это человеческие сознания, между которыми существуют сходства и ко¬торые могут сравниваться; это хорошо известно психологу, извлекающему из этих сопоставлений немало полезных сведений. Точно так же обстоит дело с животными и растительными средами, в которых эволюционирует человек. Как бы сильно ни различались они между собой, явления, возникшие в результате действий и взаимодействий между сходными индивидами, живущими в подобных средах, должны с необходимостью походить друг на друга какими-то сторонами и поддаваться осмысленным сравнениям.
Против этого утверждения могут возразить, что человеческая свобода исключает всякую идею закона и делает невозможным любое научное предвидение. Воз¬ражение это, господа, не должно смущать нас, и мы можем пренебречь им, причем не из высокомерия, а из принципиальных соображений, касающихся метода. Вопрос о том, свободен человек или нет, конечно, инте¬ресен, но его место в метафизике; позитивные же науки могут и должны не обращать на него внимания. Существуют философы, которые обнаружили в организмах и даже в неживых вещах нечто вроде свободы воли и случайности. Но ни физики, ни биологи не изменили из-за этого своего метода: они спокойно продолжали идти своим путем, не занимаясь этими тонкими дискуссиями. Точно так же психология и социология, чтобы конституироваться, не должны ждать, пока этот вопрос о свободе воли человека, обсуждаемый столетиями, будет, наконец, решен, что, впрочем, по всеобщему при¬знанию, произойдет нескоро. Метафизика и наука обе заинтересованы в том, чтобы оставаться независимыми друг от друга. Итак, мы можем сделать следующий вывод. Нужно сделать выбор между этими двумя пределами: или признать, что социальные явления доступны для научного исследования, или же безосновательно и вопреки всем индуктивным выводам науки допустить, что в мире существует два мира: один — в котором царствует закон причинности, другой — в котором царствует произвол и чистая случайность.
Такова, господа, большая услуга, которую экономи¬сты оказали социальным исследованиям. Они первыми почувствовали все то живое и спонтанное, что есть в обществах. Они поняли, что коллективная жизнь не может быть внезапно учреждена благодаря искусному мастерству; что она не является результатом внешнего и механического импульса, но медленно вырабатывается внутри самого общества. Именно таким образом они смогли теорию свободы поместить на более солидной основе, чем метафизическая гипотеза. И в самом деле, очевидно, что, если коллективная жизнь спонтанна, нужно оставить ей ее спонтанность. Создание любых препятствий здесь абсурдно.
Тем не менее заслуги экономистов не следует преувеличивать. Говоря, что экономические законы естественны, они придавали этому выражению смысл, который уменьшал его значение. Действительно, согласно им, в обществе реален только индивид; именно из него все исходит, и именно к нему все возвращается. Нация — это лишь номинальная сущность; это слово, которое обозначает механический агрегат находящихся рядом друг с другом индивидов. Но в ней нет ничего специфического, что отличало бы ее от остальных явле¬ний; ее свойства — это свойства составляющих ее элементов, разросшиеся и усиленные. Индивид, стало быть, есть единственная осязаемая реальность, доступная наблюдателю, и единственная проблема, которую может поставить перед собой наука, заключается в поиске того, как индивид должен вести себя в основных обстоятельствах экономической жизни, опираясь на свою природу. Экономические законы и, шире, социальные законы являются поэтому не наиболее общими фактами, которые ученый индуктивно выводит из на¬блюдения обществ, а логическими следствиями, которые он дедуктивно выводит из определения индивида. Экономист не говорит: явления происходят таким образом, потому что это установил опыт; но он говорит: они должны происходить таким образом, потому что было бы абсурдно, если бы было иначе. Слово «естественный» поэтому следовало бы заменить словом «рациональный», что на самом деле не одно и то же.— И если бы еще это понятие индивида, которое должно было вместить в себя всю науку, было адекватно реальности! Но чтобы упростить вещи, экономисты его искусственно обеднили. Они не только абстрагировались от всех обстоятельств времени, места, страны, придумывая абстрактный тип человека вообще, но в самом этом иде¬альном типе они оставили без внимания все, что не относится исключительно к узко понятой жизни индивида, так что в результате движения от одних абстрак¬ций к другим у них в руках остался лишь внушающий грусть портрет замкнутого в себе эгоиста.
Политическая экономия потеряла таким образом все преимущества, вытекающие из выдвинутого ею принципа. Она осталась абстрактной и дедуктивной наукой, занятой не наблюдением реальности, а конструированием более или менее желательного идеала, так как этот человек вообще, этот теоретический эгоист, о кото¬ром она говорит нам,— это лишь абстрактное понятие. Реальный человек, которого мы знаем и которым мы являемся, гораздо сложнее: он принадлежит определен¬ному времени и определенной стране, у него есть семья, гражданское сообщество, отечество, религиозная и по¬литическая вера, и все эти и еще многие другие силы смешиваются, комбинируются тысячами способов, скрещивают свои влияния, так что с первого взгляда невоз¬можно сказать, где начинается одна и где кончается другая. Только после длительного и тщательного анализа, едва начавшегося сегодня, станет возможно од¬нажды описать каждую из этих сил. Таким образом, у экономистов относительно обществ пока еще не сложи¬лось идеи достаточно верной, чтобы действительно служить основой для социальной науки. Ведь последняя, беря в качестве отправного пункта абстрактную кон¬струкцию сознания, могла вполне прийти к логическому доказательству метафизических возможностей, но не к установлению законов. Природа, которую необхо¬димо наблюдать, по-прежнему ускользала от них.

II
Экономисты остановились на полдороге потому, что были плохо подготовлены к такого рода исследованиям. Будучи в большинстве своем юристами, предпринимателями или государственными деятелями, они были довольно далеки от биологии и психологии. Но для того, чтобы суметь интегрировать социальную науку в общую систему естественных наук, надо было заниматься по крайней мере одной из них; для этого недостаточно общего развития интеллекта и жизненного опыта. Чтобы открыть законы коллективного сознания, необходимо знать законы сознания индивидуального. Именно потому, что Огюст Конт был в курсе всех позитивных наук, их метода и их результатов, он ока¬зался в состоянии основать социологию, на сей раз на окончательно заложенном фундаменте.
Огюст Конт вносит поправку в утверждение экономистов: вместе с ними он заявляет, что социальные законы являются естественными, но он придает этому слову его полное научное значение. Он определяет кон¬кретную реальность, которую следует изучать социальной науке,— это общество. Для него общество так же реально, как живой организм. Оно, конечно, не может существовать вне индивидов, которые служат для него субстратом; и тем не менее оно есть нечто иное. Целое не тождественно сумме своих частей, хотя без них оно не было бы ничем. Точно так же, объединяясь определенным образом и длительными связями, люди форми¬руют новое бытие, имеющее свою особую природу и свои собственные законы. Это социальное бытие. Происходящие здесь явления, безусловно, в конечном счете Коренятся в сознании индивида. Тем не менее коллективная жизнь не есть просто увеличенное изображение индивидуальной жизни. Ей присущи признаки sui generis, которые не позволяли увидеть одни только индукции психологии. Так, нравы, предписания права и морали были бы невозможны, если бы человек не был способен усваивать привычки; эти нравы и предписа¬ния, однако, представляют собой нечто иное, нежели индивидуальные привычки. Вот почему Конт выделяет социальному бытию определенное место в ряду различных категорий бытия. Он помещает его на самой вер¬шине иерархии по причине его наибольшей сложности, а также потому, что социальный порядок предполагает и включает в себя другие сферы природы. Поскольку это бытие несводимо ни к какому другому, его нельзя выводить из других сфер и, чтобы познать его, надо его наблюдать. Социология на сей раз уже обладала объек¬том, принадлежащим только ей, и позитивным методом его изучения.
Одновременно Огюст Конт подчеркивал наличие в обществах одной черты, которая является их отличи¬тельным знаком и которую экономисты, однако, не увидели. Я имею в виду «тот универсальный консенсус, который характерен для любых явлений в живых орга¬низмах и который социальная жизнь необходимо обнаруживает в наивысшей степени» (Cours de philosophie positive, t. IV, p. 234). Для экономистов моральные, юридические, экономические, политические явления протекают параллельно друг другу, не касаясь друг друга, так сказать; точно так же соответствующие на¬уки могут развиваться, не зная друг друга. В самом деле, известно, сколько ревнивого усердия политиче¬ская экономия всегда прилагала для отстаивания своей независимости. Для Конта, наоборот, социальные фак¬ты слишком тесно связаны между собой, чтобы можно было изучать их отдельно друг от друга. В результате этого сближения каждая из социальных наук теряет часть своей самостоятельности, но выигрывает в осно¬вательности и действенности. Поскольку ранее анализ вырывал изучаемые ею факты из их естественной сре¬ды, они, казалось, ни на чем не основывались и висели в воздухе. В них было нечто абстрактное и мертвое. Теперь, когда факты объединены согласно их естественной близости, они представляются такими, каковы они на самом деле, различными ликами одной и той же живой реальности — общества. Вместо того чтобы иметь дело с явлениями, разделенными, так сказать, на линейные ряды, внешние по отношению друг к другу и встречающиеся лишь случайно, мы оказываемся перед лицом огромной системы действий и взаимодействий, в том всегда подвижном равновесии, которым отличается жизнь. В то же время, поскольку Огюст Конт сильнее ощущал сложность социальных явлений, он был застрахован от тех абсолютных решений, которые люби¬ли экономисты и вместе с ними политики-идеологи XVIII века. Когда в обществе видят только индивида, понятие которого сведено лишь к идее, хотя и ясной, но сухой и пустой, лишенной всего живого и сложного, то естественно, что из него не могут вывести ничего слож¬ного и приходят к теориям упрощенным и радикальным. Если, наоборот, каждое изученное явление соеди¬нено с бесчисленным множеством других, если каждая точка зрения связана со многими другими точками зрения, то в этом случае уже невозможно одним категорическим утверждением решать все вопросы. Эклек¬тизм определенного рода, метод которого я не намерен сейчас описывать, становится необходимым. В жизни столько различных вещей! Нужно уметь предоставить каждой из них подобающее место. Вот почему Огюст Конт, вполне допуская вместе с экономистами, что индивид имеет право на значительную часть свободы, не желал, в то же время, чтобы она была беспредельной и объявлял обязательной коллективную дисциплину. Точно так же, признавая, что социальные факты не могут произвольно ни создаваться, ни изменяться, он считал, что из-за их большей сложности они легче поддаются изменениям и, следовательно, могут в из¬вестной мере с пользой управляться человеческим ин¬теллектом.
Все это, господа, значительные и серьезные достиже¬ния, и традиция не без основания начинает социологию с Огюста Конта. Не нужно, однако, думать, что предва¬рительная работа ныне завершена и социологии остает¬ся лишь спокойно следовать уже проторенным путем. У нее теперь есть объект, но насколько же неопределенным он еще остается! Нам говорят, что она должна изучать Общество; но Общество не существует. Суще¬ствуют общества, которые классифицируются на роды и виды, так же как растения и животные. О каком же виде идет речь? Обо всех сразу или только об одном? Для Конта, господа, такой вопрос даже не существует, так как он считает, что имеется лишь один-единствен¬ный социальный вид. Противник Ламарка, он не допус¬кает, что сам по себе факт эволюции может дифферен¬цировать бытие до такой степени, что порождает новые виды. С его точки зрения, социальные факты всегда и везде одни и те же и различаются только в интенсивно¬сти; социальное развитие всегда и везде одно и то же и различается только в скорости. Самые дикие и самые культурные народы — это лишь различные стадии од-ной-единственной эволюции; и он стремится найти за¬коны именно этой единственной эволюции. Все челове¬чество развивается по прямой линии, и различные об¬щества — это лишь следующие друг за другом этапы отмеченного прямолинейного движения. Кроме того, слова «общество» и «человечество» Конт использует как взаимозаменяемые. Причина в том, что в действи¬тельности его социология представляет собой не столь¬ко специальное исследование социальных организмов, сколько философское размышление о человеческой со¬циальности вообще. Эта же причина объясняет нам и другую особенность его метода. Поскольку человече¬ский прогресс везде подчинен одному и тому же закону, то лучшее средство его познания — это, естественно, наблюдать его там, где он выступает в наиболее явной и законченной форме, т. е. в цивилизованных обществах. Вот почему для того, чтобы проверить знаменитый закон трех состояний, который должен выражать всю жизнь человечества, Огюст Конт довольствовался тем, что сделал краткий обзор главных событий истории германо-латинских народов, не видя всей странности попытки установить столь грандиозный закон на таком узком основании.
Такому подходу у Конта способствовало незрелое состояние, в котором в его время находились этнологические науки, а также отсутствие у него большого интереса к такого рода исследованиям. Но сегодня уже явно невозможно утверждать, что существует эволюция человечества, повсюду тождественная самой себе, и все общества образуют разновидности одного-единственно-го типа. В зоологии уже отказались от линейной клас¬сификации, которая когда-то была соблазнительной для ученых благодаря своей крайней простоте. Все чаще исходят из допущения, что генеалогическое древо организованных существ не имеет форму геометрической линии, а скорее походит на дерево с очень густой листвой, ветви которого, вырастая как попало из всех точек ствола, устремляются самым неожиданным обра¬зом во всех направлениях. Так же происходит и с обществом. Что бы ни говорил Паскаль, знаменитую формулу которого ошибочно повторяет Конт, человечество нельзя уподобить одному человеку, который, прожив все прошедшие столетия, все еще продолжает существовать. Оно похоже скорее на громадную семью, различные ветви которой, все более расходящиеся меж¬ду собой, мало-помалу оторвались от общего корня и стали жить собственной жизнью. Да и кто убедит нас даже в том, что этот общий корень вообще когда-нибудь существовал? На самом деле нет ли между кланом или племенем и нашими великими европейскими нациями по крайней мере такой же дистанции, как между чело¬вечеством как видом и непосредственно примыкающи¬ми к нему животными видами? Если говорить только об одной социальной функции, то какая связь существует между варварскими нравами несчастных обитате¬лей Огненной Земли и утонченной этикой современных обществ? Разумеется, вполне возможно, что путем срав¬нения всех этих социальных типов мы обнаружим очень общие законы, которые относятся ко всем этим типам; но посредством даже самого внимательного наблюдения только одного из них отмеченные законы обнаружены не будут.
Та же самая ошибка имела и другое следствие. Я сказал вам, что для Конта общество — это бытие sui generis, но, поскольку он отвергал философию преем¬ственности сфер бытия, он допускал между отдельными видами существ, так же как и между отдельными вида¬ми наук, существование разрывов. Из-за этого ему оказалось довольно трудно определить и представить для осмысления это новое бытие, которое он прибавлял к остальной части природы. Откуда оно появилось и на что оно похоже? Он часто называет его организмом, но видит в этом выражении почти исключительно не очень ценную метафору. Поскольку его философия запрещала ему видеть в обществе продолжение и расширение бо¬лее низких форм бытия, он не мог определить общество в соответствии с последними. Где же в таком случае искать элементы определения? Чтобы оставаться в со¬гласии со своими принципами, он был вынужден допус¬тить, что эта новая сфера не похожа на предыдущие; и в самом деле, сближая социальную науку с биологией, он в то же время требовал для первой особого метода, отличного от тех, что применяются в других позитив¬ных науках. Социология оказывалась, таким образом, скорее просто присоединенной к остальным наукам, чем интегрированной с ними.

III
Эта интеграция окончательно осуществилась только у Спенсера. Спенсер не ограничивается указанием на несколько внешних аналогий между обществами и живыми существами; он ясно заявляет, что общество есть разновидность организма-. Как и всякий организм, оно рождается из зародыша, эволюционирует в течение определенного времени и, наконец, завершает свое существование распадом. Как и всякий организм, оно является результатом совместного участия дифференцированных элементов, каждый из которых имеет свою специальную функцию; дополняя друг друга, все эти элементы стремятся к одной и той же цели. Более того: благодаря общим принципам его философии, эти су¬щественные сходства должны были быть для Спенсера признаком настоящей преемственной связи. Если соци¬альная жизнь в общих чертах напоминает жизнь индивидуальную, то это потому, что она рождается из последней; если общество имеет общие черты с организ¬мами, то это потому, что само оно есть преобразован¬ный и усовершенствованный организм. Клетки, соеди¬няясь, образуют живые существа, а живые существа, соединяясь между собой, образуют общества. Но вторая эволюция является продолжением первой, отличие лишь в том, что, все более совершенствуя свои средст¬ва, она мало-помалу достигает большей гибкости и свободы органического агрегата, не разрушая в то же время его единства.
Эта простейшая истина послужила, однако, поводом для довольно оживленной полемики. Несомненно, ис¬тина эта теряет свою ценность, если ее истолковывают слишком буквально и преувеличивают ее значение. Если, как это сделал Лилиенфельд в своих «Мыслях о социальной науке будущего» («Gedanken iiber die Social-wissenschaft der Zukunft»), кто-то думает, что одно это сопоставление мгновенно раскроет все тайны, которыми еще окружены вопросы о происхождении и природе обществ, и что для этого достаточно будет перенести в социологию лучше познанные законы биологии, просто заимствуя их, то он тешит себя иллюзиями. Если со¬циология существует, то у нее есть свои собственные законы и метод. Социальные факты могут по-настояще¬му объясняться только другими социальными фактами, и в этом не отдавали себе отчета, потому что подчерки¬вали их сходство с биологическими фактами, наука о которых к настоящему времени уже создана. Объясне¬ние, пригодное для последних, не может быть целиком приспособлено для первых. Эволюция — это не едино¬образное повторение. Каждая сфера природы обнару¬живает нечто новое, что наука должна постигнуть и воспроизвести, а не игнорировать. Для того чтобы со¬циология имела право на существование, нужно, чтобы в социальной сфере было нечто такое, что ускользает от биологического исследования.
Но с другой стороны, нельзя забывать, что анало¬гия — ценный инструмент познания вообще, и даже научного исследования. Ум не может создать идею из любых деталей. Представьте себе, что обнаружено со¬вершенно новое существо, не имеющее аналога в осталь¬ной части мира; ум не мог бы его осмыслить; но он сможет его представить себе только в соответствии с чем-то другим, уже известным ему. То, что мы называем новой идеей, в действительности есть старая идея, усовершенствованная с целью как можно точнее приспособить ее к специфическому объекту, который она должна выразить. Было небезынтересно отметить меж¬ду индивидуальным организмом и обществом реальную аналогию, так как отныне не только стало ясно, из чего рождается новое бытие, о котором шла речь, и как к нему подступиться; биология стала для социолога настоящей сокровищницей взглядов и гипотез, из которой он, конечно, не имел права таскать все подряд, но которую он мог, по крайней мере, разумно использовать. Нет такой концепции, включая самое концепцию науки, которая бы в какой-то мере не вдохновлялась уже этим. В самом деле, если социальные факты и биологические факты суть лишь разные моменты одной и той же эволюции, то так же должно быть и с наука¬ми, которые их объясняют. Иными словами, структура и методы социологии, не копируя структуру и методы биологии, должны все же напоминать их.
Теория Спенсера, таким образом, при умелом использовании очень плодотворна. Кроме того, Спенсер определял объект социальной науки более точно, чем Конт. Он уже не говорит об обществе в общей и абстрактной форме, а выделяет различные социальные типы, которые классифицирует по разнообразным группам и подгруппам; и чтобы обнаружить искомые им законы, он не выбирает один из этих типов, игнорируя другие, но считает, что все они имеют одинаковый интерес для ученого. Если мы хотим постигнуть общие законы социальной эволюции, то ни одним типом мы не можем пренебречь. Мы находим также в его «Основаниях социологии» впечатляющее изобилие сведений, заимствованных из истории самых разных народов и свидетельствующих о редкой для философа эрудиции. С другой стороны, он уже не решает социологическую проблему с той туманной общностью, которая сохранялась у Конта, но выделяет в ней отдельные вопросы, которые рассматривает один за другим. Именно так он последовательно изучает семью, церемониальное управ¬ление, политическое управление, церковные функции, и затем, в еще не изданной части своего труда, ставит задачу перейти к рассмотрению экономических явлений, языка и морали.
К сожалению, выполнение этой прекрасной и обшир¬ной программы не соответствует полностью содержащимся в ней обещаниям. Причина этого заключается в том, что Спенсер, точно так же как Огюст Конт, занят меньше трудом социолога, чем философа. Социальные факты не интересуют его сами по себе; он изучает их не с единственной целью познать их, но для того, чтобы проверить на них разработанную им великую гипотезу, которая должна объяснить все на свете. Все собираемые им данные, все специфические истины, которые он попутно встречает, призваны доказать, что, как и остальная часть мира, общества развиваются согласно закону всеобщей эволюции. Словом, в его книге можно найти не социологию, но скорее философию социаль¬ных наук. Я не собираюсь задаваться вопросом, может ли существовать философия наук и какой она может представлять интерес. Во всяком случае, она возможна только применительно к наукам уже основательно утвердившимся; социология же едва рождается. Преж¬де чем приступить к решению этих великих вопросов, надо было бы сначала решить огромное множество дру¬гих, специфических и частных вопросов, поставленных лишь совсем недавно. Как можно найти важнейшую формулу социальной жизни, когда мы еще не знаем, каковы различные виды обществ, основные функции каждого из этих видов и каковы их законы. Спенсер, правда, думает, что может одновременно решать эти две категории проблем; непосредственно осуществлять анализ и синтез; создать науку и в то же время сделать из нее философию. Но не является ли подобное пред¬приятие чересчур смелым? И как оно осуществляется? Спенсер наблюдает факты, но слишком поспешно; его подгоняет привлекающая его цель. Он проходит через массу проблем, но на каждой из них останавливается лишь мгновение, хотя среди них нет ни одной, которая бы не была чревата серьезными трудностями. Его «Со¬циология» — это как бы взгляд на общества с птичьего полета. Исследуемые объекты теряют в ней ту отчетли¬вость, тот ясно очерченный рисунок, который присущ им в реальности. Все они смешиваются под одной и той же однообразной краской, сквозь которую проглядыва¬ют лишь смутные очертания.
Легко догадаться, к каким решениям может приве¬сти столь поспешное рассмотрение фактов и чем может быть единственная формула, охватывающая и обобща¬ющая все эти частные решения. Будучи туманной и зыбкой, она выражает лишь внешнюю и наиболее об¬щую форму вещей. Идет ли речь о семье или о правительствах, о религии или о торговле, везде Спенсер хочет обнаружить один и тот же закон. Везде он хочет видеть, как общества постепенно переходят от военного типа к индустриальному, от состояния, в котором соци¬альная дисциплина сильна, к другому состоянию, в котором каждый устанавливает для себя свою собствен¬ную дисциплину. Поистине, неужели в истории нет ничего другого, и все тяготы, которые претерпевало человечество на протяжении веков, имели своим ре¬зультатом лишь ликвидацию некоторых таможенных запретов и провозглашение свободы спекуляции? Это был бы слишком незначительный результат для такого колоссального усилия. Разве солидарность, соединяющая нас с другими людьми,— это столь тяжелая ноша, что вся цель прогресса — сделать ее немного легче? Иными словами, разве идеал обществ — это тот дикий индивидуализм, из которого исходил Руссо, а позитивная политика — это лишь политика возрожденного «Общественного договора»? Увлеченный своей страстью к обобщениям, а также, возможно, своими английскими предрассудками, Спенсер принял содержащее за содержимое. Конечно, индивид сегодня более свободен, чем раньше, и хорошо, что это так. Но если свобода имеет такую высокую цену, то не из-за себя самой, не из-за чего-то вроде внутренней добродетели, которой охотно наделяют ее метафизики, но которую не может признать за ней сторонник позитивной философии. Это не абсолютное благо, которым можно бесконечно на¬слаждаться. Ее ценность обусловлена приносимыми ею результатами и уже самим этим оказывается узко огра¬ниченной. Будучи необходимой для того, чтобы позво¬лить индивиду устраивать согласно своим потребностям свою личную жизнь, дальше она не распространяется. За пределами этой первой сферы существует дру¬гая, гораздо более обширная, в которой индивид действует также в направлении целей, которые его превосходят и даже чаще всего остаются ему неведомыми. Здесь, очевидно, он не может уже обладать инициативой в своих действиях, но может лишь быть их объектом. Индивидуальная свобода оказывается, таким образом, всегда и везде ограниченной социальным при¬нуждением, выступающим в форме обычаев, нравов, законов или всякого рода правил. А поскольку, по мере того как общества становятся более объемистыми, сфера действия общества растет вместе со сферой действия индивида, то мы вправе упрекнуть Спенсера в том, что он увидел только одну сторону реальности и, возможно, наименьшую, а также в том, что он проигнорировал в обществах собственно социальный аспект.

IV
Неудача этой попытки синтеза служит доказательством того, что социологам необходимо, наконец, приступить к детальным и точным исследованиям. Это понял Альфред Эспинас, и именно такой метод он применяет в своей книге «Животные общества». Он первым стал изучать социальные факты для того, чтобы построить на них науку, а не для того, чтобы обеспечить ими подтверждение великой философской системы. Вместо того чтобы ограничиться общими взглядами на обще¬ство в целом, он сосредоточился на изучении одного социального типа в частности; затем внутри самого этого типа он выделил классы и виды, тщательно описал их, и именно из этого внимательного наблюдения фактов он вывел несколько законов, степень общности которых он, впрочем, ограничил той специфической категорией явлений, которую он исследовал. Его книга составляет первую главу подлинной Социологии.
То, что Эспинас сделал применительно к животным обществам, один немецкий ученый попытался сделать применительно к обществу человеческому, или, точнее, к наиболее развитым нациям современной Европы. Аль¬берт Шеффле посвятил свой объемистый четырехтом¬ный труд «Bau und Leben des socialen KQrpers» тщательному анализу наших больших современных обществ. Здесь мало или совсем нет теорий. Шеффле начинает, правда, с выдвижения принципа, согласно которому общество — не простое собрание индивидов, а особое существо, со своей жизнью, своим сознанием, своими интересами и своей историей. Впрочем, эта идея, без которой нет социальной науки, всегда была очень живучей в Германии; она существовала там почти постоянно, за исключением короткого периода безраздельно¬го господства кантовского индивидуализма. Немцам присуще слишком глубокое ощущение сложности ве¬щей, чтобы они могли вполне довольствоваться столь упрощенным подходом. Теория, связывающая общества с живыми существами, должна была встретить в Германии хороший прием, так как она позволяла сделать этой стране более ясной для самой себя идею, которая уже давно была ей близка. Поэтому Шеффле принимает ее без колебаний, но он не делает ее своим методологическим принципом. Он заимствует, правда, у биологии несколько технических выражений, иногда сомнительного свойства, но его главная забота — быть как можно ближе к социальным фактам, наблюдать их сами по себе, видеть их такими, каковы они суть, и воспроизводить их так, как он их видит. Он разбирает, часть за частью, огромный механизм наших современ¬ных обществ; он рассматривает его пружины и объясняет его функционирование. Именно здесь мы видим разделенным на виды и классы то огромное множество всякого рода невидимых уз, которые связывают нас друг с другом; мы видим, как социальные целостности координируются между собой таким образом, что образуют все более сложные группы; мы видим, наконец, как из действий и взаимодействий, происходящих вну¬три этих групп, мало-помалу выделяется известное чи¬сло общих идей, являющихся как бы сознанием общества. Когда читаешь эту книгу, насколько построения Спенсера кажутся малозначительными и худосочными в сравнении с богатством реальности и насколько элегантная простота его учения теряет свою ценность в сравнении с этим терпеливым и многотрудным анали¬зом! Конечно, можно упрекнуть Шеффле в некоторой зыбкости и эклектизме его учения. Можно упрекнуть его главным образом и в том, что он слишком верит во влияние ясных идей на поведение человека, приписы¬вает интеллекту и рефлексии слишком важную роль в эволюции человечества и, следовательно, отводит слишком много места в своем методе рассуждению и логическим объяснениям. Наконец, есть основания полагать, что сфера его исследований еще очень обширна, возможно, слишком обширна, чтобы наблюдение в данном случае проводилось везде одинаково точно. Тем не менее вся книга Шеффлё, бесспорно, основана на собственно научном методе и представляет собой настоящий научный труд в области позитивной социологии.
Тот же самый метод был применен и другими учеными, также из Германии, к изучению двух отдельных социальных функций: праву и политической экономии. Вместо того чтобы выводить науку из представления о природе человека, как это делали ортодоксальные эко¬номисты, немецкая школа стремится наблюдать экономические факты такими, какими они выступают в ре¬альности. Таков принцип доктрины, обозначаемой то как кафедральный социализм, то как государственный социализм. Если она открыто склоняется к социализму определенного типа, то потому, что когда мы стремимся видеть вещи такими, каковы они суть, то мы кон¬статируем, что реально во всех известных обществах экономические явления выходят за пределы сферы дей¬ствия индивида; они образуют функцию, причем не семейную и частную, а социальную. Общество, представленное государством, не может, стало быть, не интересоваться ею и безоговорочно и бесконтрольно предоставить ее целиком свободной инициативе част¬ных лиц. Вот почему метод Вагнера и Шмоллера, если называть только главных представителей этой школы, необходимо приводил их к тому, чтобы превратить политическую экономию в отрасль социальной науки и принять доктрину смягченного социализма.
В это же время несколько юристов обнаружили пред¬мет новой науки в праве. До того право было объектом рассмотрения только в двух видах трудов. С одной стороны, существовали профессиональные юристы, ко¬торые занимались исключительно комментированием юридических формул с целью установления их смысла и значения. С другой, были философы, которые, прида¬вая лишь небольшое значение этим человеческим законам, случайному проявлению универсального морального закона, стремились обнаружить только посредством интуиции и рассуждения вечные принципы права и морали. Но интерпретация текстов — это искусство, а не наука, поскольку она не приводит к открытию законов, а эти грандиозные спекуляции могли быть ценными и интересными только для метафизики. Юридические явления не оказались, таким образом, объектом ни одной науки в собственном смысле, причем без всякого основания. Именно эту лакуну попытались заполнить Иеринг и Пост. Оба они, хотя и принадлежат к весьма различным философским школам, попытались вывести общие законы права из сравнения законодательных текстов и обычаев. Я не смогу ни изложить, ни тем более оценить здесь результаты их анализа. Но какими бы они ни были, не вызывает сомнений, что оба эти течения, экономическое и юридическое, осуществляют значительный прогресс. Социология не выступает уже теперь как нечто вроде науки в целом, чересчур общей и туманной, охватывающей почти все вещи; мы видим, как она сама разделяется на некоторое множество специальных наук, которые занимаются изучением все более определенного круга проблем. Кроме того, поскольку политическая экономия основана давно (хотя и давно уже пребывает в состоянии немощи), поскольку наука о праве, будучи более молодой, в конечном счете представляет собой лишь старую философию права в трансформированном виде, то социология, благодаря своим связям с этими двумя науками, утрачивает тот облик внезапной импровизации, который она имела до сих пор и который иногда заставлял сомневаться в ее будущем. Она не кажется уже вышедшей в один прекрасный день из небытия как бы чудесным образом; отныне у нее есть исторические предшественники, она связывается с прошлым, и можно показать, как, подоб¬но другим наукам, она понемногу из него вырастала путем постепенного развития.

V
Вот, господа, чем стала социология в наши дни и каковы главные этапы ее развития. Вы увидели, как она рождалась вместе с экономистами, конституировалась вместе с Контом, укреплялась вместе со Спенсе¬ром, определялась вместе с Шеффле, специализировалась вместе с немецкими юристами и экономистами; и из этого краткого экскурса в ее историю вы можете сами заключить, какой прогресс ей еще предстоит сделать. У нее есть четко определенный объект и метод его изучения. Ее объект — это социальные факты; ее метод — это наблюдение и косвенный эксперимент, ины¬ми словами, сравнительный метод. Теперь требуется очертить общие рамки науки и ее основные разделы. Эта работа не только полезна для упорядочения исследований, она имеет и более высокое назначение. Наука по-настоящему сформировалась только тогда, когда она имеет разделы и подразделы, когда она включает в себя определенное множество различных и связанных меж¬ду собой проблем. Необходимо, чтобы она перешла от этого состояния смутной однородности, с которой она начинается, к четко различимой и упорядоченной разнородности. Пока эта наука сводится к одному или нескольким очень общим вопросам, она привлекает только умы, склонные к синтезу; последние овладевают ею и отмечают ее своим влиянием так сильно, что она становится как бы их собственностью и будто сливается с ними в одно целое. Будучи личным занятием, она не допускает сотрудничества. Можно принимать или отвергать эти грандиозные теории, изменять их в дета¬лях, применять их к некоторым частным случаям, но к ним невозможно ничего прибавить, потому что они включают в себя все, охватывают все. Наоборот, став более специализированной, наука больше приближается к вещам, которые также носят специализированный характер; она становится также более объективной, более безличной и, следовательно, доступной разнооб¬разным талантам, всем труженикам доброй воли.
Было бы соблазнительно подойти к этой операции логически и разделить науку согласно ее естественным сочленениям, как говорил Платон. Но это, очевидно, означало бы отказаться от нашей цели, так как мы Должны анализировать вещь, реальность, а стали бы анализировать понятие. Наука также есть нечто вроде организма. Мы можем понаблюдать, как она сформиро¬валась, и создать ее анатомию, но не навязывать ей тот или иной план строения по причине его большего соот¬ветствия требованиям логики. Она разделяется сама собой, по мере того как она конституируется, а мы можем лишь воспроизводить деления, которые сложи¬лись естественным образом, и делать их более ясными, осознавая их. Подобную предосторожность необходимо соблюдать особенно тогда, когда речь идет о науке, едва достигшей взрослого состояния, еще не устоявшейся и не утвердившейся.
Если же мы применим этот метод к социальной науке, то мы придем к следующим результатам:
1. В любом обществе существует некоторое множество общих идей и чувств, которые передаются от поколе¬ния к поколению и обеспечивают одновременно единство и преемственность коллективной жизни. Таковы народные легенды, религиозные традиции, политиче¬ские верования, язык и т. п. Все это явления психологического порядка, но они не относятся к индивидуаль¬ной психологии, поскольку выходят далеко за пределы индивида. Они должны поэтому быть объектом специ¬альной науки, призванной их описывать и выявлять их условия; ее можно было бы назвать социальной психо¬логией. Это то, что немцы назвали Volkerpsychologie. Если мы ничего не сказали сейчас об интересных трудах Лацаруса и Штейнталя, то потому, что до сих пор они не дали результатов. Volkerpsychologie в том виде, как они ее понимали, это лишь новое слово для обозна¬чения общей лингвистики и сравнительной филологии.
2. Некоторые из такого рода общих суждений, разде¬ляемых гражданами, помимо этого, отличаются двумя признаками: они имеют практическую направленность и носят обязательный характер. Они оказывают влия¬ние на волю людей, которые чувствуют себя как бы принуждаемыми соглашаться с ними. По этим призна¬кам мы узнаем утверждения, совокупность которых составляет мораль. Обычно в морали видят лишь искусство, цель которого — указать людям план идеального поведения. Но наука о морали должна в этом случае предшествовать искусству. Эта наука имеет объектом изучение моральных максим и верований как естественных явлений, причины и законы которых она стремится обнаружить.
3. Некоторые из этих максим обладают такой обяза¬тельной силой, что общество определенными мерами препятствует тому, чтобы они нарушались. Оно не оставляет заботу о том, чтобы обеспечить их уважение, общественному мнению, но поручает это специально уполномоченным представителям. Когда моральные суждения приобретают такой в высшей степени повелительный характер, они становятся юридическими формулами. Как мы сказали, существуют наука о морали и наука о праве, и между этими двумя науками имеется неразрывная связь. Если мы захотим продолжить деление еще дальше, то сможем признать в науке о праве две отдельные науки, соответствующие двум видам пра¬ва: одно из них является уголовным, другое — нет. Я сознательно пользуюсь столь общими выражениями, чтобы пока не вдаваться в обсуждение важного вопро¬са, с которым мы в дальнейшем еще столкнемся. Мы можем, стало быть, различать, с одной стороны, науку о праве в собственном смысле, с другой — криминоло¬гию.
4. Наконец, существует то, что принято называть экономическими явлениями. Науку, которая их изуча¬ет, создавать уже не нужно, но для того, чтобы она стала наукой позитивной и конкретной, ей необходимо отказаться от автономии, которой она так гордилась, с тем чтобы стать социальной наукой. Избавить политическую экономию от ее изоляции и сделать ее отраслью социологии — значит не просто изменить ее место в списке наук. Тем самым изменятся и метод ее, и тео¬рия.
Этот перечень, несомненно, неполон. Но классификация, при нынешнем состоянии социологии предстаю¬щая как бы окончательной, могла бы быть только произвольной. Рамки науки, находящейся лишь в про¬цессе самоутверждения, никоим образом не могут быть Жесткими; важно даже, чтобы они оставались откры¬тыми для последующих приобретений. Именно поэтому мы не говорили ни об армии, ни о дипломатии, кото¬рые, однако, представляют собой социальные явления и о которых вполне можно создать науку. Только эта наука еще не существует, даже в зародышевом состоя¬нии. И я думаю, что лучше лишить себя легкого удо¬вольствия набросать в общих чертах план науки, кото¬рую еще предстоит целиком построить; это операция бесполезная, если только она не совершается гением. Мы сделаем более полезную работу, занимаясь только теми явлениями, которые уже послужили предметом для сложившихся наук. Здесь, по крайней мере, мы должны лишь продолжить уже начатое дело, в котором прошлое в известной мере служит гарантией будущего. Но каждая группа явлений, между которыми мы только что провели различие, может быть последова¬тельно рассмотрена с двух различных точек зрения и, таким образом, стать источником создания двух наук. Каждая группа явлений состоит в некоторых действи¬ях, скоординированных для достижения какой-нибудь цели, и можно изучать их в этом аспекте; а можно изучать преимущественно ту сферу бытия или существо, которые предназначены для выполнения этих дей¬ствий. Иными словами, мы исследуем либо какова роль этого явления и как оно ее выполняет, либо как оно устроено. При таком подходе мы обнаружим два боль¬ших подразделения, которые пронизывают всю биоло¬гию: функции, с одной стороны, структуры — с другой; в первом случае — физиология, во втором — морфология. Представим себе, например экономист станет на физиологическую точку зрения. В этом случае он спро¬сит себя, каковы законы создания стоимостей, их обмена, обращения, потребления. С морфологической точки зрения, наоборот, он будет выяснять, как сгруппированы производители, работники, торговцы, потребители; он сравнит корпорации былых времен с сегодняшними профсоюзами, завод — с мастерской, и определит законы этих различных способов группирования. Точно так же и с правом: или будет изучаться, как оно функционирует, или будут описаны учреждения, уполномоченные обеспечить их функционирование. Это деление без¬условно является весьма естественным; тем не менее в процессе наших исследований мы будем придерживать¬ся почти исключительно физиологической точки зрения, и вот каковы причины такого предпочтения. У низших существ связь между органом и функцией является тесной, жесткой. Изменение в функции невозможно, если не произошло соответствующего измене¬ния в органе. Последний как бы застыл в своей роли, потому что он неподвижно зафиксирован в своей структуре. Но уже совсем не так обстоит дело с высшими функциями высших существ. Здесь структура настолько гибка, что она уже не составляет препятствия для изменений: случается, что один орган или одна часть органа последовательно выполняет различные функции. Известно, что даже в обыкновенных живых организмах различные участки мозга могут легко заменять¬ся друг другом; но наиболее ярко это проявляется в обществах. Разве мы не видим постоянно, как когда-то созданные социальные институты служат целям, которых никто не мог предвидеть и, следовательно, для которых их не организовывали? Разве мы не знаем, что конституция, со знанием дела созданная для осуществления деспотизма, может иногда становиться убежищем для свободы, или наоборот? Разве мы не видим, как католическая церковь с давних исторических вре¬мен приспосабливается к самым различным обстоятель¬ствам места и времени, оставаясь вместе с тем всегда и везде одной и той же? Сколько нравов, сколько обрядов остаются еще сегодня такими же, как когда-то, хотя цель и смысл их существования изменились. Эти при¬меры свидетельствуют об известной структурной гибко¬сти в органах общества. Естественно, что вследствие своей значительной гибкости формы социальной жизни отличаются известной зыбкостью и неопределенностью; они менее доступны для научного наблюдения, труднее поддаются познанию. Поэтому лучше начинать не с них. Кроме того, они менее значимы и интересны и представляют собой лишь вторичный и производный феномен. Именно применительно к обществам справед¬ливо главным образом утверждение, что структура предполагает функцию и вытекает из нее. Институты не устанавливаются декретами, они — следствие социальной жизни и лишь выражают ее вовне внешними сим¬волами. Структура — это утвердившаяся функция, это Действие, которое выкристаллизовалось и стало привычкой. Следовательно, если мы не хотим видеть вещи с их чисто поверхностной стороны, если мы хотим постигнуть их корни, то нам необходимо обратиться главным образом к изучению функций.

VI
Как вы видите, господа, мое главное стремление состо¬ит в том, чтобы ограничить и сузить насколько только возможно пространство наших исследований, так как я убежден, что для социологии необходимо, наконец, закрыть эру общих рассуждений. Но хотя эти исследо¬вания и будут более ограниченными или, точнее, благо¬даря тому, что они будут более ограниченными, они станут более точными и будут, я думаю, полезны для весьма различных категорий слушателей.
Прежде всего, это относится к студентам, изучающим философию. Если они заглянут в свои программы, они не найдут в них упоминания о социальной науке; но если вместо того, чтобы придерживаться традицион¬ных рубрик, они захотят обратиться к сущности вещей, то они должны будут констатировать, что явления, изучаемые философом, бывают двух видов: одни отно¬сятся к сознанию индивида, другие — к сознанию общества; именно последними мы и будем здесь зани¬маться. Философия находится в процессе разделения на две группы позитивных наук: психологию, с одной стороны, социологию — с другой. Именно к социальной науке относятся, в частности, проблемы, которые до сих пор принадлежали исключительно философской этике. Мы вновь обратимся к их изучению. Мораль составляет ту часть социологии, которая привлекает нас даже больше всего и которой мы займемся прежде всего. Только мы попытаемся трактовать ее научно. Вместо того чтобы конструировать ее сообразно нашему личному идеалу, мы будем наблюдать ее как систему естественных явлений, которые мы подвергнем анализу и причины которых мы будем выявлять: из опыта мы узнаем, что это явления социального порядка. Мы, конечно, не станем запрещать себе любых умозрений по поводу будущего, но разве не ясно, что прежде, чем выяснять, чем должны быть семья, собственность, общество, необходимо знать, что они собою представля¬ют, каким потребностям они соответствуют, к каким условиям они должны приспосабливаться, чтобы существовать? Именно с этого мы начнем, и этим сама собой разрешится антиномия, которая довольно болезненно потрясла умы. В течение столетия обсуждается вопрос: должна ли мораль главенствовать над наукой или наука над моралью; единственное средство положить конец этому состоянию антагонизма — это сде¬лать из самой морали науку, наряду с другими науками и в связи с ними. Было сказано, что сегодня в морали существует кризис, и действительно между моральным идеалом, конструируемым некоторыми умами, и реаль¬ностью фактов существует такой разрыв, что в зависи¬мости от обстоятельств и склонностей мораль мечется между этими двумя полюсами, не зная, где ей оконча¬тельно утвердиться. Единственное средство покончить с этим состоянием нестабильности и беспокойства — это увидеть в самой морали факт, природу которого следует внимательно, я бы даже сказал, почтительно, исследовать, прежде чем осмеливаться его изменять.
Но философы — не единственные студенты, к которым обращен этот курс. Я упомянул мимоходом об услугах, которые историк может оказать социологу, и я не могу не думать, что и историки могут немало узнать у социологии. В целом я всегда считал, что есть нечто вроде противоречия в том, чтобы делать из истории науку и вместе с тем не требовать от будущих истори¬ков никакой научной подготовки. Общее образование, которое от них требуется, осталось таким же, каким оно было,— филологическим и литературным. Неуже¬ли размышления о литературном шедевре достаточно, чтобы обучиться теории и практике научного метода? Я хорошо понимаю, что историк не склонен к обобщени¬ям; ему принадлежит совершенно особая роль, и состо¬ит она не в том, чтобы обнаруживать законы, а в том, чтобы придать каждому периоду, каждому народу их собственную индивидуальность и свой особенный об¬лик. Он остается и должен оставаться в области частного. Но в конце концов, какими бы частными ни были изучаемые им явления, он не довольствуется их описа¬нием; он связывает их между собой, он выявляет их причины и условия. Для этого он пользуется индукци¬ями и гипотезами. Как же ему не сбиваться постоянно с пути, если он действует чисто эмпирически, наугад, если он не руководствуется никаким представлением о природе обществ, их функциях и связях этих функций? Какой выбор он сделает в огромной массе фактов, ткань которых образует жизнь больших обществ? Ведь среди них есть такие, которые имеют не больший интерес, чем незначительнейшие события нашей повседневной жизни. Если же историк относится ко всем этим фактам одинаково, без разбора, он оказывается в плену бесплодной эрудиции. Он может заинтересовать небольшой круг эрудитов, но это уже не будет полезным и живым делом. Чтобы осуществить отбор, он нуждается в руководящей идее, в критерии, который он может востребовать только у социологии. От нее он узнает, каковы витальные функции и главные органы общества, и именно изучением этих функций и органов он займется главным образом. Социология поставит перед ним вопросы, которые будут ограничивать его исследо¬вания и указывать им путь; в ответ историк снабдит ее элементами ответа, и обе науки извлекут одну лишь пользу из этого обмена добрыми услугами.
Наконец, господа, есть еще одна категория студентов, представителей которой я был бы счастлив видеть в этом зале. Это студенты, специализирующиеся в области права. Когда этот курс создавался, мы спрашива¬ли себя, не место ли ему скорее на факультете права. Этот вопрос о месте имеет, я думаю, второстепенное значение. Границы, разделяющие различные части уни¬верситета, не столь резко выражены, чтобы некоторые курсы не могли с равным основанием читаться на разных факультетах. Но это беспокойство о месте препода¬вания выражает тот факт, что лучшие умы признают сегодня необходимость для студента-правоведа не за¬мыкаться в толковании юридических текстов. Если в самом деле он проводит все свое время в комментировании текстов и, следовательно, относительно каждого закона его единственная забота — постараться угадать, каким могло быть намерение законодателя, он приобре¬тет привычку видеть в воле законодателя единственный источник права. А это значит принимать букву за дух, видимость за реальность. Право вырабатывается в глу¬бинах общества, а законодатель лишь освящает процесс, который совершился без него. Поэтому студенту необходимо узнать, как право формируется под давле¬нием социальных потребностей, как оно постоянно закрепляется, через какие степени кристаллизации оно последовательно проходит, как оно трансформируется. Ему нужно конкретно показать, как рождались такие великие юридические институты, как семья, собствен¬ность, договор, каковы их причины, как они изменя¬лись, как они, вероятно, будут изменяться в будущем. Тогда он уже не будет видеть в юридических формулах нечто вроде таинственных изречений оракула, смысл которых он должен разгадать; он сможет определить значение этих формул не по смутному и часто неосо¬знанному намерению какого-то человека или ассамблеи, но согласно самой природе реальности.
Такова, господа, теоретическая польза, которую мо¬жет принести наша наука. Но помимо этого она может оказать благотворное влияние и на практику. Мы с вами живем в стране, не признающей никакого власте¬лина, кроме общественного мнения. Чтобы этот властелин не стал неразумным деспотом, надо его просвещать, а как это сделать, если не с помощью науки? Под влиянием причин, анализ которых занял бы сейчас слишком много времени, коллективный дух у нас ослаб. У каждого из нас существует настолько преувеличенное ощущение своего Я, что мы не замечаем уже границ, сжимающих его со всех сторон. Создавая у себя иллю¬зию о своем собственном всемогуществе, мы стремимся быть самодостаточными. Вот почему мы видим все свое достоинство в том, чтобы как можно сильнее отличать¬ся друг от друга и следовать каждому своим собственным путем. Необходимо изо всех сил противодейство¬вать этой разлагающей тенденции. Необходимо, чтобы наше общество вновь осознало свое органическое един¬ство; чтобы индивид чувствовал эту социальную массу, которая охватывает и пронизывает его, чтобы он чув¬ствовал ее присутствие и воздействие, и чтобы это чувство всегда управляло его поведением; недостаточно того, чтобы он вдохновлялся им лишь время от времени в особо критических обстоятельствах. Итак, господа, я верю, что социология более, чем любая другая наука, в состоянии восстановить эти идеи. Именно она даст понять индивиду, что такое общество, как оно дополня¬ет индивида, и насколько мало он значит, если он ограничен только своими собственными силами. Социология объяснит ему, что он представляет собой не государство в государстве, а орган в организме, и пока¬жет ему, как прекрасно сознательно исполнять свою роль органа. Она даст ему почувствовать, что нет ниче¬го унизительного в том, чтобы быть солидарным с другим и зависеть от него, чтобы не принадлежать целиком самому себе. Конечно, эти идеи станут по-настоящему действенными только если они распростра¬нятся в глубинных слоях общества; но для этого мы должны сначала осуществить их научную разработку в университете. Способствовать по мере сил достижению этого результата — моя главная задача, и я буду счаст¬лив, если мне удастся хоть немного преуспеть в ее выполнении.

МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЕ ПОНИМАНИЕ ИСТОРИИ
Эта книга1 имеет целью выявить принцип исторической философии, лежащий в основе марксизма, заново разработать его, но не для того, чтобы изменить, а для того, чтобы его прояснить и уточнить. Этот принцип состоит в том, что историческое развитие зависит в конечном счете от экономических причин. Это то, что было названо догмой экономического материализма. Поскольку автор считает, что нашел его лучшую формулировку в «Манифесте Коммунистической партии», именно этот документ служит предметом его исследования. Исследование состоит из двух частей: в первой излагается генезис доктрины, во второй дается ее ком¬ментарий.
1 Antonio Labriola. Essais sur la conception materialiste de 1'histoire. Giard, Briere, 1897.

Обычно историк видит лишь наиболее поверхностную часть социальной жизни. Индивиды, действующие в истории, создают у себя определенное представление о событиях, в которых они участвуют. Чтобы понять свое поведение, они представляют себе, что преследуют ту или иную цель, кажущуюся им желательной, и придумывают доводы, чтобы доказать самим себе и, при необходимости, другим, что эта цель достойна быть желаемой. Именно эти мотивы и доводы историк рас¬сматривает как реальные причины, определяющие ис¬торическое развитие. Если, например, ему удается об¬наружить, какую цель стремились достичь деятели Ре¬формации, то он думает, что тем самым он объяснил, как произошла Реформация. Но эти субъективные объяснения не имеют сколько-нибудь значительной ценно¬сти, так как люди не видят подлинных мотивов, застав¬ляющих их действовать. Даже когда наше поведение определяется частными интересами, которые, поскольку они непосредственно затрагивают нас, легче поддаются обнаружению, мы различаем лишь очень незначи¬тельную часть управляющих нами сил, причем не самые важные. Ведь идеи, доводы и конфликты между ними, которые развертываются в сознании и составляют наши размышления, чаще всего зависят от органи¬ческих состояний, наследственных склонностей, ста¬рых привычек, не ощущаемых нами. Тем более так обстоит дело, когда мы действуем под влиянием соци¬альных причин, которые еще больше ускользают от нас, потому что они более удалены от нас и более сложны. Лютер не знал, что он был «этапом становле¬ния третьего сословия». Он верил, что трудится во славу Христа, и не подозревал, что его идеи и поступки определялись известным состоянием общества; что соответствующее положение классов обусловливало трансформацию старых религиозных верований. «Все, что произошло в истории,— дело рук человека; но очень редко это было результатом критического выбора или обдуманного стремления».
Если же мы хотим понять подлинную связь между фактами, необходимо отказаться от этого идеологиче¬ского метода. Нужно отбросить этот поверхностный слой идей, чтобы постигнуть глубинные вещи, которые эти идеи выражают более или менее искаженно, глу¬бинные силы, из которых они рождаются. Согласно выражению автора, «нужно очистить исторические фак¬ты от тех оболочек, которыми сами факты покрывают себя в ходе своего развития». Рациональное и объективное объяснение событий состоит в обнаружении того, каким образом они реально были порождены, а не в идее, которую создали об их возникновении люди, ко¬торые были лишь инструментами этого возникновения. В этом и состоит революция в области исторического метода, которую осуществило материалистическое по¬нимание истории.
В самом деле, при таком подходе, согласно Марксу и его последователям, мы должны констатировать, что социальная эволюция имеет в качестве главного источ¬ника состояние, в котором находится техника в каждый момент истории, т. е. «условия развития труда и ору¬дий, которые этому развитию соответствуют». Именно это образует глубинную структуру или, как говорит наш автор, экономическую инфраструктуру общества. В за¬висимости от того, является производство сельскохозяйственным или промышленным, заставляют исполь¬зуемые машины сосредоточивать производство на не¬большом числе крупных предприятий или, наоборот, способствуют его рассеянию и т. д., отношения между классами производителей определяются очень по-разно¬му. А именно от этих отношений, т. е. от всякого рода трений, противоречий, обусловленных этой организа¬цией, зависит все остальное. Прежде всего, государство есть необходимое следствие разделения общества на классы, подчиненные друг другу, так как равновесие между этими экономически неравными образованиями может поддерживаться только силой и подавлением. Такова роль государства; это система сил, используе¬мых для того, чтобы «обеспечить или сохранить способ ассоциации, основа которого — форма экономического производства». Интересы государства, следовательно, сливаются воедино с интересами правящих классов. Точно так же, право всегда есть «лишь привычная, властная или судебная защита определенных интере¬сов»; «оно является только выражением одержавших верх интересов» и, следовательно, «оно почти непосредственно сводится к экономике». Мораль — это совокупность склонностей, привычек, которые социальная жизнь, сообразно способу ее организации, развивает в отдельных сознаниях. Наконец, даже творения искусства, науки и религии всегда находятся в связи с определенными экономическими условиями.
Научный интерес этой точки зрения, как утверждается, состоит в том, что она натурализирует историю, представляет ее как естественный процесс. Ее натура-лизируют уже тем только, что в объяснении социаль¬ных фактов заменяют зыбкие идеалы, фантомы созна¬ния, которые представляли до сих пор как двигатели прогресса, определенными, реальными, устойчивыми силами, а именно, разделением людей на классы, свя¬занным в свою очередь с состоянием производственной техники. Но нужно остерегаться смешения этой натуралистической социологии с тем, что получило название политического и социального дарвинизма. Послед¬ний состоит просто в объяснении развития институтов принципами и понятиями, достаточными для объяснения зоологического развития. Поскольку жизнь животных протекает в чисто физической среде, еще не подвергшейся никакому изменению вследствие труда, эта упрощенная философия объясняет социальную эволюцию причинами, в которых нет ничего социального, а именно, потребностями и аппетитами, которые мы находим уже в животном состоянии. Совершенно иной является, согласно Лабриоле, отстаиваемая им теория. Она ищет движущие силы исторического развития не в космических обстоятельствах, которые могут влиять на организм, а в искусственной среде, созданной трудом ассоциированных людей из самых разных частей и добавленной к природе. Она устанавливает зависимость социальных явлений не от голода, жажды, поло¬вого желания и т. п., но от состояния, в котором находится мастерство людей, от вытекающих отсюда образов жизни — словом, от коллективных творений. Конечно, первоначально люди, как и другие животные, имели в качестве поля деятельности только природную среду. Но история не должна добираться до этой гипотетической эпохи, о которой теперь мы не можем составить себе никакого эмпирического представления. Она начинается только тогда, когда дана сверхприродная среда, какой бы элементарной она ни была, так как только тогда впервые появляются социальные явления; и она не должна заниматься тем спо¬собом (впрочем, неопределенным), которым человече¬ство возвысилось над чистой природой и образовало новый мир. Следовательно, можно сказать, что метод экономического материализма применим к истории в целом.
Из этих абстрактных принципов логически вытекает революционный социализм. Великие изменения произошли за последнее столетие в промышленной практике; из этого должны следовать равные по значению изменения в социальной организации. А поскольку все, что касается природы и формы производства, фундаменально и существенно, то и потрясение, произошедшее в результате,— это не легкое, незначительное социальное недомогание, которое могут исцелить частичные меры в области нашей коллективной экономики. Это с необходимостью возникающая болезнь totius substantiae, ко¬торая может быть излечена только путем радикальной трансформации общества. Необходимо, чтобы все прежние социальные формы были разрушены, чтобы все социальное вещество было освобождено и имело возможность быть отлито в новые формы.
Таково резюме этой работы, которую Сорель в предисловии не без основания представляет как важный вклад в социалистическую литературу. Можно, конеч¬но, выразить сожаление по поводу чрезмерной детализации в изложении, очевидных недостатков в структуре, некоторых сильных выражений, неуместных в на¬учной дискуссии; тем не менее это, на наш взгляд, одно из самых серьезных усилий, сделанных с целью свести марксистскую доктрину к ее изначальным понятиям и углубить их. Мысль автора не пытается, как это слишком часто бывает, скрыться в туманных нюансах; она движется прямо, как будто заряженная юношеским задором. У автора нет иной заботы, кроме ясного видения принципа верований, все логические следствия которого он заранее и решительно принимает. Это изложение теоретической системы замечательно также тем, что в нем хорошо проявляются и плодотворные взгляды, и слабости.
Мы считаем плодотворной идею о том, что социальная жизнь должна объясняться не теорией, которую создают о ней те, кто в ней участвуют, но глубокими причинами, ускользающими от сознания; и мы также думаем, что эти причины следует искать главным обра¬зом в способе, которым сгруппированы ассоциированные индивиды. Нам представляется даже, что при этом, и только при этом условии может стать наукой история и, следовательно, может существовать социология. Ведь для того, чтобы коллективные представления были умо¬постигаемы, необходимо, чтобы они из чего-то появлялись, а поскольку они не могут образовывать круг, замкнутый в самом себе, источник, из которого они возникают, должен находиться вне их. Либо коллективное сознание висит в воздухе, будучи чем-то вроде невообразимого абсолюта, либо оно связано с остальной частью мира, через посредство субстрата, от которого оно, следовательно, зависит. С другой стороны, из чего может состоять этот субстрат, если не из членов общества, в той форме, в которой они социально скомбинированы? Это представляется нам совершенно очевидным. Но в отличие от автора мы не видим никакого основания связывать эту точку зрения с социалистическим движением, от которого она совершенно не зависит. Что касается нас, то мы пришли к ней до знакомства с Марксом, влияние которого мы никоим образом не испытали. Причина этого в том, что в действительности данная концепция является логическим следствием всего исторического и психологического развития послед¬них пятидесяти лет. Историки уже давно обнаружили, что социальная эволюция обусловлена причинами, которых авторы исторических событий не знают. Именно под влиянием этих идей стремятся или отрицать или ограничить роль великих людей, за литературными, юридическими и другими подобными движениями ищут выражение коллективного мышления, которое никакая определенная личность полностью не воплощает. В то же время благодаря главным образом индивидуальной психологии нам стало известно, что сознание инди¬вида очень часто лишь отражает базовое состояние организма; что течение наших представлений опреде¬ляется причинами, которые не представлены в созна¬нии субъекта. Поэтому было вполне естественно распространить эту концепцию на коллективную психологию. Но мы не в состоянии понять, какую роль в разработке или в развитии этой идеи смог сыграть грустный факт конфликта между классами. Конечно, эта идея появилась в свое время, тогда, когда возникли условия, необходимые для ее появления. Она была невозможна в любое другое время. Но речь идет о том, чтобы узнать, каковы эти условия; а когда Лабриола утверждает, что эта идея была вызвана «обширным, осознанным и непрерывным развитием современной техники, неизбежным воздействием нового мира, нахо¬дящегося в процессе становления», то он выдвигает в качестве очевидного тезис, который ничем не доказан. Социализм смог использовать эту идею для своих це¬лей, но он не породил ее, и, тем более, она не заключает его в себе. Правда, если, как утверждает наш автор, эта объективная концепция истории образует единое целое с доктриной экономического материализма, а последняя, безусловно, имеет социалистическое происхождение2, то можно подумать, что и первая сформировалась под тем же влиянием и вдохновлялась тем же принци¬пом.
2 Хотя в ортодоксальном экономизме есть также и свой материализм.

Но это смешение лишено всякого основания, и важно решительно от него отказаться. Между этими двумя теориями, научная ценность которых в высшей степени различна, нет никакой взаимозависимости. Настолько же, насколько нам представляется истинным то, что причины социальных явлений следует искать за пределами индивидуальных представлений, настолько нам представляется ложным, что эти причины сводятся в конечном счете к состоянию индустриальной техники и что экономический фактор — движущая сила прогресса.
Даже если не выдвигать против экономического материализма какого-то определенного факта, то как можно не заметить недостаточность доказательств, на которых он базируется? Вот закон, претендующий на то, чтобы быть ключом ко всей истории! Но для его доказательства довольствуются тем, что приводят несколько разбросанных повсюду, не связанных между собой фактов, которые не образуют никакого методически выстроенного ряда и интерпретация которых далеко не определена: ссылаются на первобытный коммунизм, борьбу между патрициатом и плебсом, третьим сословием и дворянством, объясняя все это экономическим фактором. Даже тогда, когда к этим немногочисленным фактам, подвергнутым беглому обзору, добавляется не¬сколько примеров, взятых из индустриальной истории Англии, доказательство обобщения такого масштаба не получается. В этом отношении марксизм противоречит своему собственному принципу. Он начинается с заявления, что социальная жизнь зависит от причин, которые ускользают от сознания и рассуждающего рассудка. Но в таком случае, чтобы их постигнуть, он должен использовать средства по крайней мере столь же изо¬щренные и сложные, как и те, что используют науки о природе; разного рода наблюдения, опыты, тщательные сравнения необходимы для того, чтобы обнаружить один за другим некоторые из этих факторов, не обсуждая при этом вопрос о том, чтобы в настоящее время достигнуть о них единого обобщающего представления. И вот в одно мгновение все эти тайны раскрыты, и найдено простое решение проблем, в которые, казалось, с таким трудом мог вникнуть человеческий ум! Значит ли это, что объективная концепция, которую мы кратко изложили выше, также не доказана адекватным образом? Это совершенно не так. Но она и не ставит перед собой задачу приписать социальным явлениям один определенный источник; она ограничивается утверждением того, что они имеют причины. Ведь гово¬рить, что они имеют объективные причины, не имеет иного смысла, кроме того, что коллективные представления не могут иметь свои конечные причины в самих себе. Это просто постулат, призванный руководить ис¬следованием, всегда нуждающийся в проверке, так как в конечном счете решать должен опыт. Это методиче¬ское правило, а не закон, из которого можно выводить важные следствия, теоретические или практические.
Марксистская гипотеза не только не доказана, но она противоречит фактам, которые, как представляется, уже установлены. Все большее число социологов и историков сходятся в том, что религия — наиболее первобытное из всех социальных явлений. Именно из нее путем последовательных трансформаций возникли все другие проявления коллективной деятельности: право, мораль, искусство, наука, политические формы и т. д. В принципе все религиозно. Стало быть, мы не знаем ни какого-то средства сведения религии к эконо¬мике, ни какой-то попытки реально осуществить такое сведение. Никто еще не показал, из-за каких экономи¬ческих влияний натуризм возник из тотемизма, в ре¬зультате каких изменений в технике он в одном месте стал абстрактным монотеизмом Яхве, в другом — гре¬ко-латинским политеизмом, и мы сильно сомневаемся, что когда-нибудь подобная попытка окажется успеш¬ной. Вообще говоря, неоспоримо, что первоначально экономический фактор рудиментарен, тогда как рели¬гиозная жизнь, наоборот, носит избыточный и всеохва¬тывающий характер. Как же в таком случае она может быть его следствием и разве не вероятно, что, наоборот, экономика зависит от религии гораздо больше, чем последняя от первой?
Не следует, впрочем, доводить изложенные идеи до крайности, в которой они утрачивают какую бы то ни было истинность. Психофизиология, после того как обнаружила в органическом субстрате основу психиче¬ской жизни, часто допускала ошибку, отказывая по¬следней во всякой реальности; отсюда возникла теория, сводящая сознание к некоему эпифеномену. Было поте¬ряно из виду, что, хотя представления изначально за¬висят от органических состояний, как только они сфор¬мировались, они тем самым уже становятся реальностя¬ми sui generis, автономными, способными быть в свою очередь причинами и порождать новые явления. Социо¬логия должна всячески остерегаться той же ошибки. Если различные формы коллективной деятельности так¬же имеют свой субстрат и в конечном счете из него возникают, то как только они начинают существовать, они в свою очередь становятся особыми источниками действия, они обладают своей собственной действенно¬стью, они оказывают обратное воздействие на сами причины, от которых зависят. Мы далеки, стало быть, от утверждения, что экономический фактор — это лишь эпифеномен; после того, как он начинает существовать, он обладает своим особым влиянием и может частично изменять сам субстрат, из которого он происходит. Но нет никаких оснований каким-то образом смешивать его с этим субстратом и делать из него нечто особенно фундаментальное. Все, наоборот, заставляет думать, что этот фактор является вторичным и производным. Отсюда следует, что экономические трансформации, которые произошли в этом столетии, смена малой ин¬дустрии крупной, никоим образом не вызывают необходимости полного переворота и обновления социального порядка, и источник недомогания, от которого страда¬ют европейские общества, вероятно, находится даже не в этих трансформациях.

ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ И ПРЕДСТАВЛЕНИЯ КОЛЛЕКТИВНЫЕ
Хотя аналогия и не является методом доказательства в собственном смысле, она все же представляет собой способ иллюстрации и вторичной верификации, кото¬рый может оказаться полезным.
В любом случае небезынтересно поискать, не обнаружится ли закон, установленный на основе определен¬ной категории фактов, в другом месте, mutatis mutandis; это сопоставление может даже способствовать подтверждению этого закона и лучшему пониманию его значения. Короче говоря, аналогия — это вполне право¬мерная форма сравнения, а сравнение — единственное практическое средство, которым мы располагаем, чтобы сделать вещи понятными. Ошибка социологов-био-логистов поэтому состоит не в том, что они его исполь¬зовали, а в том, что они его использовали плохо. Они хотели не проверять законы социологии с помощью законов биологии, а выводить первые из вторых. Но такого рода заключения не представляют особой ценности, так как, если законы жизни и обнаруживаются в обществе, то в новых формах, со специфическими признаками, которые невозможно обнаружить путем аналогии, а можно постигнуть только путем прямого наблюдения. Но если мы начали с определения, посредством социологических процедур, некоторых условий социальной организации, то вполне правомерно иссле¬довать затем, не содержат ли они частичные сходства с условиями организации животного мира в том виде, как определяет их со своей стороны биолог. Можно даже предположить, что любая организация должна иметь общие черты, которые небесполезно выявить.
Но еще более естественно исследовать аналогии, которые могут существовать между социологическими и психологическими законами, потому что эти две сферы более непосредственно соприкасаются друг с другом. Коллективная жизнь, как и психическая жизнь инди¬вида, состоит из представлений; следовательно, можно допустить, что индивидуальные представления и социальные представления каким-то образом сравнимы между собой. Мы попытаемся действительно показать, что те и другие находятся в одинаковом отношении со своим соответствующим субстратом. Но это сопоставле¬ние далеко от обоснования концепции, сводящей со¬циологию лишь к какому-то королларию индивидуальной психологии; наоборот, оно подчеркивает относительную независимость этих двух миров и этих двух наук.

I
Психологическая концепция Хаксли и Модели*7*, кото¬рая сводит сознание к некоему эпифеномену физиче¬ских явлений, больше почти не имеет защитников; даже наиболее признанные представители психофизиологи¬ческой школы безусловно отвергают ее и стремятся по¬казать, что она не содержится в их теоретических прин¬ципах. Дело в том, что в действительности главное по¬нятие этой системы является чисто вербальным. Суще¬ствуют явления, воздействие которых ограничено, т. е. они лишь слабо затрагивают окружающие их явления; но идея некоего добавочного явления, которое ни для чего не пригодно, ничего не делает, ничего из себя не представляет, лишена всякого позитивного содержания. Сами метафоры, которые теоретики школы используют чаще всего, чтобы выразить свою мысль, оборачиваются против них. Они говорят, что сознание есть простое отражение лежащих в его основании мозговых процессов, отблеск, который их сопровождает, но не создает их. Но отблеск — не ничто: это реальность, которая свидетель¬ствует о своем присутствии специфическими следствиями. Предметы различны и оказывают различное воздействие в зависимости от того, освещены они или нет; даже их характерные признаки могут изменяться направленным на них светом. Точно так же тот факт, что мы знаем, пусть и несовершенно, органический процесс, который хотят изобразить как сущность психического факта, представляет собой нечто новое, имеющее немаловажное значение и проявляющееся во вполне раз¬личимых признаках. Ведь чем больше развита эта способность к познанию того, что в нас происходит, тем больше реакции субъекта теряют автоматизм, характерный для биологических организмов. Субъект, одаренный сознанием, ведет себя не так, как существо, чья активность сводится к системе рефлексов: он колеблется, ищет, обдумывает, и именно по этой особенности мы узнаем его. Внешнее раздражение не реализуется непосредственно в движениях; по пути оно останавливается, так как подвергается переработке sui generis, и прохо¬дит более или менее значительное время, прежде чем возникнет двигательная реакция. Эта относительная неопределенность не существует там, где нет сознания, и она растет вместе с ростом сознания. Стало быть, сознанию не свойственна инерция, которую ему приписыва¬ют. Да и как могло бы быть иначе? Все, что существует, существует определенным образом, обладает характерными свойствами. Но всякое свойство выражается через внешние проявления, которых бы не было, если бы не было его самого, так как именно через эти проявления оно определяется. Сознание, как бы его ни называли, обладает характерными признаками, без которых оно не могло бы быть представимо для ума. Следовательно, с того момента, как оно существует, вещи не могут быть такими же, как если бы оно не существовало.
То же возражение может быть высказано в другой форме. То, что всякое явление подвержено изменению,— общее место для науки и философии. Но изме¬няться — значит производить какие-то следствия; ибо даже самый пассивный движущийся предмет все-таки активно участвует в движении, пусть даже посредством оказываемого ему сопротивления. Его скорость, его направление отчасти зависят от его веса, молекулярного строения и т. д. Если же всякое изменение предпола¬гает в том, что изменяется, некоторую причинную действенность и если, тем не менее, сознание, будучи произведенным, неспособно ничего произвести, то надо сказать, что начиная с того момента, как оно существует, оно оказывается вне процесса изменения. Оно остается поэтому тем, что оно есть, таким, как оно есть; ряд трансформаций, в которых оно участвует, на нем останавливается; за ним ничего больше нет. В этом случае оно было бы, в известном смысле, предельным пунктом реальности, finis ultimus naturae. Нет нужды отмечать, что подобное понятие немыслимо; оно противоречит принципам всякой науки. Каким образом происходит угасание представлений, становится также непонятным с этой точки зрения, так как соединение, которое разлагается, в некоторых отношениях всегда является фак¬тором своего собственного разложения.
На наш взгляд, бессмысленно дальше обсуждать систему, которая, строго говоря, противоречива в своих основных понятиях. Если наблюдение обнаруживает существование категории явлений, называемых представлениями, которые отличаются особыми признака¬ми от других явлений природы, то рассматривать их так, как если бы они не существовали, — значит вступать в противоречие с любой теоретической системой. Они, разумеется, имеют причины, но в свою очередь сами являются причинами. Жизнь — это лишь сочетание минеральных частиц; никто не думает, однако, делать из нее эпифеномен мертвой материи. — Если мы согласны с этим положением, то необходимо признать и его логические следствия. Тем не менее существует одно из них, причем фундаментальное, которое, по-видимому, ускользает от многих психологов и которое мы постараемся прояснить.
Тенденция сводить память к некоему органическому факту стала почти классической. Говорят, что представление не сохраняется как таковое; когда ощущение, образ, понятие перестали присутствовать в нас, они тем самым перестают существовать, не оставив после себя никакого следа. Только органическое впечатление, предшествующее этому представлению, не исчезает полностью: остается некоторая модификация нервного элемента, которая предрасполагает его к тому, чтобы вновь вибрировать, так же как он вибрировал в первый раз. Поэтому стоит какой-нибудь причине возбудить этот элемент, как та же самая вибрация повторится, и мы увидим, как рикошетом в сознании вновь появится психическое состояние, которое уже имело место, в тех же условиях, во время первого опыта. Вот откуда происходит и в чем состоит воспоминание. Стало быть, это обновленное состояние кажется нам воз¬рождением первого в результате настоящей иллюзии. На самом деле, если теория точна, то оно составляет совершенно новое явление. Это не то же самое ощуще¬ние пробуждается после того, как в течение какого-то времени оно оставалось как бы в оцепенении; это ощу¬щение совершенно своеобразное, поскольку от того, что имело место первоначально, ничего не остается. И мы бы действительно думали, что мы никогда его не испы¬тывали, если бы благодаря хорошо известному механизму оно само собой не локализовалось в прошлом. Единственное, что является тем же самым в обоих опытах, это нервное состояние, условие как первого представления, так и второго.
Это положение поддерживает не только психофизио¬логическая школа; оно явно принимается и многими психологами, которые верят в реальность сознания и даже доходят до того, что видят в существовании созна¬ния высшую форму действительности. Так, Леон Дю-мон утверждает: «Когда мы не мыслим больше идею, она больше не существует даже в латентном состоянии; но существует лишь одно ее условие, которое остается постоянным и служит объяснением того, как, при со¬действии других условий, та же мысль может повто¬риться». Воспоминание проистекает «из сочетания двух элементов: 1) способа существования организма; 2) до¬полнительной силы, идущей извне»1. М. Рабье высказывается почти в тех же выражениях: «Условие повто¬рения состояния сознания — это новое возбуждение, которое, добавляясь к условиям, формировавшим при¬вычку, имеет следствием восстановление состояния пер¬вичных центров (впечатления), подобного, хотя и обыч¬но более слабого, тому, которое вызвало первоначаль¬ное состояние сознания»2. Уильям Джеймс выражается еще более определенно: «Феномен удержания в созна¬нии абсолютно не относится к фактам психического порядка (it is not a fact of the mental order at all). Это чисто физический феномен, морфологическое состоя¬ние, которое заключается в присутствии некоторых проводящих путей в глубине мозговых тканей»3.
1 De 1'habitude. Revue philosophique, I, p. 350, 351.
2 Lecons de philosophic, I, p. 164.
3 Principles of Psychology, I, p. 655.

Представление прибавляется к новому возбуждению затронутого участка, так же как оно прибавилось к первому возбуждению; но в промежутке оно полностью перестало существовать. Джеймс энергичнее всех настаивает на дуализме и разнородности обоих состояний. Между ними нет ничего общего, кроме того, что следы, оставленные в мозгу предыдущим опытом, делают второй более легким и быстрым4. Следствие при этом логически вытекает из самого принципа объяснения.
Но как можно не заметить, что таким образом происходит возврат к той самой теории Модели, которая сначала была отвергнута, причем не без пренебреже¬ния?5 
4 Ibid., p. 656.
5 Ibid., p. 145, 188 *8*.

Если психическая жизнь состоит исключительно в состояниях, актуально данных в каждый момент времени ясному сознанию, то это значит, что она сво¬дится к небытию. В самом деле, известно, что поле деятельности сознания, как говорит Вундт, очень не¬значительно по размеру; его элементы можно легко перечислить. Поэтому если они являются единственны¬ми психическими факторами нашего поведения, то сле¬дует признать, что последнее целиком находится под исключительным влиянием физических сил. То, что нами управляет, состоит не в некоторых идеях, занимающих в настоящее время наше внимание; это все осад¬ки, оставленные нашей предыдущей жизнью; это при¬обретенные привычки, предрассудки — словом, это все то, что составляет нашу нравственную натуру. Если же все это не является психическим, если прошлое сохраняется в нас только в материальной форме, то оказыва¬ется, что в сущности человеком управляет организм. Ведь то, что сознание может постигнуть из этого про¬шлого в данное мгновение,— ничто в сравнении с тем, что остается из него незамеченным, а с другой стороны, совершенно новые впечатления составляют несущест¬венное исключение. Впрочем, из всех интеллектуальных явлений чистое ощущение, в той мере, в какой оно существует, есть то явление, к которому слово «эпифеномен» применимо в наибольшей степени. Ведь вполне очевидно, что оно прямо зависит от устройства органов, если только другое психическое явление не вступит в игру и не изменит его, так что в этом случае оно уже не будет чистым ощущением.
Но пойдем дальше; посмотрим, что происходит в сознании в данный момент. Можно ли сказать, что, по крайней мере, некоторые занимающие его состояния имеют специфическую природу, что они подчинены особым законам и что если их влияние и слабо по причине их малочисленности, то все же они своеобразны? То, что прибавится таким образом к действию витальных сил, будет, вероятно, незначительно; тем не менее это будет нечто. Но как это возможно? Собственное существование этих состояний может заключаться только в способе sui generis, которым они группируются. Необходимо, чтобы они могли порождать друг дру¬га, ассоциироваться согласно сходствам, вытекающим из их внутренних признаков, а не из свойств и задатков нервной системы. Но если память — явление органи¬ческое, то эти ассоциации сами по себе могут быть также лишь простым отражением органических связей. Ведь если определенное представление может быть вызвано лишь посредством предшествующего физическо¬го состояния, поскольку последнее само может быть восстановлено только благодаря физической причине, то идеи связываются между собой лишь потому, что сами соответствующие участки мозга между собой свя¬заны, причем материально. Впрочем, это то, что прямо высказывают сторонники отмеченной теории. Выводя этот королларий из провозглашенного ими принципа, мы можем быть уверены, что не искажаем их мысль, так как мы не приписываем им ничего, что бы они не признавали прямо, поскольку их к этому обязывает логика. Психологический закон ассоциации, говорит Джеймс, «состоит лишь в отражении в сознании того вполне психического факта, что нервные токи распро¬страняются легче через проводящие пути, которые уже были пройдены»6. 
6 Op. cit., I, p. 563.

И М. Рабье утверждает: «Когда речь идет об ассоциации, внушающее состояние (а) имеет своим условием нервное первое впечатление (А); вну¬шаемое состояние (Б) имеет своим условием другое нерв¬ное впечатление (В). Установив это, чтобы объяснить, как эти два впечатления и, следовательно, эти два состояния сознания следуют друг за другом, остается сделать лишь один, поистине легкий шаг: предполо¬жить, что нервное возбуждение распространилось от А в В; и это потому, что, поскольку в первый раз движе¬ние уже проходило по этому маршруту, тот же путь для него отныне становится более легким»7.
7 Op. cit., I, p. 195.

Но если психическая связь — это только отзвук связи физической и лишь повторяет ее, то зачем она нужна? Почему нервное движение не определяет непосредственно мускульное движение, так чтобы призрак сознания не встревал между ними? Можно ли сказать, вновь обращаясь к только что использованным нами выражениям, что этот отзвук обладает собственной реальностью, что молекулярное движение, сопровождае¬мое сознанием, не тождественно тому же движению без сознания; что, следовательно, появилось нечто новое? Но и защитники эпифеноменалистической концепции используют те же выражения. Они также хорошо знают, что бессознательная мозговая деятельность отличается от того, что они называют сознательной мозговой деятельностью. Но только речь идет о том, чтобы выяснить, вытекает ли это различие из сущности мозговой деятельности, например, из большей интенсивности нервного возбуждения, или же оно вызвано главным образом прибавлением сознания. Чтобы это прибавле¬ние не составляло простого излишества, нечто вроде бессмысленной роскоши, необходимо, чтобы это прибавившееся таким образом сознание обладало своим собственным способом деятельности, принадлежащим только ему; чтобы оно было способно производить следствия, которые без него не имели бы места. Но если, как предполагается, законы, которым оно подчинено,— это лишь преобразование тех законов, которые управляют нервной материей, то они просто дублируют последние. Не могут даже допустить, что комбинация мозговых процессбв, хотя и воспроизводит некоторые из них, тем не менее порождает новое состояние, которое наделено относительной автономией и не образует суррогат какого-нибудь органического явления. Ведь согласно гипотезе, некое состояние не может длиться какое-то время, если главное в нем целиком не коренится в определенной поляризации мозговых клеток. Но что такое состояние сознания без длительности?
Вообще, если представление существует лишь постольку, поскольку поддерживающий его нервный элемент находится в определенных условиях интенсивности и качества, если оно исчезает, как только эти условия не реализуются в том же виде, то само по себе оно ничто; у него нет иной реальности, кроме той, что оно содержит в своем субстрате. Это, как говорят Модели и его школа^ тень, от которой больше ничего не остается, когда предмет, очертания которого она смут¬но воспроизводит, уже отсутствует. Отсюда надо заклю¬чить, что не существует ни собственно психической жизни*9*, ни, следовательно, области, изучаемой собственно психологией. Ведь в таком случае если мы хотим понять психические явления, пути их возникно¬вения, воспроизведения и изменения, то мы должны рассматривать и анализировать не их, а анатомические явления, которые они просто отображают более или менее верно. Невозможно даже сказать, что психиче¬ские явления воздействуют друг на друга и видоизме¬няют друг друга, поскольку их отношения — это лишь мнимая театральная постановка. Когда мы говорим об отражениях, увиденных в зеркале, что они сближаются, отдаляются, следуют друг за другом и т. п., то мы хорошо знаем, что это выражения метафорические; в точном смысле они верны только по отношению к телам, которые производят эти движения. В действительности этим проявлениям приписывают столь мало зна¬чения, что даже не возникает желания задаться вопросом, чем они становятся впоследствии и как происхо¬дит, что они исчезают. Находят вполне естественным, что идея, которая только что занимала наше сознание, может превратиться в ничто мгновение спустя; чтобы она могла исчезнуть так легко, очевидно, необходимо, чтобы она всегда имела лишь видимость существования.
Если же память есть исключительно свойство тканей, то психическая жизнь — ничто, так как она не существует вне памяти. Это не значит, что наша интеллектуальная деятельность заключается только в неизменном воспроизведении ранее испытанных состояний сознания. Но чтобы они могли быть подвергнуты настоящей интеллектуальной переработке, отличной, следо¬вательно, от тех изменений, которые предполагают только законы живой материи, необходимо еще, чтобы их существование было относительно независимым от их материального субстрата. Иначе они будут группироваться, так же как они рождаются и возрождаются, согласно чисто физическим сходствам. Правда, иногда надеются избежать этого интеллектуального нигилиз¬ма, придумывая некую субстанцию или какую-то форму, высшую по отношению к миру явлений; в этом случае туманно говорится о мышлении, отличающемся от материалов, которыми мозг его обеспечивает и которые он вырабатывает посредством процедур sui generis. Но что такое мышление, не являющееся системой и рядом отдельных мыслей, как не реализованная абстракция? Наука не должна познавать ни субстанции, ни чистые формы, независимо от того, существуют они или нет. Для психолога представление как таковое — это не что иное, как совокупность представлений. Если же представления любого уровня умирают тотчас, как они родились, то из чего тогда может состоять психи¬ка? Нужно выбрать одно из двух: или эпифеномена-лизм прав, или существует собственно психическая память. Но мы уже видели уязвимость первого реше¬ния. Поэтому второе — единственно правильное для каждого, кто хочет быть последовательным, оставаясь в ладу с самим собой.

II
Второе решение верно еще и по другой причине.
Мы только что показали, что если память есть ис¬ключительно свойство нервной субстанции, то идеи не могут взаимно вызывать друг друга в сознании; порядок, в котором они приходят в сознание, может лишь воспроизводить порядок, в котором возбуждаются их физические предшественники, и само это возбуждение может вызываться только чисто физическими причина¬ми. Это положение настолько прочно укоренилось в главных предпосылках отмеченной теоретической сис¬темы, что оно безусловно признается всеми ее сторон¬никами. Но оно, как мы только что показали, не только приводит к тому, что изображает психическую жизнь как нечто мнимое, нереальное; оно также входит в прямое противоречие с фактами. Встречаются факты, причем наиболее существенные, когда способ образова¬ния идей, по-видимому, не может объясняться подобным образом. Вероятно, можно вполне допустить, что две идеи не могут возникнуть в сознании одновременно или непосредственно следовать одна за другой, без того, чтобы участки головного мозга, служащие для них субстратами, не соединились между собой материально. Поэтому нет ничего невозможного a priori в том, что всякое новое возбуждение одного из них, следуя линии наименьшего сопротивления, распространяется на дру¬гой и определяет таким образом новое появление своего психического следствия. Но не существует таких из¬вестных органических связей, которые бы могли сде¬лать понятным, как две сходные идеи могут притягиваться друг к другу только самим фактом своего сходст¬ва. Ничто из того, что мы знаем о механизме мозга, не позволяет нам понять, как движение, происходящее в участке А, может иметь тенденции к тому, чтобы рас¬пространиться на участок Б, только благодаря тому, что между представлениями а и б существует какое-то сходство. Вот почему всякая психология, которая видит в памяти чисто биологический факт, может объяс¬нять ассоциации по сходству, только сводя их к ассо¬циациям по смежности, т. е. отказываясь признать за ними всякую реальность.
Попытка такой редукции была сделана8.
8 См.: James. Op. cit., I, p. 690 *10*.

Утверждается, что если два состояния сходны между собой, то это значит, что они имеют по крайней мере одну общую часть. Последняя, повторяясь тождественным образом в двух опытах, имеет в обоих случаях один и тот же нервный элемент в качестве опоры. Этот элемент оказывается, таким образом, связанным с обеими различными группами клеток, которым соответствуют различные части этих двух представлений, поскольку он действовал одновременно как в одних, так и в других. Поэтому он служит средством связи между этими частями, и так вот сами идеи связываются между собой. Например, я вижу лист белой бумаги; понятие, которое у меня есть о нем, включает в себя определенный образ белизны. Пусть какая-нибудь причина особенно сильно возбудит клетку, породившую в таком состоянии это цветовое ощущение, и в ней зародится нервный ток, который распространится повсюду вокруг, но следуя преимущественно по уже проложенным путям. Это значит, что он направится к другим участкам, которые уже сообщались с первым. Но те участки, которые удовлетворяют этому условию, это также те, которые вызвали сходные представления в одном участке, в первом. Именно таким образом белизна бумаги заставит меня подумать о белизне снега. Два сходных между собой понятия окажутся поэтому ассоциированными, хотя ассоциация будет результатом не сходства в собственном смысле, а чисто материальной смежности.
Это объяснение базируется, однако, на ряде произвольных постулатов. Прежде всего, нет оснований смотреть на представления как на сформированные из определенных элементов, из чего-то вроде атомов, которые, оставаясь тождественными самим себе, могут вмес¬те с тем входить в структуру самых разных представлений. Наши психические состояния не образуются из различных кусков и кусочков, которые они заимствуют друг у друга сообразно случаю. Белизна данной бумаги и белизна снега — не одна и та же и дана нам в различных представлениях. Можно ли сказать, что оба ее вида сливаются воедино в том, что ощущение белиз¬ны вообще обнаруживается в обоих случаях? Тогда надо было бы допустить, что идея белизны вообще образует нечто вроде отдельной сущности, которая, группируясь с другими различными сущностями, порождает такое-то определенное ощущение белизны. Но нет ни одного факта, который бы мог обосновать подоб¬ную гипотезу. Наоборот, все доказывает (и любопытно, что Джеймс более, чем кто-либо, способствовал доказа¬тельству этого положения), что психическая жизнь есть непрерывное течение представлений, что никогда не¬возможно сказать, где кончается одно и где начинается другое. Они проникают друг в друга. Вероятно, созна¬ние постепенно достигает того, что различает в них отдельные части. Но эти различия — наше творение; это мы вводим их в психический континуум, но отнюдь не находим их там. Это абстракция позволяет нам анализировать таким образом то, что нам дано в состо¬янии нераздельной сложности. Но согласно гипотезе, которую мы обсуждаем, наоборот, мозг должен сам по себе осуществлять весь этот анализ, поскольку все от¬меченные деления имеют анатомическую основу. Из¬вестно, впрочем, с каким трудом, благодаря словесным ухищрениям, нам удается придать продуктам абстрак¬ции нечто вроде устойчивости и индивидуальности. И далеко не всегда это разделение соответствует изна¬чальной природе вещей!
Но физиологическая концепция, лежащая в основе отмеченной теории, еще менее убедительна. Допустим все же, что идеи разложимы таким образом на состав¬ные части. Тогда помимо этого надо будет допустить, что каждой из частей, из которых они состоят, соответ¬ствует определенный нервный элемент. Стало быть, должна существовать одна часть мозга, которая служит местонахождением для ощущения красного, другая — для зеленого и т. п. Но это еще не все. Необходим особый субстрат для каждого оттенка зеленого, красного и т. д., так как, согласно указанной гипотезе, два оттенка одного и того же цвета*11* могут вызывать друг друга в сознании только в том случае, если участки, которые у них сходны, соответствуют одному и тому же органическому состоянию; ведь всякое психическое сходство предполагает пространственное совпадение. Но такого рода мозговая география принадлежит скорее к жанру романа, чем к жанру науки. Конечно, мы знаем, что некоторые интеллектуальные функции более тесно связаны с одними участками мозга, чем с другими; локализации этих функций пока еще совершенно не точны и не строги, что доказывается фактом их заме¬щения. Идти дальше, допускать, что каждое представление сосредоточено в определенной клетке,— это уже необоснованное положение, невозможность доказатель¬ства которого будет показана в ходе этого исследова¬ния. Что же сказать тогда о гипотезе, согласно которой первичные элементы представления (если предположить, что таковые существуют и за этим выражением имеется какая-то реальность) сами по себе не менее точно локализованы? Таким образом, представление листа, на котором я пишу, окажется буквально рассея¬но по всем уголкам мозга! Окажется, что не только в одной стороне находится ощущение цвета, в другом месте — формы, в третьем — сопротивления, но еще и понятие о цвете вообще сосредоточено здесь, отличи¬тельные признаки такого-то частного оттенка располо¬жены там, в другом месте находятся особые признаки, которые обретает этот оттенок в теперешнем индивиду¬альном случае, который у меня перед глазами, и т. д. Даже если не принимать во внимание любые другие доводы, как тут не увидеть, что если существование психики до такой степени разделено, если она сформи¬рована из такого необозримого множества органиче¬ских элементов, то невозможно понять присущие ей целостность и преемственность?
Можно спросить также: если сходство двух пред¬ставлений вызвано присутствием одного-единственного элемента в одном и в другом, то как этот единственный элемент может представляться двойным? Если мы име¬ем один образ ABCD и другой AEFG, порожденный первым, если, следовательно, весь процесс может быть изображен схемой (BCD) A (EFG), то как мы можем заметить два А? Могут ответить, что это различение осуществляется благодаря различным элементам, кото¬рые даны в одно и то же время: поскольку А вовлечено одновременно в систему BCD и в систему EFG, а эти системы отличаются друг от друга, то, как нам говорят, логика обязывает нас допускать, что А является двойным. Но если таким образом можно вполне объяснить, почему мы должны постулировать эту двойственность, то это все же не дает нам понять, как в действительно¬сти мы ее воспринимаем. Можно предположить, что один и тот же образ относится к двум различным системам обстоятельств, но отсюда вовсе не следует, что мы видим его раздвоившимся. В данный момент я представляю себе одновременно, с одной стороны, этот лист белой бумаги, с другой — снег, покрывший землю. Это значит, что в моем сознании имеется два представления белизны, а не одно. Дело в том, что в действи¬тельности происходит искусственное упрощение вещей, когда подобие сводится только к некоему частичному тождеству. Две сходные идеи различны даже в тех точках, где они соединяются между собой. Элементы, о которых говорят, что они являются общими для обоих представлений, существуют раздельно и в одном и в другом; мы не смешиваем их даже тогда, когда их сравниваем и сближаем. Между ними устанавливается отношение sui generis, особое сочетание, которое они образуют благодаря этому сходству, своеобразные при¬знаки этого сочетания, создающие у нас впечатление подобия. Но сочетание предполагает множественность. Невозможно, следовательно, сводить сходство к смежности, не искажая природу сходства и не выдви¬гая ничем не обоснованные гипотезы, как физиологиче¬ские, так и психологические; отсюда следует, что па¬мять не есть чисто физический факт, что представления, как таковые, способны сохраняться. В самом деле, если бы они полностью исчезали, как только они уходят из теперешнего сознания, если бы они сохранялись только в форме органического следа, то подобия, кото¬рые они могут иметь с теперешней актуальной идеей, не могли бы извлечь их из небытия; ибо не может быть никакого отношения подобия, ни прямого, ни косвенного, между этим следом, чье сохранение предполагается, и существующим в данный момент психическим состоянием. Если в момент, когда я вижу этот лист бумаги, в моей психике не остается ничего от снега, который я видел раньше, то ни первый образ не может воздействовать на второй, ни наоборот; следовательно, один не может вызывать другой только благодаря тому, что он на него похож. Но этот феномен не содержит в себе больше ничего непонятного, если существует пси¬хическая память, если прошлые представления продол¬жают сохраняться в качестве представлений, если, наконец, смутное воспоминание состоит не в новом и оригинальном творении, а только в новом появлении при свете сознания. Если наша психическая жизнь не исчезает по мере того, как она течет, то не существует разрыва между нашими предшествующими и теперешними состояниями; стало быть, нет ничего невозможного в том, что они воздействуют друг на друга, и в том, что результат этого взаимного воздействия может в определенных условиях достаточно усиливать интенсивность первых, чтобы они вновь становились сознательными.
Правда, в качестве возражения иногда утверждают, что сходство не может объяснить, как идеи ассоцииру¬ются, потому что оно может появиться только если идеи уже ассоциированы. Говорят, что если оно известно, то это потому, что сближение уже произошло; сход¬ство не может поэтому быть его причиной. Но подобный аргумент ошибочно смешивает сходство и воспри¬ятие сходства. Два представления могут быть сходны¬ми, как и вещи, которые они выражают, так, что мы об этом не знаем. Главные научные открытия как раз и состоят в обнаружении неизвестных аналогий между идеями, известными всем. Почему же это незамеченное сходство не может порождать следствия, которые бы как раз и способствовали тому, чтобы его охарактеризо¬вать и сделать заметным? Образы, идеи действуют друг на друга, и эти действия и противодействия необходимо должны варьировать вместе с особенностями представ¬лений; прежде всего они должны изменяться сообразно тому, сходны представления, оказавшиеся таким обра¬зом связанными, различаются они или контрастируют. Не существует причины, из-за которой сходство не может развить свойство sui generis, благодаря которому два состояния, разделенные каким-то временным ин¬тервалом, сближаются между собой. Чтобы допустить реальность этого, совсем не обязательно думать, что представления — своего рода вещи в себе; достаточно признать, что они — не ничто, что они — феномены, но реальные, наделенные специфическими свойствами, и ведут они себя по отношению друг к другу по-разному в зависимости от того, есть у них общие свойства или нет. В науках о природе можно найти множество фак¬тов, в которых сходство действует подобным образом. Когда вещества различной плотности смешиваются, те, которые обладают сходной плотностью, имеют тенден¬цию к соединению и отделению от других. У живых существ сходные элементы настолько сближаются меж¬ду собой, что в конце концов погружаются друг в друга и становятся неразличимыми. Вероятно, эти явления притяжения и слияния объясняются механическими причинами, а не таинственным притяжением, которое подобное оказывает на подобное. Но почему группиров¬ка сходных представлений в психике не может объяс¬няться аналогичным образом? Почему не может суще¬ствовать психический механизм (а не исключительно физический), который бы объяснял эти ассоциации, не заставляя прибегать ни к какому-то мистическому свой¬ству, ни к какой-нибудь схоластической сущности?
Может быть, даже уже сейчас возможно увидеть, по крайней мере в общих чертах, в каком направлении следует искать это объяснение. Представление не может возникать, не воздействуя на тело и на психику. Уже само его возникновение предполагает некоторые движения. Чтобы увидеть дом, находящийся сейчас перед моими глазами, мне необходимо определенным образом сократить мышцы глаз, придать голове определенный наклон сообразно высоте и размерам здания; кроме того, ощущение, поскольку оно уже существует, в свою очередь вызывает известные движения. Но если оно уже имело место в первый раз, т. е. если тот же дом когда-то ранее я уже видел, то те же самые движения были совершены в том случае. Были приведены в дви¬жение те же мышцы и таким же способом, по крайней мере отчасти, т. е. в той мере, в какой объективные и субъективные условия опыта идентично повторяются. Отныне, следовательно, существует отношение сродства между образом этого дома, в том виде, в каком сохранила его моя память, и определенными движения¬ми; и поскольку эти движения — те же, что сопровож¬дают теперешнее ощущение этого же самого объекта, через них оказывается установленной связь между моими теперешним и прошлым восприятиями. Вызванные первым восприятием, эти движения снова вызывают второе, пробуждают его; ведь известно, что, придавая телу определенное положение, мы вызываем соответ¬ствующие мысли и эмоции.
И тем не менее этот первый фактор не может быть самым важным. Как бы реальна ни была связь между идеями и движениями, она очень неопределенна. Одна и та же система движений может способствовать реализации совершенно разных идей, не изменяясь в такой же степени; кроме того, ощущения, которые она пробуждает, носят очень общий характер. Придавая телу соответствующее положение, можно вызвать у субъекта мысль о молитве, но не о такой-то молитве. Кроме того, если и верно, что всякое состояние сознания окружено движениями, то следует добавить, что чем больше представление отдаляется от чистого ощущения, тем боль¬ше также двигательный элемент теряет влияние и реальное значение. Высшие интеллектуальные функции предполагают главным образом торможение движений, что доказывается и важнейшей ролью, которую играет в них внимание, и самой сущностью внимания, которое состоит главным образом в максимально возможной задержке физической активности. Но просто отрицание двигательной активности не может помочь охарактери¬зовать бесконечное разнообразие сферы идей. Усилие, прилагаемое нами, чтобы воздержаться от действия, не более связано с этим понятием, чем с другим, если второе потребовало от нас того же усилия внимания, что и первое. — Но связь между настоящим и прошлым может также устанавливаться с помощью чисто интел¬лектуальных посредников. В самом деле, всякое пред¬ставление в момент, когда оно появляется, помимо органов затрагивает и самое психику, т. е. составляющие ее теперешние и прошлые представления, во всяком случае, если вместе с нами допустить, что прошлые представления продолжают в нас сохраняться. Карти¬на, которую я вижу в данный момент, определенным образом воздействует на присущие мне такой-то способ видения, такое-то стремление, такое-то желание; ее восприятие, следовательно, оказывается связанным с этими различными психическими элементами. Пусть теперь это восприятие появится у меня снова, и тогда оно будет воздействовать таким же образом на эти же самые элементы, которые продолжают существовать по-прежнему, если не считать тех изменений, которые вызвало в них время. Оно возбудит их поэтому, как и в первый раз, и через них это возбуждение передастся предшествующему представлению, с которым эти эле¬менты теперь уже связаны и которое будет таким обра¬зом возрождено. Если только не отказывать психическим состояниям в какой бы то ни было действенности, то неясно, почему бы им также не обладать свойством передавать имеющуюся в них жизнь другим состояни¬ям, с которыми они связаны, точно так же, как клетка может передавать свое движение соседним клеткам. Эти явления перемещения даже легче понять примени¬тельно к жизни представлений, учитывая, что она не состоит из атомов, отделенных друг от друга; это непре¬рывное целое, все части которого проникают друг в друга. Впрочем, мы представляем читателю эту попыт¬ку объяснения только в качестве предварительных на¬меток. Наша цель состоит главным образом в том, чтобы показать, что нет ничего невозможного в том, что сходство само по себе есть причина ассоциаций. Поскольку эту мнимую невозможность часто обосновы¬вали, с тем чтобы сводить сходство к смежности и психическую память к физической, то важно показать, что трудность решения проблемы вполне преодолима.

III
Итак, предположение о способности представлений со¬храняться в качестве представлений — это не только единственное средство, позволяющее избавиться от эпи-феноменалистской психологии; это сохранение прямо доказывается существованием ассоциаций идей по сход¬ству.
Но против этого возражают, утверждая, что от ука¬занных трудностей удается избавиться лишь за счет создания другой, не менее значительной. Говорится, что в действительности представления могут сохра¬няться как таковые только вне сознания, так как у нас нет никакого осознания тех идей, ощущений и т. п., которые мы могли испытать в прошедшей жизни и которые мы способны вспомнить в будущем. Таким образом, выдвигается принцип, согласно которому пред¬ставление может определяться только сознанием; отсю¬да вывод о том, что бессознательное представление — это негодное понятие, что оно противоречиво.
Но на каком основании ограничивают таким образом психическую жизнь? Конечно, если речь идет лишь об определении слова, то оно правомерно уже потому, что зависит от воли того, кто его дает, только из этого нельзя делать никаких выводов. Из того, что кто-то условился называть психологическими только созна¬тельные состояния, вовсе не следует, что там, где больше нет сознания, остаются только органические или физико-химические явления. Это вопрос, относящийся к области фактов, и он может быть решен только путем наблюдения. Может быть, этим хотят сказать, что если изъять сознание иа представления, то оставшееся непредставимо для воображения? Но существуют тысячи фактов подобного рода, которые также можно было бы отрицать. Мы не знаем, что такое невесомая материаль¬ная среда, и не можем составить себе о ней никакого понятия; тем не менее гипотеза относительно нее необ¬ходима, чтобы объяснить распространение световых волн. Сколько точно установленных фактов доказыва¬ет, что мысль может передаваться на расстоянии; при этом трудность, которую мы можем испытывать, пред¬ставляя себе столь озадачивающий феномен, не будет достаточным основанием, чтобы можно было оспаривать его реальность, и нам придется допустить сущест¬вование мысленных волн, понятие о которых превосхо¬дит все наши теперешние знания или даже противоре¬чит им. До того как существование темных световых лучей, проникающих сквозь непрозрачные тела, было продемонстрировано, легко было доказать, что они не¬совместимы с природой света. Перечень примеров легко было бы продолжить. Таким образом, даже тогда, когда какой-нибудь феномен ясно не представим для созна¬ния, мы не вправе его отрицать, если он проявляется через определенные следствия, которые представимы и служат его знаками. В этом случае мы его мыслим не в самом себе, но в функции тех следствий, которые его характеризуют. Собственно, нет науки, которая бы не была обязана совершать такого рода окольные пути, чтобы постигнуть сущность изучаемых ею вещей. Она движется от внешнего к внутреннему, от внешних и непосредственно ощущаемых проявлений к внутрен¬ним чертам, которые эти проявления обнаруживают. Нервный ток, световой луч — это сначала нечто неопре¬деленное; его присутствие мы узнаем по тем или иным его следствиям, и задача науки как раз и состоит в том, чтобы последовательно определять содержание этих первоначальных понятий. Следовательно, если нам приходится констатировать, что некоторые явления могут быть порождены только представлениями, т. е. эти явления образуют внешние знаки сферы представлений, и если, с другой стороны, представления, которые обнаруживаются таким образом, неизвестны субъекту, в котором они развертываются, то мы скажем, что здесь могут иметь место психические состояния, лишенные сознания, как бы трудно ни было воображению себе их представить.
Впрочем, фактов такого рода — бесчисленное мно¬жество, во всяком случае, если под сознанием понимать восприятие данного состояния данным субъектом. В самом деле, в каждом из нас происходит множество событий, которые являются психическими, не будучи воспринятыми. Мы говорим, что они психические, по¬тому что они выражаются вовне через характерные признаки психической активности, а именно, через колебания, пробы, приспособление движений к заранее намеченной цели. Если, когда имеет место акт, направ¬ленный к какой-то цели, мы не убеждены, что он разумен, уместно задаться вопросом, чем ум может отличаться от того, что им не является. Известные опыты Пьера Жане доказали, что многие акты отлича¬ются всеми этими признаками и тем не менее они не являются сознательными. Например, индивид, который только что отказывался выполнить приказание, покорно подчиняется ему, если постараться отвлечь его внимание в момент, когда произносятся слова приказа. Очевидно, что его установку ему диктует совокупность представлений, так как приказ может оказать воздействие только при условии, что он услышан и понят. Испытуемый, однако, не догадывается о том, что про¬изошло; он даже не знает, что он подчинился; и если в момент, когда он выполняет требуемое действие, на это обращают его внимание, то это оказывается для него удивительнейшим открытием9. 
9 См.: L'Automatisme psychologique, p. 237, etc.

Точно так же, когда загипнотизированному индивиду велят не видеть такого-то человека или такой-то предмет, находящиеся перед его глазами, то запрет может действовать только в том случае, если они представлены в психике. Созна¬нию, однако, об этом ничего не известно. Приводились также случаи бессознательного счета, достаточно сложных вычислений, которые делались индивидом, совер¬шенно не ощущающим это10. Правда, эти опыты, ко¬торые всячески варьировались, проводились с анор¬мальными состояниями; но они лишь воспроизводят в преувеличенном виде то, что происходит в нас в нормальном состоянии. Наши суждения постоянно преры¬ваются, искажаются бессознательными суждениями; мы видим лишь то, что наши предрассудки позволяют нам видеть, и мы не знаем наших предрассудков. С другой стороны, мы всегда находимся в состоянии некоторой рассеянности, так как внимание, концентри¬руя психику на малом количестве объектов, отвлекает ее от значительно большего числа других; но следстви¬ем всякой рассеянности оказывается то, что она удер¬живает вне сознания психические состояния, которые остаются реальными, поскольку они действуют. Сколько раз случается даже так, что образуется подлинный контраст между действительно испытанным состояни¬ем и тем, как оно выступает для сознания! Мы думаем, что кого-то ненавидим, тогда как мы его любим, и реальность этой любви проявляется через акты, значение которых не вызывает сомнений у посторонних в тот самый момент, когда мы думаем, что находимся под влиянием противоположного чувства11.
10 Ibid., p. 225.
11 Согласно Джеймсу, в этом нет никакого доказательства реальности бессознательного. Когда я принимаю за ненависть или за безразличие охватывающую меня любовь, я лишь неправильно называю состояние, которое полностью осознаю. Мы признаемся, что не понимаем смысла этого утверж¬дения. Если я неправильно называю состояние, то потому, что само его осознание ошибочно, потому, что оно не выражает все характерные черты этого состояния. Тем не менее эти черты, не являющиеся осознанными, действуют. Поэтому в известном отношении они бессознательны. Моему чувству свойственны основные черты любви, поскольку оно соответственно определяет мое поведение; но я их не воспринимаю, так что моя страсть толкает меня в одном направлении, а мое осознание этой страсти — в другом. Оба явления, следовательно, не совпадают друг с другом. Вместе с тем, представляется затруднительным видеть в такой склонности, как любовь, нечто иное, нежели психическое явление (см. James I. р. 174.)

Кроме того, если бы все, что является психическим, было сознательным, а все бессознательное было физиологическим*12*, то психология должна была бы вернуться к старому интроспективному методу. Ведь если реальность психических состояний совпадает с нашим осо¬знанием их, то сознания достаточно для того, чтобы познать эту реальность целиком, поскольку оно совпадает с ней, и нет надобности прибегать к сложным и изощренным методам, применяемым в настоящее время. В самом деле, мы уже покончили со взглядом на законы явлений как на высшие по' отношению к самим явлениям и определяющие их извне; законы имманентно присущи им, они суть лишь способы существования явлений. Если, следовательно, психические факты существуют только так, как они осознаются нами, и действуют именно таким образом, как мы осознаем их (что одно и то же), то тем самым нам даны и их законы. Чтобы их познать, достаточно лишь наблюдать. Что касается факторов психической жизни, которые, будучи бессознательными, не могут быть познаны этим путем, то они относятся не к психологии, а к физиоло¬гии. Нам нет нужды приводить здесь доводы, по которым невозможно больше отстаивать эту несложную психологию; не вызывает сомнений, что внутренний мир еще в значительной мере не изучен, что открытия в этой области совершаются постоянно, что многие еще предстоит совершить и, следовательно, недостаточно просто небольшого внимания, чтобы познать этот мир. Напрасно говорят, что эти представления, которые счи¬таются бессознательными, воспринимаются только неполно и неясно. Ведь эта неясность может быть вызвана только одной причиной: тем, что мы не воспринимаем все, что эти представления в себе заключают; дело в том, что в них находятся элементы, реальные и действующие, которые, следовательно, не являются чисто физическими фактами и, однако, не очевидны для сознания. Это смутное сознание, о котором иногда гово¬рят, представляет собой лишь частичное бессознательное, а это равнозначно признанию того, что границы сознания не совпадают с границами психической деятельности.
Чтобы избежать слова «бессознательное» и трудностей, которые испытывает ум в постижении выражаемого им явления, предпочтительней, возможно, свя¬зать эти бессознательные явления со вторичными цен¬трами сознания, рассеянными по всему организму и неизвестными главному центру, хотя и, как правило, подчиненными ему; или можно даже допустить, что здесь, возможно, имеет место сознание без Я, без восприятия психического состояния данным субъектом. Мы не намерены в настоящий момент обсуждать эти гипотезы, впрочем, весьма правдоподобные12, но не ка¬сающиеся положения, которое мы хотим обосновать. Все, что мы хотим сказать, в действительности состоит в том, что в нас имеют место явления, которые относят¬ся к психическим и тем не менее не познаются тем Я, которое мы собой представляем. Что касается знания о том, воспринимаются ли они неизвестными Я, или же о том, чем они могут быть вне всякого восприятия, то это для нас несущественно. Пусть только согласятся с нами в том, что существование представлений распространя¬ется за пределы нашего теперешнего сознания, и концепция психологической памяти становится постижи¬мой. Все, что мы стремимся здесь доказать, заключается в том, что эта память существует; при этом мы не должны выбирать между всеми возможными способами ее понимания.
12 В сущности понятие бессознательного представления и понятие сознания без воспринимающего Я равнозначны. Ведь когда мы говорим, что психический факт бессознателен, мы имеем в виду только то, что он не воспринят. Весь вопрос в том, чтобы выяснить, какое выражение лучше всего использовать. С точки зрения воображения и то и другое имеют одинаковый недостаток. Нам так же нелегко вообразить представление без субъекта, который представляет себе, как и представление без сознания.

IV
Теперь мы можем сделать общие выводы.
Если представления, поскольку они уже существу¬ют, продолжают сохраняться сами по себе, так что их существование не зависит постоянно от состояния нерв¬ных центров, если они способны прямо воздействовать друг на друга, комбинироваться согласно своим соб¬ственным законам, то это потому, что они — реальные образования, которые хотя и поддерживают со своим субстратом тесные связи, тем не менее в определенной мере независимы от него. Разумеется, их автономия может быть лишь относительной, в природе не суще¬ствует такой сферы, которая бы не зависела от другой сферы; следовательно, нет ничего более абсурдного, чем возводить психическую жизнь в нечто вроде аб¬солюта, который появляется ниоткуда и не связан с остальной частью вселенной. Вполне очевидно, что со¬стояние мозга затрагивает все интеллектуальные явления и представляет собой непосредственный фактор некоторых из них (чистых ощущений). Но с другой стороны, из предыдущего следует, что существование представлений не заключено во внутренней природе нервной материи, поскольку оно отчасти сохраняется благодаря своим собственным силам и выступает в спе¬цифических для него формах. Представление — это не просто внешняя сторона того состояния, в котором нервный элемент находится в момент, когда представ¬ление имеет место, так как оно сохраняется и тогда, когда этого состояния больше нет, и поскольку отношения между представлениями по своей природе отлича¬ются от лежащих в их основании нервных элементов. Представление — это нечто новое, что, несомненно, возникает под известным воздействием некоторых свойств клетки; но их недостаточно, чтобы создать представление, так как оно переживает их и обнаружи¬вает иные свойства. Но сказать, что психическое состо¬яние не вытекает прямо из клетки, значит сказать, что оно не включено в нее, что оно формируется частично вне ее и в той же мере находится вне ее. Если бы оно полностью зависело от нее, то оно и находилось бы в ней, поскольку его реальность не черпалась бы им из другого источника.
Когда мы сказали в другом месте*13*, что социальные факты в известном смысле независимы от индивидов и являются внешними по отношению к индивидуальным сознаниям, мы лишь утверждали по поводу социальной сферы то же, что мы только что установили относитель¬но сферы психической. Общество имеет в качестве своего субстрата совокупность ассоциированных индиви¬дов. Система, которую они образуют, соединяясь, и которая видоизменяется в зависимости от их располо¬жения на территории, от характера и количества путей сообщения, составляет основу, на которой строится социальная жизнь. Представления, образующие ткань этой жизни, выделяются из отношений, которые уста¬навливаются между определенным образом соединен¬ными индивидами или между вторичными группами, располагающимися между индивидом и обществом в целом. Но если мы не видим ничего необычного в том, что индивидуальные представления, порожденные дей¬ствиями и противодействиями между нервными эле¬ментами, внутренне не присущи этим элементам, то что удивительного в том, что коллективные представления, порожденные действиями и противодействиями между элементарными сознаниями, из которых состоит обще¬ство, прямо не вытекают из последних и, следователь¬но, выходят за их пределы? Связь, которая в теории соединяет социальный субстрат с социальной жизнью, в любом отношении должна быть аналогичной той, которую мы предполагаем между физиологическим суб¬стратом и психической жизнью индивидов, если мы не хотим отрицать возможность любой психологии в соб¬ственном смысле. Поэтому одни и те же следствия должны иметь место в обоих случаях. Независимость, относительно внешнее существование социальных фак¬тов по отношению к индивидам, видны даже более непосредственно, чем у психических фактов по отноше¬нию к клеткам мозга, так как первые или, по крайней мере, важнейшие из них, явным образом несут на себе печать своего происхождения.\3-самом деле, если, мо¬жет быть, и можно оспаривать то, что все без исключения социальные явления навязываются индивиду из¬вне, то это несомненно так в таких явлениях, как религиозные верования и обряды, правила морали, бесчисленные правовые предписания, т. е. в наиболее характерных проявлениях коллективной жизни. Все они носят безусловно обязательный характер, а обязанность есть доказательство того, что эти способы деятельности и мышления не сотворены индивидом, но исходят из моральной силы, которая выше его, которую либо представляют себе мистическим образом в форме Бога, либо создают о ней более мирскую и более научную концепцию13. Итак, в обеих сферах обнаруживается один и тот же закон.
К тому же в обоих случаях он и объясняется одинаково. Если можно сказать, что в некоторых отношениях коллективные представления являются внешними по отношению к индивидуальным сознаниям, то это потому, что они исходят не из индивидов, взятых изолированно друг от друга, но из их соединения, а это совершенно иное дело. Конечно, каждый вносит свою долю в общий результат, но личные чувства становятся социальными, только комбинируясь под воздействием сил sui generis, которые развивает ассоциация; вследствие этих комбинаций и проистекающих из них взаимно обусловленных изменений, эти чувства становятся дру¬гим явлением. Происходит своего рода химический синтез, который концентрирует, соединяет синтезируемые элементы и тем самым преобразовывает их. Поскольку этот синтез — творение целого, то именно целое есть та сцена, на которой разворачивается его действие. Поэто¬му равнодействующая сила, выделяющаяся из него, выходит за пределы каждого индивидуального созна¬ния, как целое выходит за пределы части. Она суще¬ствует как в целом, так и посредством целого. Вот в каком смысле эта равнодействующая является важнейшей по отношению к отдельным людям. Конечно, каж¬дый содержит в себе нечто от нее, но целиком ее нет ни у кого. Чтобы узнать, что она есть на самом деле, необходимо принять во внимание агрегат в его тотальности14. 
13 А если этот обязательный и принудительный характер столь существен¬но важен в этих, в высшей степени социальных, фактах, то насколько же велика вероятность (заметная еще до всякого исследования), что он обнару¬жится также и в других социологических явлениях, хотя и менее явным образом! Ведь невозможно предположить, чтобы одни и те же по природе явления различались до такой степени, что одни проникают в индивида извне, а другие развиваются противоположным образом.
В этой связи постараемся исправить одну неточную интерпретацию нашей мысли. Когда мы сказали, что обязательность или принуждение — это характерный признак социальных фактов, мы никоим образом не думали давать таким образом общее объяснение последних; мы хотели только ука¬зать удобный знак, по которому социолог может распознать факты, относя¬щиеся к его науке.
14 См. нашу книгу «Le suicide», p. 345—363.

Именно он думает, чувствует, желает, хотя он может желать, чувствовать или действовать только через посредство отдельных сознаний. Вот почему также социальный феномен не зависит от личной природы индивидов. Причина заключается в том, что в том сплаве, из которого он возникает, все индивидуальные признаки, разнообразные по определению, взаимно ней¬трализуются и сглаживаются. Сохраняются лишь наи¬более общие свойства человеческой природы, и именно по причине их крайней общности они не могут объяс¬нить весьма специфические и сложные формы, харак¬терные для коллективных фактов. Дело не в том, что эти свойства не оказывают никакого воздействия на результат, но они составляют лишь его опосредованные и отдаленные условия. Его бы не было, если бы они ему противоречили, но не они его определяют.
Внешнее существование психических фактов по от¬ношению к клеткам мозга имеет такие же причины и такую же природу. В самом деле, нет никаких основа¬ний предполагать, что представление, каким бы эле¬ментарным оно ни было, может быть прямо порождено клеточным колебанием определенной интенсивности и тональности. Но нет такого ощущения, в котором бы не участвовало известное количество клеток. Способ, ко¬торым осуществляются церебральные локализации, не оставляет места для иной гипотезы, так как образы всегда поддерживают только определенные отношения с более или менее обширными зонами. Возможно даже, что мозг в целом участвует в деятельности, благодаря которой они возникают, что, по-видимому, доказывается фактом субституций. Наконец, это также, по-види¬мому, единственный способ понять, как ощущение зависит от мозга, образуя в то же время новый феномен. Оно зависит от него потому, что состоит из различных колебаний молекул (а иначе из чего оно может быть сделано и откуда оно могло появиться?); но оно в то же время нечто иное, потому что оно проистекает из ново¬го синтеза особого рода, в который эти колебания вхо¬дят в качестве элементов, но в котором они преобразо¬ваны самим фактом их соединения. Конечно, мы не знаем, как движения могут, комбинируясь, порождать представление. Но мы так же не знаем, как механиче¬ское движение может, когда оно останавливается, пре¬вращаться в тепло или обратно. И все-таки это преобразование не подвергается сомнению; почему же первое преобразование менее возможно? Вообще, если бы по¬добное возражение было приемлемо, то пришлось бы отрицать любое изменение, так как между следствием и его причинами, равнодействующей и ее элементами, всегда существует какой-то разрыв. Это дело метафизи¬ки найти концепцию, которая бы делала эту разнород¬ность представимой; что касается нас, то нам достаточ¬но того, чтобы само ее существование было признано бесспорным.
Но в таком случае, если каждое понятие (или, по крайней мере, каждое ощущение) порождается синте¬зом некоторого количества клеточных состояний, ском¬бинированных вместе законосообразно еще непознан¬ными силами, то очевидно, что оно не может быть заключено ни в одной определенной клетке. Оно усколь¬зает от каждой, потому что ни одной из них недоста¬точно, чтобы породить его. Существование представлений не может точно распределяться между различными нервными элементами, поскольку нет такого представ¬ления, в котором бы не соучаствовало несколько этих элементов; но это существование возможно только в целом, образованном их объединением, точно так же, как коллективное существование возможно только в целом, образованном объединением индивидов. Ни то ни другое не состоит из определенных частей, прикреп¬ленных к определенным частям их соответствующего субстрата. Каждое психическое состояние оказывается таким образом перед лицом структуры, присущей нерв¬ным клеткам, в тех же условиях относительной независимости, в каких социальные явления находятся перед лицом отдельных людей. Поскольку оно не сводится к простому колебанию молекул, оно не зависит от коле¬баний такого рода, которые могут происходить отдель¬но в различных участках головного мозга; только физические силы, затрагивающие всю группу клеток, которая служит этому состоянию опорой, могут затро¬нуть также и его. Но для продолжения своего суще¬ствования у него нет нужды в том, чтобы постоянно поддерживаться и как бы непрерывно воссоздаваться непрерывным привнесением нервной энергии. Чтобы признать за психикой эту ограниченную автономию, которая есть, по существу, то, что заключает в себе позитивного и важного наше понятие духовности, сле¬довательно, нет необходимости воображать душу, отде¬ленную от ее тела и ведущую в какой-то неведомой идеальной среде мечтательное и уединенное существо¬вание. Душа присутствует в этом мире; она соединяет свою жизнь с жизнью вещей, и можно, если угодно, сказать обо всех наших мыслях, что они находятся в мозгу. Необходимо только добавить, что внутри мозга они точно не локализуются, они не расположены там в определенных участках, даже тогда, когда с одними участками они связаны более тесно, чем с другими. Одного этого рассеяния достаточно, чтобы доказать, что мысли — это нечто специфическое, так как для того, чтобы они были рассеяны подобным образом, совершенно необходимо, чтобы они были составлены иначе, чем мозговое вещество, и, следовательно, их форма бытия специфична.
Таким образом, те, кто обвиняет нас в том, что в нашей трактовке социальная жизнь остается лишенной всякого основания, потому что мы отказываемся рас¬творять ее в индивидуальном сознании, не заметили, вероятно, все следствия их возражения. Если бы оно было обоснованным, оно точно так же могло бы отно¬ситься к отношениям психики и мозга; следовательно, чтобы быть логичным, надо было бы также растворить мысль в клетке и отказать психической жизни в какой бы то ни было специфике. Но тогда мы сталкиваемся с непреодолимыми трудностями, которые мы отметили. Более того, исходя из того же принципа, надо было бы сказать также, что свойства жизни заключены в части¬цах кислорода, водорода, углерода и азота, образующих живую протоплазму, так как она не содержит ничего другого помимо этих минеральных частиц, точно так же как общество не содержит ничего, кроме индиви¬дов15. 
15 По крайней мере, индивиды составляют его единственные активные элементы. Строго говоря, общество включает в себя также и вещи.

Но в данном случае неприемлемость опровергаемой нами концепции, возможно, выглядит еще более очевидной, чем в предыдущих. Во-первых, как жизненные движения могут располагаться в элементах, которые не являются живыми? Во-вторых, как характер¬ные свойства жизни распределяются между этими элементами? Они не могут находиться одинаково во всех, потому что элементы эти разнородны: кислород не мо¬жет ни выполнять ту же функцию, что углерод, ни обладать теми же свойствами. Точно так же невозмож¬но предположить, чтобы каждый аспект жизни воплощался в отдельной группе атомов. Жизнь не разделяет¬ся подобным образом; она есть единое целое и, следоваельно, может иметь своим местонахождением только живую субстанцию в ее целостности. Она существует в целом, а не в частях. Если для ее обоснования нет необходимости разделять ее между элементарными си¬лами, равнодействующей которых она является, то почему должно быть иначе с индивидуальной мыслью по отношению к клеткам мозга и с социальными фактами по отношению к индивидам?
В конечном счете индивидуалистическая социология лишь применяет к социальной жизни принцип старой материалистической метафизики: в действительности она стремится объяснить сложное простым, высшее низшим, целое частью, что противоречиво в самых исходных понятиях. Правда, и противоположный прин¬цип не представляется нам более убедительным; точно так же невозможно вместе с идеалистической и теоло¬гической метафизикой выводить часть из целого, так как целое — ничто без составляющих его частей, и оно не может черпать из небытия то, в чем оно нуждается для своего существования. Остается, стало быть, объяс¬нять явления, происходящие в целом, свойствами, ха¬рактерными для целого, сложное — сложным, социаль¬ные факты — обществом, витальные и психические факты — комбинациями sui generis, из которых они проистекают. Таков единственный путь, которым мо¬жет следовать наука. Это не значит, что между различными стадиями развития реальности связи разорваны. Целое образуется только посредством группирования частей, а это группирование не совершается мгновенно, благодаря внезапному чуду; существует бесконечный ряд промежуточных звеньев между состоянием чистой изолированности и состоянием явной ассоциации. Но по мере того как ассоциация формируется, она порождает явления, которые не вытекают прямо из сущности ассоциированных элементов; и эта частичная независи¬мость тем более ярко выражена, чем эти элементы многочисленней и сильней синтезированы. Именно от¬сюда, вероятно, проистекают гибкость, мягкость, из¬менчивость, которые проявляют высшие формы реаль¬ности в сравнении с низшими, внутрь которых, однако, они уходят своими корнями. В самом деле, когда какая-нибудь форма бытия или деятельности зависит от целого и при этом не зависит непосредственно от со¬ставляющих его частей, она обладает, благодаря этому рассеянию, вездесущностью, которая до известной сте¬пени освобождает ее. Поскольку эта форма не прикова¬на к определенному участку пространства, она не под¬чинена строго ограниченным условиям существования. Если какая-то причина стимулирует ее изменения, то изменения столкнутся с меньшим сопротивлением и произойдут легче, потому что они имеют в некотором роде больший простор. Если такие-то части отказыва¬ются от них, то другие смогут оказать необходимую поддержку для нового устройства, не испытывая необ¬ходимости из-за этого в собственном переустройстве. Таким образом можно, во всяком случае, понять, как один и тот же орган может приспосабливаться к различным функциям, как различные участки мозга могут заменять друг друга, как один и тот же социальный институт может последовательно служить самым разнообразным целям.
Поэтому коллективная жизнь, целиком располагаясь в коллективном субстрате, посредством которого она связана с остальной частью мира, тем не менее не растворяется в этом субстрате. Она одновременно зависит от него и отличается от него, так же как функция соотносится со своим органом. Конечно, поскольку она из него исходит (а иначе откуда она приходит?), то формы, в которые она облечена в то время, когда она из него выделяется и которые, следовательно, существенны, несут на себе печать их происхождения. Вот почему первоначальное содержание всякого социального сознания тесно связано с числом социальных элементов, со способом, которым они сгруппированы и распределены и т. д., т. е. с природой субстрата. Но как только первоначальный запас представлений таким образом сформировался, они становятся, по причинам, о которых мы говорили, частично автономной реальностью, живущей своей собственной жизнью. Эти представления способ¬ны притягиваться, отталкиваться, образовывать между собой разного рода синтезы, которые определяются их естественными близкими свойствами, а не состоянием среды, внутри которой они развиваются. Следователь¬но, новые представления, являющиеся продуктом этих синтезов, той же природы: их ближайшие причины — другие коллективные представления, а не тот или иной характер социальной структуры. Вероятно, наиболее поразительные примеры этого феномена обнаружива¬ются в эволюции религии. Конечно, невозможно понять, как образовался греческий или римский пантеон, если мы не знаем устройства гражданской общины, не знаем, как первобытные кланы постепенно смешались между собой, как организовалась патриархальная семья и т. д. Но, с другой стороны, все эти пышно разросшиеся мифы и легенды, все эти теогонические, космологи¬ческие и прочие системы, которые конструирует религиозное мышление, прямо не связаны с определенными особенностями социальной морфологии. И именно из-за этого часто не признавали социальный характер рели¬гии: считали, что она формируется в значительной мере под влиянием внесоциологических причин, потому что не видели непосредственной связи между большинст¬вом религиозных верований и социальной организа¬цией. Но в таком случае надо было бы также вывести за пределы психологии все, что проходит через чистое ощущение. Ведь ощущения, первое основание индиви¬дуального сознания, могут объясняться только состоя¬нием мозга и органов (иначе откуда они берутся?); но когда они уже существуют, они соединяются между со¬бой по законам, для объяснения которых ни морфологии, ни физиологии мозга недостаточно. Из ощущений возникают образы, а образы, группируясь в свою оче¬редь, становятся понятиями. И по мере того как новые состояния прибавляются таким образом к старым, по¬скольку они отделены более многочисленными посредниками от той органической основы, на которой все-таки базируется вся психическая жизнь, они от нее зависят все менее непосредственно. Тем не менее эти состояния остаются психическими; именно в них могут даже лучше всего прослеживаться характерные черты психики16.
Возможно, эти сопоставления помогут лучше понять, почему мы так настойчиво стремимся отличать социологию от индивидуальной психологии.
16 Отсюда видно, в чем состоит недостаток определения социальных фактов как явлений, порождаемых одновременно в обществе и обществом. Последнее выражение неточно, так как имеются социологические факты, причем немаловажные, которые являются не продуктами общества, а уже образовавшимися социальными продуктами. Это подобно тому, как если бы мы определили психические факты как те, которые произошли от комбини¬рованного действия всех мозговых клеток или некоторого их количества. Во всяком случае такое определение не может послужить выделению и установ¬лению границ объекта социологии. Ведь эти вопросы о происхождении могут решаться только по мере того, как наука продвигается вперед; когда исследо¬вание только начинается, мы не знаем, каковы причины явлений, которые мы собираемся изучить, да и вообще мы всегда знаем их лишь частично. Необходимо поэтому ограничить поле исследования согласно другому крите¬рию, если мы не хотим оставить это поле неопределенным, т. е. если мы хотим знать, что изучаем.
Что касается процесса, благодаря которому образуются эти социальные продукты второго уровня, то хотя он в какой-то мере подобен процессу, наблюдаемому в сфере индивидуального сознания, он все же обладает своим собственным обликом. Комбинации, из которых произошли народные мифы, теогонии, космогонии, не тождественны ассоциациям идей, образую¬щимся у индивидов, хотя те и другие могут прояснять друг друга. Целая отрасль социологии, которую еще предстоит создать, должна исследовать законы коллективного существования идей.

Речь идет просто о том, чтобы внедрить и привить в социологии концепцию, подобную той, которая стано¬вится преобладающей в психологии. Действительно, в последнее десятилетие в этой науке имело место важное нововведение: были предприняты интересные попытки создать психологию, которая была бы собственно пси¬хологической, без всякого другого эпитета. Старый интроспекционизм довольствовался описанием психиче¬ских явлений без их объяснения; психофизиология объ¬ясняла их, но оставляя в стороне как малосуществен¬ные их отличительные черты; сейчас формируется третья школа, которая стремится объяснить их, остав¬ляя за ними их специфику. Для интроспекционизма психическая жизнь обладает своей собственной приро¬дой, но, полностью отделяя эту жизнь от остального мира, он лишает ее возможности применять обычные методы науки; для психофизиологии, наоборот, психи¬ческая жизнь сама по себе ничто, и роль ученого состо¬ит в том, чтобы отбросить этот поверхностный слой и сразу же достигнуть покрываемые им реальности; обе школы сходятся, однако, в том, что видят в психике лишь тонкий слой явлений, прозрачный для сознания согласно одним, лишенный всякой основательности со¬гласно другим. Но новейшие эксперименты показали нам, что ее надо понимать главным образом как обшир¬ную систему реальностей sui generis, состоящую из значительного множества расположенных друг над дру¬гом слоев, систему, слишком глубокую и сложную, чтобы простой рефлексии было достаточно для проник¬новения в ее тайны, слишком специфическую, чтобы чисто физиологические соображения могли объяснить ее. Именно таким образом та духовность, которой ха¬рактеризуют факты интеллектуальной сферы и которая некогда, казалось, располагала их либо выше, либо ниже науки, сама стала объектом позитивной науки, и между идеологией интроспекционистов и биологиче¬ским натурализмом утвердился психологический нату¬рализм, доказательству правомерности которого, возможно, будет способствовать настоящая статья.
Подобная трансформация должна произойти и в социологии, и именно к этой цели направлены все наши усилия. Хотя теперь уже почти нет мыслителей, осме¬ливающихся открыто выводить социальные факты за пределы природы, многие еще думают, что для того, чтобы их обосновать, достаточно придать им в качестве опоры сознание индивида; некоторые даже доходят до того, что сводят их к общим свойствам организованной материи. Для тех и для других, следовательно, общество само по себе — ничто; это лишь эпифеномен индиви¬дуальной жизни (неважно, органической или психиче¬ской), точно так же, как индивидуальное представле¬ние, согласно Модели и его последователям,— это лишь эпифеномен физических свойств. Общество в таком понимании не имеет иной реальности, кроме той, что ему сообщает индивид, точно так же, как индивидуаль¬ное представление не имеет иного существования, кро¬ме того, которым его наделяет нервная клетка; социо¬логия таким образом оказывается лишь прикладной психологией17. 
17 Когда мы говорим просто «психология», мы имеем в виду индивидуаль¬ную психологию, и для ясности при обсуждениях следовало бы ограничить таким образом смысл этого слова. Коллективная психология — это вся социология целиком; почему бы в таком случае не пользоваться только последним выражением? Напротив, слово «психология» всегда обозначало науку о психике индивида; почему бы не сохранить за ним это значение? Мы избежали бы благодаря этому множества недоразумений.

Но пример самой психологии доказыва¬ет, что следует отказаться от этой концепции науки. За пределами как идеологии психосоциологов, так и мате¬риалистического натурализма социоантропологии*14*, есть место для социологического натурализма, который ви¬дит в социальных явлениях специфические факты и стремится объяснить их, относясь с благоговейным по¬чтением к их специфике. Стало быть, только вследст¬вие в высшей степени странного недоразумения нас иногда упрекали в чем-то вроде материализма. Как раз наоборот, с той точки зрения, на которой мы стоим, если называть духовностью отличительное свойство сферы представлений у индивида, то о социальной жиз¬ни надо сказать, что она определяется сверхдуховно¬стью; под этим мы имеем в виду, что определяющие признаки психической жизни в ней обнаруживаются, но они возведены в гораздо более высокую степень и образуют нечто совершенно новое. Несмотря на то, что это слово выглядит метафизически, оно обозначает лишь совокупность естественных фактов, которые дол¬жны объясняться естественными причинами. Но оно указывает и на то, что новый мир, открытый таким образом для науки, превосходит все другие в сложно¬сти; что это не просто увеличенная форма более низких сфер; в этом мире действуют еще не познанные силы, законы которых не могут быть открыты только посредством внутреннего анализа.

ПЕДАГОГИКА И СОЦИОЛОГИЯ
Господа!
Заменить на этой кафедре человека высокого ума и твердой воли, которому Франция столь сильно обязана обновлением своего начального образования,— для меня высочайшая честь, и я это очень хорошо осознаю. На¬ходясь в тесном контакте с нашими школьными учите¬лями пятнадцать лет, в течение которых я преподавал педагогику в Бордоском университете, я смог вблизи увидеть результаты работы, с которой имя г. Бюиссона останется связанным навсегда, поэтому мне известно все ее значение*15*. Если тем более представить себе состо¬яние, в котором начальное образование находилось в то время, когда его реформа была начата, то невозможно не восхититься полученными результатами и быстро¬той достигнутого прогресса. Увеличение числа и мате¬риальное преобразование школ, рациональные методы, сменившие прежнюю рутину, подлинный подъем педа¬гогической мысли, общая поддержка разного рода ини¬циатив, все это — безусловно одна из величайших и счастливейших революций в истории нашего нацио¬нального образования. Для науки было большой уда¬чей, когда г. Бюиссон, считая свою задачу выполнен¬ной, отказался от некоторых ответственных обязанно¬стей, с тем чтобы сообщить публике путем преподава¬ния результаты своего уникального опыта. Столь многообразная практика, освещенная к тому же широ¬ким взглядом на вещи, одновременно осторожным и проявляющим интерес ко всему новому, с необходимо¬стью должна была придать его слову авторитет, кото¬рый повышался еще более благодаря нравственному обаянию его личности и памяти о заслугах во всех великих делах, которым г. Бюиссон посвятил свою жизнь.
Я не могу дать вам ничего, что приближалось бы к столь высокой компетентности. Поэтому я мог бы по¬чувствовать страх перед лицом ожидающих меня труд¬ностей, если бы немного не успокаивал себя мыслью о том, что столь сложные проблемы могут успешно изучаться различными умами и с различных точек зрения. Поскольку я социолог, я буду говорить с вами о воспи¬тании главным образом в качестве социолога. Впрочем, это отнюдь не означает, что мы подвергаемся опасности видеть и показывать вещи не с той стороны, искажая их; наоборот, я убежден, что нет метода более пригод¬ного для того, чтобы выяснить их истинную природу. В самом деле, я считаю как раз основой всякого теорети¬ческого построения в педагогике положение о том, что воспитание — явление главным образом социальное как по своим функциям, так и по происхождению, и, следовательно, педагогика зависит от социологии силь¬нее, чем от любой другой науки. А поскольку эта идея должна доминировать во всем моем преподавании, так же как она доминировала в подобных курсах, которые я ранее преподавал в другом университете*16*, то мне показалось, что в этой первой беседе ее следует под¬черкнуть и прояснить с тем, чтобы вы могли лучше следить за ее дальнейшим развитием и применением. Речь не может идти о том, чтобы в течение одной только лекции осуществить строгое доказательство этой идеи. Столь общий принцип со столь же обширными следствиями может проверяться лишь постепенно, по мере того, как мы вникаем в подробности фактов и видим, как он к ним применяется. Но что возможно уже сейчас, так это дать краткое изложение этого принципа; привести вам основные соображения, которые должны убедить принять его с самого начала исследова¬ния в качестве временного предположения и при условии необходимых верификаций; наконец, указать как его значение, так и его границы; все это и будет предметом нашей первой лекции.

I
Сразу же обратить ваше внимание на эту фундаментальную аксиому тем более необходимо, что она, как правило, не признается. Вплоть до самых последних лет (и пока можно назвать лишь несколько исключений)1 поч¬ти все педагоги Нового времени были едины во взгляде, согласно которому воспитание — это явление главным образом индивидуальное и, следовательно, педагогика — это непосредственный и прямой королларии только психологии.
1 Эту идею уже сформулировал Ланге во вступительной лекции, опубликованной в «Monatshefte der Comeniusgesellschaft», Bd III, S. 107. Ее воспроиз¬вел Лоренц фон Штейн в его «Verwaltungslehrw», Bd V. К той же тенденции примыкают Вилльман (Willmann. Didaktik als Bildungslchre, 2 vol, 1894), Наторп (Nalorp. Social-paedogogik, 1899), Бергеман (Bergemann. Soziale Paeda-gogik, 1900). Отметим также работы: С. Edgar Vincent. The Social mind and education; Elslander. L'education au point de vue sociologique, 1899.

Для Канта и Милля, для Гербарта и Спенсера воспитание имеет своей целью прежде всего реализовать в каждом индивиде определяющие признаки чело¬веческого рода в целом, доведя их до наивысшей степе¬ни их возможного совершенства. В качестве очевидной истины утверждалось, что существует одно, и только одно воспитание, которое, исключая любое другое, под¬ходит одинаково ко всем людям, каковы бы ни были исторические и социальные условия, от которых они зависят; и именно этот абстрактный и единственный идеал теоретики воспитания стремились определить. Предполагалось, что существует одна человеческая при¬рода, формы и свойства которой можно определить раз и навсегда, и педагогическая проблема состоит в поиске того, как воспитательное воздействие должно осуществляться в отношении таким образом определяемой человеческой природы. Никто, конечно, никогда не ду¬мал, что человек сразу, как только он вступает в жизнь, становится тем, чем он может и должен быть. Слишком очевидно, что человеческое существо формируется лишь постепенно, в ходе медленного становления, которое начинается при рождении с тем, чтобы завершиться лишь в зрелом возрасте. Но при этом предполагалось, что отмеченное становление лишь актуализирует по¬тенциальные возможности, высвобождает скрытые энер¬гии, которые уже существовали, были заложены в фи¬зическом и психическом организме ребенка. Воспитате¬лю поэтому не остается добавить ничего существенного к творению природы. Он не создает ничего нового. Его роль ограничивается противодействием тому, чтобы эти существующие потенции не атрофировались из-за бездеятельности, не уклонялись от своего нормального направления или не развивались слишком медленно. Поэтому условия места и времени, состояние, в котором находится социальная среда, теряют для педагогики всякий интерес. Поскольку человек носит в самом себе все зародыши своего развития, то только его одного надо наблюдать, когда мы пытаемся определить, в каком направлении и каким образом этим развитием следует управлять. Важно знать только, каковы его природные способности и какова их сущность. А наука, имеющая объектом описание и объяснение индивидуального человека, — это психология. Представляется поэтому, что ее должно быть вполне достаточно для удовлетворения всех педагогических потребностей.
К сожалению, эта концепция воспитания оказывает¬ся в резком противоречии со всем, чему учит нас исто¬рия: в действительности не существует народа, у кото¬рого она когда-нибудь применялась бы. Прежде всего, не бывает воспитания, повсеместно пригодного для всего человеческого рода; более того, не бывает, в известном смысле, общества, где бы различные педагогиче¬ские системы не сосуществовали и не функционировали параллельно. Допустим, общество состоит из каст. В таком случае воспитание варьирует от одной касты к другой; у патрициев оно не то, что у плебеев, у брахмана — не то, что у шудры. Точно так же и в средние века: насколько велик разрыв между культурой молодого пажа, обученного всем рыцарским искусствам, и культурой крестьянина, изучавшего в своей приходской школе несколько скудных элементов грамматики, цер¬ковного календаря и пения! И разве сегодня еще мы не видим, как воспитание варьирует в различных социальных классах или даже типах поселения? Городское вос¬питание отличается от сельского, воспитание буржуа — от воспитания рабочего. Могут сказать, что такая орга¬низация морально не оправдана, что здесь можно ви¬деть лишь пережиток, обреченный на исчезновение. Утверждение это легко отстаивать. Очевидно, что вос¬питание наших детей не должно зависеть от случая, заставляющего их рождаться здесь, а не там, от этих родителей, а не от других. Но даже если бы моральное сознание нашей эпохи получило в этом вопросе ожидаемое им удовлетворение, воспитание все равно не стало бы от этого более единообразным. Даже если карьера каждого ребенка не была бы, по крайней мере в значи¬тельной части, предопределена слепой наследственностью, нравственное разнообразие, вызываемое различиями в профессиях, неизбежно повлекло бы за собой значительное педагогическое разнообразие. В самом деле, каждая профессия образует среду sui generis, ко¬торая требует особых склонностей и специальных знаний, в которой господствуют определенные идеи, навыки, способы видения вещей; а поскольку ребенок дол¬жен быть подготовлен к функции, которую он будет призван выполнять, то воспитание, начиная с известно¬го возраста, не может быть одинаковым для всех инди¬видов. Вот почему мы видим, как во всех цивилизован¬ных странах оно имеет тенденцию все более дифферен¬цироваться и специализироваться, и эта специализация постоянно становится все более ранней. Возникающая таким образом разнородность, в отличие от той, существование которой, мы только что констатировали, не базируется на несправедливом неравенстве; но она не менее значительна. Чтобы обнаружить абсолютно однородное и уравнительное воспитание, следовало бы обра¬титься к доисторическим обществам, где не существует никакой дифференциации; впрочем, такого рода общества составляют лишь логический и сконструированный этап в истории человечества.
Очевидно, что эти специальные виды воспитания никоим образом не направлены на формирование инди¬видов. Конечно, иногда случается, что они имеют своим результатом развитие у индивида особых склонностей, которые ему были внутренне присущи и нуждались лишь в том, чтобы начать действовать; в этом смысле можно сказать, что они помогают ему реализовать свою природу. Но мы хорошо знаем, насколько редко встречается такое узко определенное призвание. Чаще всего мы не предназначены нашим интеллектуальным или нравственным темпераментом к выполнению точно определенной функции. Средний человек преимуще¬ственно пластичен; он одинаково может быть использован в очень разных видах занятий. Если же он специа¬лизируется и специализируется в такой-то форме, а не в другой, то не по причинам, которые являются вну¬тренними для него; он не принуждается к этому потребностями своей природы. Это общество, чтобы иметь возможность сохраняться, нуждается в том, чтобы труд между его членами разделялся, причем разделялся между ними так, а не иначе. Вот почему оно готовит себе своими собственными руками, посредством воспитания, специализированных работников, в которых оно нуждается. Поэтому именно для него, а также благодаря ему, воспитание дифференцировалось таким образом.
Более того. Эта специальная подготовка отнюдь не обязательно приближает нас к человеческому совершенству, она не обходится без частичного вырождения, и это даже в том случае, когда она оказывается в гармоническом соответствии с естественными предрасположениями индивида. Ведь мы не можем с необходи¬мым напряжением .развивать специальные способно¬сти, которых требует наша функция, не оставляя в бездействии и не притупляя другие способности, следо¬вательно, не принося в жертву значительную часть нашей натуры. Например, человек как индивид в не меньшей степени создан для того, чтобы действовать, чем для того, чтобы мыслить. Поскольку он прежде всего живое существо, а жизнь — это действие, способ¬ности к действию для него, вероятно, даже более существенны, чем другие. И тем не менее, начиная с того момента, как интеллектуальная жизнь обществ достиг¬ла известного уровня развития, существуют и обяза¬тельно должны существовать люди, которые посвяща¬ют себя только ей, которые только мыслят. Но мышление может развиваться, только отрываясь от действия, сосредоточиваясь в самом себе, отвращая предающегося ему субъектл от действия. Так формируются неполные натуры, у которых вся энергия деятельности, так ска¬зать, обратилась в рефлексию и которые, однако, каки¬ми бы неполноценными они ни были в некоторых отношениях, образуют необходимый фактор научного про¬гресса. Никогда абстрактный анализ человеческой при¬роды не позволил бы предвидеть ни того, что человек способен так исказить то, что считается его сущностью, ни того, что необходимо воспитание, специально подго¬тавливающее эти полезные искажения.
И все же, каково бы ни было значение этих специа¬лизированных видов воспитания, они, бесспорно, не охватывают все воспитание. Можно даже сказать, что они не самодостаточны; повсюду, где мы их встречаем, они расходятся между собой только начиная с опреде¬ленного пункта, за которым они сливаются воедино. Все они покоятся на общем основании. В самом деле, любой народ обладает известным множеством идей, чувств и религиозных обрядов, которые воспитание должно привить всем детям без различия, независимо от того, к какой социальной категории они принадле¬жат. Это то самое общее воспитание, которое обычно считается даже подлинным воспитанием. Только оно кажется вполне заслуживающим этого наименования. Ему приписывают нечто вроде превосходства над всеми другими видами воспитания. Поэтому именно относительно него главным образом важно узнать, заключено ли оно целиком, как часто утверждается, в понятии человека и может ли оно быть выведено из этого поня¬тия.
По правде говоря, подобный вопрос даже не возникает, когда речь идет о системах воспитания, известных в истории. Они столь очевидно связаны с определенными социальными системами, что неотделимы от них. Если, вопреки различиям, отделявшим патрициат от плебса, в Риме существовало все-таки воспитание, общее для всех римлян, то характерная черта этого воспитания состояла в том, что оно было главным образом римским. Оно предполагало определенную организацию гражданской общины, которая одновременно была его основой. И то, что мы говорим о Риме, может быть сказано обо всех исторических обществах. Каждый тип народа имеет свое собственное воспитание, которое может способствовать его определению так же, как его нравственная, политическая и религиозная организация. Это одна из сторон его характера. Вот почему воспитание столь сильно варьировало в зависимости от времени и страны; вот почему в одном месте оно приучает индивида полностью отдавать свою личность в руки государства, тогда как в другом, наоборот, оно стремится сделать из него самостоятельное существо, законодателя для своего собственного поведения; вот почему оно является аскетическим в Средние века, либеральным в эпоху Возрождения, литературным в XVII веке, научным в наши дни. Дело не в том, что из-за ряда аберраций люди постоянно ошибались относи¬тельно природы людей и их потребностей, а в том, что их потребности варьировали, и варьировали они пото¬му, что социальные условия, от которых зависят чело¬веческие потребности, не оставались одинаковыми.
Но то, что охотно признают относительно прошлого, вследствие бессознательного противоречия отказываются допустить относительно настоящего и еще боль¬ше — будущего. Все легко соглашаются с тем, что в Греции и Риме воспитание имело единственной целью создавать греков и римлян и, следовательно, оказыва¬лось тесно связанным со всей совокупностью политических, моральных, экономических и религиозных ин¬ститутов. Но нам нравится думать, что наше современ¬ное воспитание ускользает от действия общего закона, что в настоящее время оно уже менее прямо зависит от социальных обстоятельств и в будущем ему предстоит полностью от них освободиться. Разве мы не повторяем непрерывно, что хотим сделать из наших детей людей еще до того, как сделать их гражданами, и разве нам не кажется, что наше человеческое качество естественно состоит в том, чтобы избежать коллективных влияний, поскольку оно им логически предшествует?
И все же не было бы чем-то вроде чуда, если бы воспитание, которое в течение веков и во всех извест¬ных обществах обладало всеми признаками социально¬го института, смогло бы настолько полно изменить свою природу? Подобная трансформация покажется еще более удивительной, если подумать о том, что она будто бы совершилась как раз в тот момент, когда воспитание начало становиться настоящей сферой общественного обслуживания, так как с конца минувшего века мы видим, как не только во Франции, но и во всей Европе оно все более стремится стать объектом прямого контроля и управления со стороны государства. Правда, цели воспитания постоянно все больше отдаляются от местных или этнических условий, которые раньше обо¬собляли их; они становятся более общими и абстракт¬ными. Но тем не менее они остаются главным образом коллективными. В самом деле, разве не общество нам их навязывает? Разве не оно повелевает нам развивать у наших детей прежде всего те качества, которые род¬нят их со всеми людьми? Более того. Оно не только посредством общественного мнения оказывает на нас моральное давление для того, чтобы мы таким образом понимали наши воспитательские обязанности, но оно придает им такое значение, что, как я только что напомнил, само берет на себя выполнение этой задачи. Легко догадаться, что если общество придает этому делу столь важное значение, то потому, что оно чув¬ствует заинтересованность в нем. И действительно, толь¬ко широкая общечеловеческая культура может дать современным обществам граждан, в которых они нуж¬даются. Поскольку каждый из великих европейских народов занимает огромную площадь, поскольку каж¬дый из них формируется из самых различных рас, поскольку труд здесь разделен до бесконечности, со¬ставляющие народ индивиды настолько отличаются друг от друга, что между ними нет почти ничего обще¬го, за исключением их качества человека вообще. Они могут, стало быть, сохранить однородность, необходи¬мую для какого-либо социального консенсуса, только при условии, что они будут насколько возможно сход¬ны между собой единственной стороной, которой они все похожи друг на друга, т. е. тем, что все они — человеческие существа. Иными словами, в столь дифференцированных обществах не может быть почти ни¬какого иного коллективного типа, кроме родового типа человека. Стоит этому типу потерять часть своей все¬общности, стоит ему поддаться влиянию старого парти¬куляризма, как мы увидим распад этих больших госу¬дарств и их разложение на бесчисленное множество маленьких парцеллярных групп. Таким образом, наш педагогический идеал объясняется нашей социальной структурой, точно так же, как идеал греков и римлян можно объяснить только организацией гражданской общины. Если наше современное воспитание не являет¬ся больше узко национальным, то причину этого следу¬ет искать в устройстве современных наций.
Но это еще не все. Именно общество не только возвы¬сило человеческий тип до уровня достойного образца, который воспитатель должен стремиться воспроизве¬сти, но оно же конструирует этот тип и конструирует его сообразно своим потребностям. Ошибочно думать, что тип этот целиком дан в природной конституции человека, которому остается лишь обнаружить его в ней путем методического наблюдения и затем только приукрасить его с помощью воображения и максималь¬но развить с помощью мышления все найденные там задатки. Человек, которого воспитание должно реали¬зовать в нас,— это не тот человек, которого создала природа, но тот, каким общество хочет, чтобы он был, а оно хочет, чтобы он был таким, как требует внутреннее устройство общества. Это доказывается тем, как варьи¬рует наша концепция человека в различных обществах. Ведь древние также думали, что создают из своих детей людей, точно так же как и мы. Если они отказывались видеть себе подобного в чужестранце, то как раз пото¬му, что в их глазах только воспитание гражданской общины могло создать истинно и собственно человеческие существа. Но человечество они понимали по-свое¬му, не так, как мы. Любое более или менее значитель¬ное изменение в организации общества влечет за собой такое же по значению изменение в понятии человека о самом себе. Если под давлением возросшей конкуренции разделение общественного труда увеличится, если специализация каждого работника одновременно ста¬нет более ярко выраженной и ранней, то круг явлений, охватываемый общим воспитанием, должен будет по необходимости сузиться и, следовательно, тип человека по своим свойствам оскудеет. Некогда знание литерату¬ры рассматривалось как существенный элемент челове¬ческой культуры вообще, а теперь наступают времена, когда оно, возможно, будет лишь одной из специально¬стей. Точно так же, если существует признанная иерар¬хия между нашими способностями, если среди них есть такие, которым мы приписываем своего рода первенст¬во и которые по этой причине мы должны развивать больше, чем другие, то это не в силу внутренне прису¬щих им достоинств, не в силу того, что сама природа навечно определила им это первостепенное значение, а потому, что они имеют более высокую ценность для общества. Поэтому, поскольку шкала этих ценностей необходимо изменяется вместе с изменением обществ, эта иерархия никогда не оставалась одинаковой в различные моменты истории. Вчера на первом месте была храбрость, а вместе с ней — все способности, которых требует доблесть воина; сегодня это мышление и спо¬собность к мыслительной деятельности; завтра, воз¬можно, это будет утонченность вкуса, способность к восприятию произведений искусства. Таким образом, как в прошлом, так и в настоящее время наш педагоги¬ческий идеал даже в деталях есть творение общества. Именно оно рисует нам портрет того человека, которым мы должны быть, и в этом портрете отражаются все особенности социальной организации.

II
Итак, воспитание отнюдь не имеет единственной или главной целью индивида и его интересы, оно есть пре¬жде всего средство, с помощью которого общество постоянно воспроизводит условия своего собственного су¬ществования. Общество может существовать только тог¬да, когда между его членами существует достаточная степень однородности. Воспитание воспроизводит и укрепляет эту однородность, изначально закладывая в душе ребенка главные сходства, которых требует коллективное существование. Но с другой стороны, без известного разнообразия любая кооперация была бы невозможна. Воспитание обеспечивает сохранение это¬го необходимого разнообразия; при этом само оно дифференцируется и специализируется. Стало быть, в обо¬их своих аспектах оно состоит в целенаправленной социализации молодого поколения. В каждом из нас, можно сказать, живут два существа, которые хотя и можно разделить только путем абстракции, тем не менее различны. Одно из них состоит из всех психических состояний, которые относятся только к нам самим и к событиям нашей личной жизни. Это то, что можно назвать индивидуальным существом. Другое представ¬ляет собой систему идей, чувств, привычек, которые выражают в нас не нашу личность, а группу или различные группы, часть которых мы составляем; таковы религиозные верования, нравственные верования и обычаи, национальные или профессиональные традиции, разного рода коллективные мнения. Их совокупность образует социальное существо. Сформировать это существо в каждом из нас — такова цель воспитания.
К тому же именно через эту цель лучше всего проявляются его значение и плодотворность его воздействия. В самом деле, это социальное существо не только не дано в готовом виде в первоначальной конституции человека, но оно и не вырастает из нее путем спонтан¬ного развития. Человек спонтанно не был склонен к тому, чтобы подчиняться политической власти, соблю¬дать нравственную дисциплину, приносить пользу дру¬гим людям, жертвовать собой. В нашей природе не было ничего, что изначально предназначало бы нас к тому, чтобы становиться слугами божеств, символиче¬ских эмблем общества, поклоняться им, подвергать себя лишениям ради того, чтобы почитать их. Именно общество, по мере того как оно формировалось и укреп¬лялось, извлекло из своих собственных недр те великие моральные силы, перед лицом которых человек почув¬ствовал свою неполноценность. Но если абстрагиро¬ваться от смутных и неопределенных тенденций, кото¬рые могут быть связаны с наследственностью, то ребе¬нок, вступая в жизнь, приносит в нее с собой только свою индивидуальную природу. В каждом новом поко¬лении общество оказывается, так сказать, перед почти чистой чертежной доской, на которой ему необходимо проектировать, осуществляя новые затраты. Необходи¬мо, чтобы самым быстрым путем к только что родивше¬муся эгоистическому и асоциальному существу оно до¬бавило другое, способное вести социальную и нрав¬ственную жизнь. Вот в чем состоит дело воспитания, и вы можете оценить все его значение. Общество не огра¬ничивается тем, что развивает индивидуальный орга¬низм в направлении, обозначенном природой, и тем, что делает явными скрытые силы, которые требовалось лишь раскрыть. Оно создает в человеке нового челове¬ка, и этот новый человек создан из всего, что в нас есть лучшего, из всего, что придает жизни ценность и досто¬инство. Это созидательное свойство составляет, кроме того, особую привилегию человеческого воспитания. Животные получают совершенно иное воспитание, если можно называть так постепенно усиливающуюся трени¬ровку, которой они подвергаются со стороны родителей. Оно вполне может ускорять развитие некоторых инстинктов, дремлющих в животном; но оно не приоб¬щает его к существованию нового рода. Оно облегчает действие природных функций, но оно ничего не творит. Обученный своей матерью, детеныш может быстрее ле¬тать или вить гнездо; но он не усваивает от своих родителей почти ничего, что бы он не мог обнаружить своим личным опытом. Причина в том, что животные либо живут вне всякого социального состояния, либо образуют довольно простые общества, функционирую¬щие благодаря инстинктивным механизмам, которые каждый индивид носит в себе в готовом виде с самого рождения. Воспитание поэтому не может добавить ни¬чего существенного к природе, поскольку последней достаточно для всего, как для жизни индивида, так и для жизни группы. У человека, наоборот, всякого рода склонности, которые предполагает социальная жизнь, слишком сложны, чтобы иметь возможность вопло¬титься каким-то образом в наших тканях, чтобы мате¬риализоваться в форме органических предрасположе¬ний. Отсюда следует, что они не могут передаваться от одного поколения к другому наследственным путем. Эта передача осуществляется посредством воспитания. В очень многих обществах существует один обряд, который отчетливо выявляет эту отличительную черту человеческого воспитания и даже показывает, что чело¬век очень рано ее уловил. Это обряд инициации. Он имеет место в тот момент, когда воспитание завершено; обычно он даже закрывает последний период, когда старики заканчивают обучение молодого человека, рас¬крывая для него тайну наиболее фундаментальных ве¬рований и священных ритуалов племени. Как только этот обряд совершен, индивид, который прошел через него, занимает место в обществе; он покидает женщин, среди которых прошло все его детство; отныне он зани¬мает четко определенное место среди воинов; одновре¬менно он обретает сознание принадлежности к своему полу и связанных с ним прав и обязанностей. Теперь он стал человеком и гражданином. И у всех подобных народов существует повсеместно распространенное ве¬рование, согласно которому инициируемый, благодаря самому факту инициации, становится совершенно новым человеком; он меняет личность, получает новое имя, а известно, что имя здесь рассматривается не как простой вербальный знак, но как существенный эле¬мент личности. Инициация рассматривается как второе рождение. Эту трансформацию первобытный ум пред¬ставляет себе символически, воображая, что некий ду¬ховный принцип и нечто вроде новой души воплоти¬лись в индивиде. Но если убрать из этого верования мифические формы, в которые оно облечено, то не находим ли мы за символом смутно угадываемую идею о том, что воспитание имеет своим результатом созда¬ние в человеке нового существа? Это социальное суще¬ство.
Могут сказать, однако, что если и в самом деле собственно нравственные качества, поскольку они на¬вязывают индивиду лишения, поскольку они стесняют его естественные движения, могут возникать в нас толь¬ко под воздействием извне, то разве нет других качеств, таких, которые любой человек заинтересован достиг¬нуть и к которым он спонтанно стремится? Таковы разнообразные умственные качества, позволяющие ему лучше приспосабливать свое поведение к природе ве¬щей. Таковы также физические качества, и все, что способствует крепости и здоровью организма. Кажется, что, по крайней мере, в отношении первых качеств воспитание, развивая их, лишь идет навстречу разви¬тию самой природы, лишь ведет индивида к состоянию относительного совершенства, к которому он стремится сам по себе, хотя и достигает его быстрее благодаря поддержке общества.— Но вопреки видимости, то, что в данном случае, как и в других, воспитание отвечает прежде всего внешним, т. е. социальным, потребно¬стям, убедительно доказывается тем, что существуют общества, где эти качества не культивировались вооб¬ще; во всяком случае они понимались совершенно по-разному в различных обществах. Далеко не все народы признавали преимущества основательной интеллекту¬альной культуры. Наука, критический дух, столь высо¬ко ценимые нами сегодня, долгое время находились под подозрением. Разве мы не знаем одно великое учение, провозгласившее блаженными нищих духом? И не сле¬дует думать, что это безразличие к знанию было искусственно навязано людям вопреки их природе. Сами по себе они тогда не испытывали никакого стремления к науке, просто потому, что общества, членами которых они были, не испытывали в ней никакой необходимости. Чтобы существовать, эти общества нуждались пре¬жде всего в крепких и почитаемых традициях. Но традиция скорее не пробуждает, а стремится отвергнуть мышление и рефлексию. Так же обстоит дело и с физическими качествами. Если состояние социальной среды склоняет общественное сознание к аскетизму, то и фи¬зическое воспитание будет спонтанно отбрасываться на последний план. Примерно так и произошло в школах средневековья. Точно так же, в соответствии с направ¬лениями общественного мнения, это самое воспитание понималось в самых различных смыслах. В Спарте оно имело главной целью сделать людей нечувствительны¬ми к усталости; в Афинах оно было средством придать телу красивый вид; во времена рыцарства от него требо¬валось сформировать ловких и гибких воинов; в наши дни оно имеет уже только гигиенические цели и занято главным образом обузданием опасных последствий чрез¬мерно интенсивной интеллектуальной подготовки. Та¬ким образом, даже к этим качествам, которые на пер¬вый взгляд кажутся спонтанно столь желаемыми, ин¬дивид стремится лишь тогда, когда общество к ним побуждает, и стремится так, как оно ему предписывает. Вы видите, что педагогу далеко недостаточно иметь в качестве ресурса одну лишь психологию. Именно общество, как я уже показал вам вначале, создает для индивида идеал, который он должен реализовать благо¬даря воспитанию; но, кроме того, в природе индивида нет определенных тенденций, нет определенных состо¬яний, которые были бы своего рода первоначальным стремлением к этому идеалу, которые могли бы рас¬сматриваться как его низшая и заранее данная форма. Это не значит, конечно, что в нас не существует очень общих склонностей, без которых он, очевидно, был бы нереализуем. Если человек может научиться жертво¬вать собой, значит, у него есть способность к самопо¬жертвованию; если он смог подчинить себя научной дисциплине, значит, он к ней пригоден. Уже благодаря тому, что мы составляем неотъемлемую часть вселенной, мы зависим от чего-то кроме самих себя; таким образом, в нас существует безличное первоначало, ко¬торое подготавливает бескорыстие. Точно так же, уже благодаря тому, что мы мыслим, мы обладаем извест¬ной склонностью к познанию. Но между этими смутны¬ми и расплывчатыми предрасположениями, к тому же смешанными со всякого рода противоположными пред¬расположениями, и той определенной и ярко выражен¬ной формой, которую они приобретают под воздействи¬ем общества, существует пропасть. Даже посредством самого глубокого анализа невозможно заранее уловить в этих неопределенных задатках, чем они призваны стать после того, как они будут оплодотворены коллек¬тивным существованием. Ведь последнее не ограничи¬вается тем, что придает им недостающую им рельеф¬ность; оно нечто добавляет к ним. Оно добавляет к ним свою собственную энергию и уже тем самым трансфор¬мирует их и извлекает из них результаты, которые первоначально в них не содержались. Таким образом, даже когда в индивидуальном сознании для нас не будет больше никаких тайн, даже когда психология будет завершенной наукой, она не сможет дать знать воспитателю о цели, которой ему следует добиваться. Только социология может либо помочь нам понять ее, связывая ее с социальными состояниями, от которых она зависит и которые выражает, либо помочь нам обнаружить ее, когда общественное мнение, смущенное и нерешительное, уже не знает, какой эта цель должна быть.

III
Но если социология играет главную роль в определении целей воспитания, то имеет ли она такое же значение в отношении выбора средств?
Здесь бесспорно психология вновь вступает в свои права. Если педагогический идеал выражает прежде всего социальные потребности, то реализован он может быть все-таки только в индивидах и индивидами. Для того, чтобы он не был просто обычной теоретической концепцией, бесполезной рекомендацией общества сво¬им членам, необходимо найти средства приспособить к нему сознание ребенка. Сознание имеет свои собствен¬ные законы, которые надо знать, чтобы уметь изменять его, если, во всяком случае, мы хотим избежать осно¬ванных на эмпиризме действий наугад, которые педаго¬гика как раз и должна свести к минимуму. Чтобы иметь возможность стимулировать активность в опре¬деленном направлении, надо также знать, каковы ее движущие силы и какова их природа, так как именно при этом условии будет возможно со знанием дела применять к ней надлежащие действия. Допустим, речь идет о пробуждении любви к отечеству или чувства гуманности. Мы сможем тем лучше повернуть нравственные чувства наших учеников в том или ином направлении, чем более полными и точными будут наши понятия о совокупности явлений, называемых стремлениями, привычками, желаниями, эмоциями и т. п., о различных условиях, от которых они зависят, о форме, в которой проявляются у ребенка. В зависимо¬сти от того, видим мы в стремлениях результат приятных или неприятных опытов, произведенных человече¬ским родом, или же, наоборот, видим в них факт изначальный, предшествующий аффективным состоя¬ниям, которые сопровождают их функционирование, мы должны очень по-разному подходить к регулирова¬нию их развития. И именно психологии, и прежде всего детской психологии, следует решать эти вопросы. Если психология недостаточно компетентна для определения цели, точнее, целей воспитания, то не вызывает сомне¬ний, что она может сыграть полезную роль в формиро¬вании его методов. Даже если учесть, что никакой метод не может применяться одинаково к различным детям, психология все-таки должна помочь нам ориен¬тироваться среди множества разнообразных умов и ха¬рактеров. Известно, к сожалению, что мы еще далеки от того момента, когда она будет действительно в состо¬янии удовлетворять этот desideratum.
Итак, нельзя не признать пользы, которую способна принести педагогике наука об индивиде, и мы сможем воздать ей должное. И тем не менее, даже в том круге проблем, в которых она может с пользой просветить педагога, она не может обойтись без участия социологии.
Прежде всего, поскольку цели воспитания являются социальными, средства, которыми эти цели могут быть достигнуты, необходимо должны носить тот же соци¬альный характер. И в самом деле, среди воспитатель¬ных институтов, вероятно, нет ни одного, который бы не был аналогом социального института, главные черты которого он воспроизводит в уменьшенной форме и как бы сокращенно. В школе существует дисциплина, так же как и в сообществе граждан. Правила, определяю¬щие для школьника его обязанности, подобны тем пра¬вилам, что определяют поведение взрослого человека. Наказания и поощрения, связанные с первыми прави¬лами, сходны с наказаниями и поощрениями, санкцио¬нирующими вторые. Мы преподаем детям уже готовую науку. Но наука, которая еще создается, также препо¬дается. Она не остается заточенной в мозгу тех, кто ее создает; она становится по-настоящему действенной только при условии передачи другим людям. Но эта передача, использующая целую сеть социальных меха¬низмов, формирует преподавание, которое, будучи адресовано взрослому, по природе не отличается от того, что школьник получает от своего учителя. Впрочем, не говорится разве, что ученые — это учителя для своих современников и разве не называют школами группы, которые образуются вокруг них?2
2 Willmann. Op. cit., 1, p. 40.

Число примеров мож¬но увеличить. Дело в том, что в действительности, поскольку школьная жизнь — это лишь зародыш социальной жизни, поскольку последняя — это лишь продолжение и развитие первой, то невозможно, чтобы основные способы функционирования одной не обнару¬живались и в другой. Можно, стало быть, ожидать того, что социология, наука о социальных институтах, поможет нам понять, чем являются, или предположить, чем должны быть воспитательные институты. Чем луч¬ше мы знаем общество, тем лучше мы сможем объяс¬нить себе все, что происходит в том социальном микрокосме, каковым является школа. И наоборот, вы види¬те, насколько осторожно, с каким чувством меры следует использовать данные психологии, даже когда речь идет об определении методов. Сама по себе она не сможет обеспечить нас элементами, необходимыми для построения техники, которая, по определению, имеет свой прототип не в индивиде, а в обществе.
К тому же социальные состояния, от которых зависят педагогические цели, не ограничивают ими свое воздействие. Они затрагивают также концепцию мето¬дов, так как природа цели отчасти влияет и на природу средств. Допустим, общество ориентируется в направлении индивидуализма; тогда все воспитательные сред¬ства, которые могут иметь результатом насилие над индивидом, непризнание его внутренней свободы, пока¬жутся нестерпимыми и будут отвергнуты. И наоборот, допустим, под давлением длительных или мимолетных обстоятельств оно почувствует необходимость навязы¬вать всем более жесткий конформизм; тогда все, что может вызывать сверх меры интеллектуальную иници¬ативу, будет запрещаться. Фактически всякий раз, когда система методов воспитания глубоко трансформиро¬валась, это происходило под влиянием одного из тех великих социальных течений, воздействие которых ощущалось во всем пространстве коллективной жизни. Отнюдь не вследствие психологических открытий Возрождение противопоставило целую совокупность новых методов тем, которые применяло средневековье. Дело в том, что вследствие изменений, произошедших в струк¬туре европейских обществ, в конце концов родилась новая концепция человека и его места в мире. Точно так же педагоги, которые в конце XVIII — начале XIX вв. начали заменять интуитивный метод абстракт¬ным, откликнулись прежде всего на стремления своего времени. Ни Базедов, ни Песталоцци, ни Фрёбель не были очень крупными психологами. В их учении проявляются главным образом то уважение к внутренней свободе, тот ужас перед всяким принуждением, та лю¬бовь к человеку и, следовательно, к ребенку, которые лежат в основе нашего современного индивидуализма.
Итак, с какой бы стороны мы ни рассматривали воспитание, оно везде обнаруживает один и тот же характерный признак. Идет ли речь о преследуемых им целях или об используемых им средствах, оно отвечает соци¬альным потребностям, оно выражает коллективные идеи и чувства. Конечно, сам индивид находит это выгодным для себя. Мы ясно признали, что воспитанию мы обязаны лучшим в себе. Но дело в том, что эта лучшая часть нас самих имеет социальное происхожде¬ние. Поэтому следует всегда обращаться к исследова¬нию общества; только в нем педагог может найти принципы своих теорий. Психология вполне сможет указать ему, как лучше приступить к делу, чтобы применить эти принципы к воспитанию ребенка, когда они уже установлены, но едва ли сможет открыть их.
В заключение добавлю, что если когда-нибудь существовали время и страна, в которых бы социологиче¬ская точка зрения была столь необходимой для педаго¬гов, то это несомненно наша страна и наше время. Когда общество находится в состоянии относительной стабильности, временного равновесия, например, фран¬цузское общество в XVII в.; когда в связи с этим устанавливается система воспитания, которая какое-то время никем не оспаривается, тогда единственными насущными вопросами являются вопросы ее примене¬ния. Не возникает никакого серьезного сомнения ни по поводу цели, ни по поводу общей направленности мето¬дов; стало быть, расхождения могут касаться только лучшего способа их практического применения, и как раз эти трудности может разрешить психология. Мне нет надобности вам говорить, что эта социальная и моральная безмятежность чужда нашей эпохе; в этом одновременно ее беда и величие. Глубокие трансформа¬ции, которые испытали или испытывают современные общества, требуют соответствующих трансформаций в сфере национального воспитания. Но хотя мы хорошо понимаем, что изменения необходимы, мы плохо зна¬ем, какими они должны быть. Каковы бы ни были убеждения отдельных индивидов или партий, общест¬венное мнение продолжает пребывать в состоянии нерешительности и беспокойства. Поэтому мы не можем решать педагогическую проблему так же безмятежно, как люди XVII в. Речь теперь идет не о том, чтобы пускать в ход уже усвоенные идеи, а о jom, чтобы найти идеи, которые бы нас направляли. Как же их обнаружить, если не восходить к самому источнику воспита¬ния, т. е. к обществу? Необходимо, стало быть, задавать вопросы обществу, необходимо знать его потребности, поскольку именно его потребности надо удовлетворять. Обращать наши взоры только внутрь самих себя — это значит отвращать их от той самой реальности, которую нам нужно постигнуть; это значит сделать для нас невозможным что-либо понять в движении, которое увлекает за собой окружающий нас мир и нас вместе с ним. Я не думаю поэтому, что просто подчиняюсь какому-то предрассудку или чрезмерной любви к науке, которой занимаюсь всю жизнь, когда говорю, что никогда социологическая подготовка не была воспитателю более необходима. Это не значит, что социо¬логия может снабдить нас совершенно готовыми приемами, которыми останется лишь воспользоваться. Впрочем, существуют ли таковые вообще? Но она мо¬жет сделать больше и лучше. Она может дать нам то, в чем мы нуждаемся самым настоятельным образом; я имею в виду систему ведущих идей, которые способны одухотворить нашу практику и быть ее опорой, придать смысл нашей деятельности и основательно связать нас с ней; а это составляет необходимое условие для того, чтобы эта деятельность была плодотворной.

СОЦИОЛОГИЯ И СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ
I. ИСТОРИЧЕСКИЙ ОЧЕРК

Когда речь идет о такой новой науке, как социология, которая, родившись совсем недавно, находится еще в процессе своего формирования, то лучший способ объяснить ее сущность, предмет и метод — это дать краткий очерк ее происхождения.
Слово «социология» было создано Огюстом Контом ДЛЯ обозначения науки об обществах1. Новое слово появилось Потому, что само явление было новым; нео¬логизм здесь был необходим. Конечно, в весьма широ¬ком смысле можно снизать, что теоретизирование по поводу политических и социальных явлений началось до XIX в.: «Республика» Платона, «Политика» Аристотеля, бесчисленное множество трактатов, для которых эти два произведения послужили своего рода образцами, трактаты Кампанеллы, Гоббса, Руссо и многие другие уже рассматривали эти вопросы. Но эти разнообразные исследования отличались от тех, которые обознача¬ются словом «социология», одной существенной чертой. В действительности они имели целью не описывать и объяснять общества такими, как они суть или какими они были, но обнаруживать, чем они должны быть, как они должны организовываться, чтобы быть как можно более совершенными. Совершенно иная цель у социоло¬га, который исследует общества просто чтобы знать и понимать их, так же как физик, химик, биолог отно¬сятся к физическим, химическим и биологическим явлениям. Его задача состоит исключительно в том, чтобы четко определить исследуемые им факты, открыть зако¬ны, согласно которым они существуют, предоставляя другим возможность, если таковая имеется, находить применение установленных им научных положений.
1 Это слово, образованное из соединения латинского и греческого слов, носит гибридный характер, что часто подвергалось упрекам со стороны пуристов. Но, несмотря на этот неправильный способ образования, оно завоевато сегодня право гражданства во всех европейских языках.

Это значит, что социология могла появиться только тогда, когда стали понимать, что общества, как и остальная часть мира, подчинены законам, которые необходимо вытекают из их природы и ее выражают. Но эта концепция формировалась очень медленно. Ве¬ками люди думали, что даже минералы не управляются определенными законами, а могут приобретать любые формы и свойства, если только достаточно сильная воля постарается это сделать. Думали, что некоторые формулы или жесты обладают свойством трансформи¬ровать мертвую вещь в живое существо, человека — в животное или растение, и наоборот. Подобная иллю¬зия, по отношению к которой у нас есть нечто вроде инстинктивной наклонности, должна была естественно сохраняться гораздо дольше в области социальных фак¬тов.
Действительно, поскольку они гораздо более слож¬ны, то присутствующий в них порядок заметить значи¬тельно сложнее, а потому люди склонны думать, что все Здесь происходит случайно и более или менее беспо¬рядочно. Насколько велик на первый взгляд контраст между простой, неукоснительной последовательностью, с которой развертываются явления физической вселен¬ной, и хаотичным, переменчивым, приводящим в замешательство видом событий, которые фиксируются ис¬торией! С другой стороны, само то, что мы участвуем в этих событиях, склоняло к мысли, что, существуя через нас, социальные факты зависят исключительно от нас и могут быть такими, как мы захотим. В этих условиях для их наблюдения не было оснований, по¬скольку сами по себе они не были ничем, черпая все свое реальное содержание только из нашей воли. С этой точки зрения, единственный вопрос, который мог воз¬никнуть, состоял не в том, чтобы выяснить, что они собою представляют и согласно каким законам суще¬ствуют, а какими они могут и должны быть по нашему мнению.
Только в конце XVIII в. начали замечать, что соци¬альный мир, как и другие природные миры, имеет свои собственные законы. Монтескье, заявляя, что «зако¬ны — это необходимые отношения, вытекающие из природы вещей», хорошо понимал, что это превосходное определение естественного закона применимо к социальным явлениям так же, как и к другим; его «Дух законов» как раз и имеет целью показать, как юриди¬ческие институты базируются на природе людей и их среды. Немного времени спустя Кондорсе предпринял попытку обнаружить порядок, согласно которому осуществляется прогресс человечества2, что было лучшим способом показать, что он не содержит в себе ничего случайного и переменчивого, но зависит от определен¬ных причин. В это же время экономисты учили, что факты промышленной и торговой жизни управляются законами, которые, по их мнению, они уже даже от¬крыли.
2 В «Эскизе исторической картины прогресса человеческого разума».

Тем не менее, хотя эти различные мыслители подго¬товили путь к концепции, на которой базируется социология, у них еще было довольно туманное и расплывчатое представление о том, что такое законы социальной жизни. В самом деле, они не стремились пока¬зать, что социальные факты порождают друг друга согласно отношениям причины и следствия, определенным и неизменным, что ученый стремится наблюдать их посредством приемов, подобных тем, которые используются в науках о природе. Они считали лишь, что если принимать во внимание природу человека, то тем самым уже оказывается намеченным единственный путь, который является естественным и которым человечество должно следовать, если оно хочет быть в согласии с самим собой и осуществить свое предназначение; при этом оставалась все же возможность того, что оно уклонится от этого пути.
И действительно считалось, что ему постоянно приходится от него уклоняться в результате прискорбных заблуждений, которые, впрочем, не очень старались объяснить. Для экономистов, например, подлинная эко¬номическая организация, единственная, которую должна изучать наука, в известном смысле никогда не существовала; она является скорее идеальной, чем ре¬альной, так как люди под влиянием своих правителей и вследствие настоящего ослепления всегда от нее отказывались. Это значит, что ее в гораздо большей мере конструировали дедуктивно, чем наблюдали; таким образом, происходил, хотя и не прямой, но все же возврат к концепциям, лежащим в основе политических теорий Платона и Аристотеля.
Только в начале XIX в., у Сен-Симона3 и особенно у его ученика Огюста Конта, новая концепция оконча¬тельно появилась на свет.
3 К основным трудам Сен-Симона, касающимся социальной науки, отно¬сятся следующие: Memoire sur la Science de I'homme, 1813; L'lndustrie, 1816-1817; L'Organisateur, 1819; Du systeme industriel, 1821-1822; Catechisme des industriels, 1822—1824; De la physiologic appliquee aux ameliorations sociales.

Осуществляя в своем «Курсе позитивной философии» общий обзор всех сформировавшихся наук своего времени, Конт установил, что все они базируются на аксиоме, согласно которой изучаемые ими факты свя¬заны необходимыми отношениями, т. е. на принципе детерминизма; отсюда он заключил, что этот принцип, который подтвердился во всех других природных ми¬рах, от мира математических величин до сферы жизни, должен также быть истинным по отношению к соци¬альному миру. Само сопротивление, оказываемое те¬перь этому распространению идеи детерминизма, не должно останавливать философа, так как оно оказыва¬лось постоянно, каждый раз, когда возникал вопрос о распространении на новую сферу этого основополагаю¬щего постулата, и сопротивление это всегда бывало сломленным. Было время, когда отказывались призна¬вать этот принцип даже при изучении мира мертвых предметов, а он там утвердился. Потом его отрицали по отношению к миру живых и думающих существ, а теперь он неоспорим и в этой области.
Можно поэтому не сомневаться, что те же самые предрассудки, с которыми этот принцип сталкивается, когда речь заходит о его применении к социальному миру, сохранятся лишь какое-то время. К тому же, поскольку Конт утверждал в качестве очевидной исти¬ны (впрочем, теперь неопровержимой), что психическая жизнь индивида подчинена необходимым зако¬нам, то как действия и противодействия, которыми обмениваются между собой индивидуальные сознания, когда они ассоциированы, могут не подчиняться той же необходимости?
С этой точки зрения общества переставали выступать как нечто вроде бесконечно податливой и пластич¬ной материи, которую люди могут, так сказать, лепить по своей воле; с этих пор в них нужно было видеть реальности, природа которых нам навязывается и кото¬рые могут изменяться, как и все естественные явления, только сообразно управляющим ими законам. Учреж¬дения различных народов нужно было рассматривать уже не как продукт более или менее просвещенной воли государей, государственных деятелей, законодателей, а как необходимые следствия определенных причин, ко¬торые физическим образом заключают их в себе. Если даны способ, которым объединяется народ в какой-то момент его истории, состояние его цивилизации в эту же эпоху, то отсюда вытекает социальная организация с теми или иными признаками, точно так же как свойства физического тела вытекают из его молекуляр¬ного строения. Мы оказываемся, таким образом, перед лицом устойчивого, незыблемого порядка вещей, и на¬стоящая наука становится возможной и вместе с тем необходимой для того, чтобы его описывать и объяс¬нять, чтобы выявлять его характерные признаки и причины, от которых они зависят. Эта чисто умозри¬тельная наука есть социология. Чтобы лучше показать ее связь с другими позитивными науками, Конт часто называет ее социальной физикой.
Иногда утверждалось, что эта точка зрения заключа¬ет в себе нечто вроде фатализма. Если сеть социальных фактов столь крепка и прочна, то не следует ли отсюда, что люди неспособны ее изменять и, стало быть, не могут воздействовать на свою историю? Но пример того, что произошло в изучении других сфер природы, показывает, насколько этот упрек необоснован. Было время, когда, как мы только что отмечали, человече¬ский ум не ведал, что физическая вселенная имеет свои законы. Разве в эту эпоху человек обладал наибольшей властью над вещами? Разумеется, колдун и маг думали, что они могут по своей воле преобразовать одни предме¬ты в другие; но могущество, которое они себе приписывали, было, как мы теперь знаем, чисто воображаемым. Наоборот, как много изменений мы произвели во все¬ленной, с тех пор как сформировались позитивные науки (а они сформировались на основе постулата де¬терминизма). Точно так же будет и с социальным миром. Еще совсем недавно продолжали думать, что все в нем произвольно, случайно, что законодатели или госу¬дари могут, подобно алхимикам былых времен, по своему желанию изменять облик обществ, переводить их из одного типа в другой. В действительности эти мнимые чудеса были иллюзией, и сколько серьезных ошибок было вызвано этой еще слишком широко распро¬страненной иллюзией! Наоборот, именно социология, открывая законы социальной реальности, позволит нам более обдуманно, чем ранее, управлять исторической эволюцией, так как мы можем изменять природу, как физическую, так и моральную, только сообразуясь с ее законами. Успехи в политическом искусстве последуют за успехами социальной науки, так же как открытия в физиологии и анатомии способствовали совершенство¬ванию медицинского искусства, как могущество про¬мышленности стократно увеличилось после быстрого развития механики и физико-химических наук. Науки, объявляя необходимость характерным свойством ве¬щей, одновременно дают нам в руки средства управлять ею4. Конт подчеркивает даже, что из всех естественных явлений социальные явления наиболее гибки, наиболее подвержены изменениям, поскольку они самые слож¬ные. Социология поэтому никоим образом не навязыва¬ет человеку пассивную и консервативную позицию; наоборот, она расширяет поле нашего действия уже только тем, что расширяет поле нашей науки. Она отвращает нас только от необдуманных и бесплодных начинаний, вдохновляемых верой в то, что мы можем по своему желанию изменять социальный порядок, не учитывая привычки, традиции, психическую конститу¬цию человека и различных обществ.
4 Некоторые утверждают, что социологический детерминизм несовместим со свободой воли. Но если бы существование свободы действительно пред¬полагало отрицание всякого закона, то оно составляло бы непреодолимое препятствие не только для социальных, но для всех наук, так как, поскольку человеческая воля всегда связана с какими-то внешними движениями, то свобода воли делает детерминизм так же непостижимым вне нас, как и внутри. Тем не менее никто даже среди сторонников идеи свободы воли больше не подвергает сомнению возможность физических и естественных наук. Почему же с социологией должно быть иначе?
Но как бы ни был важен принцип детерминизма, его не было достаточно для создания социологии. Для того, чтобы у этой новой науки, названной этим именем, существовал предмет изучения, нужно было также, чтобы изучаемый ею объект не смешивался ни с одним из тех, которыми занимаются другие науки. Но на первый взгляд может показаться, что социология неот¬личима от психологии; и этот тезис действительно обос¬новывался, в частности Тардом5. Говорят, что общество — ничто вне составляющих его индивидов; они составляют все реальное, что в нем есть. Как же наука об обществах может отличаться от науки об индивидах, т. е. от психологии?
5 См., например, его книгу «Законы подражания».

Если рассуждать подобным образом, то можно с та¬ким же успехом доказывать, что биология — это лишь раздел физики и химии, так как живая клетка состоит исключительно из атомов углерода, азота и т. д., кото¬рые изучают физико-химические науки. Но это значит забывать, что целое очень часто обладает свойствами, весьма отличными от тех, которыми обладают состав¬ляющие его части. Хотя в клетке имеются только мине¬ральные вещества, последние, комбинируясь опреде¬ленным образом, порождают свойства, которых у них нет, когда они так не скомбинированы, и которые характерны для жизни (способности питаться и раз¬множаться); они образуют, стало быть, благодаря фак¬ту их синтеза, реальность совершенно нового рода, реальность жизни, которая составляет объект биоло¬гии. Точно так же и индивидуальные сознания, ассоци¬ируясь устойчивым образом, порождают, благодаря сло¬жившимся между ними отношениями, новую жизнь, весьма отличную от той, которая была бы, если бы они оставались изолированными друг от друга; это социаль¬ная жизнь. Религиозные институты и верования, поли¬тические, юридические, моральные, экономические институты — словом, все, что образует цивилизацию, не существовало бы, если бы не было общества.
В самом деле, цивилизация предполагает сотрудничество не только всех членов одного и того же общест¬ва, но и всех обществ, которые находятся в контакте между собой. Кроме того, она возможна только в том случае, если результаты, достигнутые одним поколени¬ем, передаются следующему поколению, так чтобы они могли приобщаться к тем результатам, которых достиг¬ло последнее. Но для этого нужно, чтобы следующие друг за другом поколения, по мере того как они достигают зрелого возраста, не отделялись друг от друга, а оставались в тесном контакте, т. е. ассоциировались постоянным образом. Отсюда обширная совокупность явлений, существующих только потому, что существу¬ют человеческие ассоциации; и эти явления изменяются сообразно тому, каковы эти ассоциации, каким обра¬зом они организованы. Находя свое непосредственное объяснение6 в природе не индивидов, а обществ, эти явления образуют, стало быть, предмет новой науки, отличной от индивидуальной психологии, хотя и связанной с последней; это социология.
Конт не довольствовался тем, что теоретически установил эти два принципа; он стремился реализовать их практически и впервые сделал попытку создать социо¬логию. Именно этому посвящены последние три тома «Курса позитивной философии». Из частных сторон его творчества сегодня мало что сохранило свое значение. В его время исторические и особенно этнографи¬ческие познания были еще слишком рудиментарны, чтобы составить достаточно прочное основание для социологических индукций. Кроме того, как мы уви¬дим далее, Конт не отдавал себе отчета в многообразии проблем, стоящих перед новой наукой; он думал со¬здать ее сразу, как создают метафизическую систему, тогда как социология, подобно любой науке, может формироваться лишь постепенно, изучая один вопрос за другим. Но главная идея основателя позитивизма оказалась чрезвычайно плодотворной и пережила свое¬го автора.
Сначала она была подхвачена Гербертом Спенсером7. 
6 Разумеется, природа обществ отчасти зависит от природы человека вообще; но прямое, непосредственное объяснение социальных фактов следу¬ет искать в природе общества; иначе социальная жизнь изменялась бы не больше, чем основные признаки человечества.
7 См. его «Основания социологии».

Затем в последние тридцать лет появился целый легион тружеников, который занялся социологическими ис¬следованиями в различных странах, но особенно во Франции. Теперь социология уже вышла из героиче¬ской стадии. Принципы, на которых она базируется и которые первоначально были провозглашены чисто философски, диалектическим образом, получили теперь подтверждение фактами. Она исходит из предположе¬ния, что в социальных явлениях нет ничего случайного и произвольного. Социологи показали, что в действи¬тельности определенные моральные, юридические институты, религиозные верования тождественны повсю¬ду, где условия социальной жизни обнаруживают ту же тождественность. Они установили даже, что некоторые обычаи сходны между собой вплоть до деталей, причем в странах, весьма удаленных друг от друга и никогда не имевших между собой никаких сношений. Это приме¬чательное единообразие служит лучшим доказательством того, что социальный мир подвержен действию закона всеобщего детерминизма8.
8 Несколько примеров этого можно найти в нашей работе «Метод социо¬логии».

II. РАЗДЕЛЫ СОЦИОЛОГИИ: ЧАСТНЫЕ СОЦИАЛЬНЫЕ НАУКИ
Хотя социология, в известном смысле,— единая наука, она, тем не менее, включает в себя множество вопросов и, следовательно, частных наук. Посмотрим же, како¬вы эти науки, corpus которых она составляет.
Уже Конт почувствовал необходимость разделить ее на части и выделял две из них: социальные статику и динамику. Статика изучает общества, рассматривая их как остановленные в какой-то момент их развития, и выявляет законы их равновесия. В каждый момент времени составляющие общества индивиды и группы объединены между собой определенного рода связями, которые обеспечивают социальную сплоченность, а различные состояния одной и той же цивилизации находятся между собой в определенной связи, например, такому-то состоянию науки соответствует такое-то состояние религии, морали, искусства, промышленности и т. д. Статика стремится определить, в чем состоят эта солидарность и эта связь. Динамика, наоборот, рассматривает общества в их эволюции и стремится вы¬явить закон их развития. Но объект статики, в том виде, как его понимал Конт, и как это вытекает из только что приведенного определения, обозначен не очень ясно; поэтому в «Курсе позитивной философии» она и занимает всего несколько страниц. Все внимание уделено динамике. Но динамика изучает только одну проблему; согласно Конту, один и тот же закон управ¬ляет ходом эволюции: это знаменитый закон трех со¬стояний9.
9 Согласно этому закону человечество последовательно проходило и неизбежно должно проходить через три эпохи: теологическую эпоху, затем метафизическую и, наконец, эпоху позитивной науки.
Обнаружить этот закон — такова единствен¬ная цель социальной динамики. В таком понимании социология сводится к одной-единственной проблеме, и в тот момент, когда эта единственная проблема будет решена (а Конт был уверен, что нашел ее окончательное решение), наука уже создана. Но по самой своей приро¬де позитивные науки никогда не могут быть заверше¬ны. Реальности, которые они изучают, слишком слож¬ны, чтобы когда-нибудь оказаться изученными исчер¬пывающим образом. Если социология — позитивная наука, то можно быть уверенным, что она не заключа¬ется в единственной проблеме, а наоборот, содержит в себе различные части, разные науки, которые соответ¬ствуют различным сторонам социальной жизни.
В действительности существует столько отраслей со¬циологии, столько частных социальных наук, сколько существует разновидностей социальных фактов. Мето¬дическая классификация социальных фактов была бы пока преждевременной, и, во всяком случае, попытка такого рода здесь предпринята не будет. Но можно указать их главные категории.
Прежде всего уместно исследовать общество в его внешнем аспекте. Под этим углом зрения оно выступа¬ет как состоящее из массы людей, обладающей известной плотностью, расположенной на территории опреде¬ленным образом, рассеянной по деревням или сконцентрированной в городах и т. д.; она занимает более или менее обширную территорию, расположенную тем или иным образом по отношению к морям и территориям соседних народов, в большей или меньшей степени пересекаемую реками, всякого рода путями сообщения, которые более или менее тесно связывают между собой ее обитателей. Эта территория, ее размеры, конфигурация, состав передвигающегося по ее поверхности населения — все это, естественно, важные факторы соци¬альной жизни; это ее субстрат и, подобно тому, как у индивида психическая жизнь варьирует сообразно ана¬томическому строению мозга, так же и коллективные явления варьируют сообразно строению социального субстрата. Следовательно, должна существовать соци¬альная наука, исследующая его анатомию; и, посколь¬ку эта наука имеет своим объектом внешнюю и матери¬альную форму общества, мы предлагаем назвать ее социальной морфологией. Социальной морфологии не следует, впрочем, ограничиваться описательным ана¬лизом; она должна также заниматься объяснением. Она должна выяснить, почему население скапливается боль¬ше в одних местах, чем в других, в результате чего оно является преимущественно городским или сельским, каковы причины, способствующие или препятствую¬щие развитию больших городов, и т. п. Мы видим, что даже этой специфической науке предстоит исследовать бесчисленное множество проблем10.
10 То, что немцы называют «антропогеографией», имеет известное отноше¬ние к тому, что мы называем социальной морфологией (см. труды Ратцеля в Германии и Видаля де ля Блаша во Франции).

Но наряду с субстратом коллективной жизни суще¬ствует сама эта жизнь. Здесь обнаруживается различие, подобное тому, которое мы наблюдаем в других науках о природе. Наряду с химией, изучающей строение минералов, существует физика, имеющая предметом вся¬кого рода явления, имеющие место в телах с таким-то строением. В биологии анатомия (называемая также морфологией) анализирует структуру живых существ, состав их тканей, органов, тогда как физиология изуча¬ет функции этих тканей и органов. Точно так же наря¬ду с социальной морфологией уместна социальная физиология, которая изучает проявления жизненных сил обществ.
Но социальная физиология сама по себе весьма сложна и включает в себя множество частных наук, так как социальные явления физиологического порядка очень разнообразны и изменчивы.
Существуют прежде всего религиозные верования, обряды и институты. Религия в действительности пред¬ставляет собой социальное явление, поскольку она всег¬да создавалась группой, а именно церковью, и очень часто церковь и политическое сообщество даже слива¬ются воедино. Вплоть до самого недавнего времени люди были приверженцами таких-то богов уже только благодаря тому, что были гражданами такого-то госу¬дарства. Во всяком случае, догмы, мифы всегда заключались в таких системах верований, которые были об¬щими и обязательными для всех членов данного сообщества. То же самое характерно и для обрядов. Иссле¬дование религии, стало быть, относится к социологии: оно составляет объект социологии религии.
Моральные идеи и нравы образуют другую категорию, отличную от предыдущей. Мы увидим в следующем разделе, почему правила морали — это социальные явления; они представляют собой объект социологии морали.
Нет нужды доказывать социальный характер юридических институтов. Они изучаются юридической социо¬логией. Последняя, впрочем, тесно связана с социологией морали, так как нравственные идеи — душа права. Авторитет какого-нибудь юридического кодекса созда¬ется нравственным идеалом, который он воплощает и выражает в определенных правовых формулах.
Существуют, наконец, экономические институты; институты, относящиеся к производству богатств (кре¬постничество, аренда, корпоративный строй, предпринимательство, кооперативный строй, фабричное, мануфактурное, кустарное производство и т. д.); институты, относящиеся к обмену (организация торговли, рынки, биржи и т. д.); институты, относящиеся к распределе¬нию (рента, проценты, заработная плата и т. д.). Они образуют предмет экономической социологии.
Таковы главные отрасли социологии. Это не значит, однако, что они единственные. Язык, который в неко¬торых отношениях зависит от органических условий, тем не менее представляет собой социальное явление, так как он также творится группой и содержит в себе ее признаки. Язык вообще составляет даже один из характерных элементов облика общества, и родство языков часто не без основания рассматривалось как средство доказательства родства народов. Следовательно, суще¬ствует предмет социологического изучения языка, ко¬торое, впрочем, уже началось11.
11 См. труды Мейе и, в частности, работу, опубликованную в журнале «L'Annee sociologique» (т. IX) под заголовком «Как изменяется смысл слов».

То же самое можно сказать об эстетике; хотя каждый художник (поэт, оратор, скульптор, живописец и т. д.) налагает печать своей собственной личности на создаваемые им произ¬ведения, те из них, которые творятся в одной и той же социальной среде и в одну и ту же эпоху, в различных формах выражают один и тот же идеал, тесно связан¬ный с характером тех социальных групп, которым эти произведения адресованы.
Правда, некоторые из этих фактов уже изучены давно сформированными дисциплинами; например, эко¬номические факты являются предметом изучения в той совокупности различных исследований, анализов, тео¬рий, которую обычно называют политической эконо¬мией. Но, как мы отметили выше, политическая эконо¬мия до сих пор осталась гибридным знанием, занимаю¬щим промежуточное положение между искусством и наукой; она гораздо меньше занята наблюдением про¬мышленной и торговой жизни в том виде, в каком она существует и существовала, с тем, чтобы познать ее и определить ее законы, чем ее перестройкой, исходя из того, чем она должна быть. Экономисты еще плохо осознают, что экономическая реальность так же прину¬дительно навязывается наблюдателю, как и физиче¬ская реальность, что она подчинена такой же необходи¬мости и, следовательно, прежде чем реформировать эту реальность, нужно чисто теоретическим образом со¬здать о ней науку. Кроме того, они изучают соответствующие факты так, как если бы они составляли независимое и самодостаточное целое, которое может объясняться самим собой. Но в действительности эко¬номические факты — это социальные функции, связан¬ные с другими коллективными функциями; и они ста¬новятся необъяснимыми, когда их искусственно отры¬вают от последних. Заработная плата рабочих зависит не только от соотношения спроса и предложения, но и от определенных нравственных концепций; она повы¬шается или понижается в зависимости от нашего пред¬ставления о минимальном благосостоянии, которого может требовать человеческое существо, т. е., в конеч¬ном счете, в зависимости от того, какое представление мы создаем о человеческой личности. Можно было бы привести и множество других примеров. Оказавшись отраслью социологии, экономическая наука, естественно, вырвется из этой изоляции и одновременно в боль¬шей мере проникнется идеей научного детерминизма. Следовательно, заняв таким образом место в системе социальных наук, она не ограничится сменой вывески; изменятся и дух ее, и применяемые ею методы.
Из этого анализа мы видим, что социология — далеко не простая наука, которая заключается, как думал Конт, в одной проблеме. Сегодня социолог уже не может быть энциклопедистом в своей науке; необходимо, чтобы каждый ученый сосредоточился на особой кате¬гории проблем, если он не хочет довольствоваться весь¬ма общими и туманными взглядами, которые в известной мере могли быть полезными, пока социология еще только пыталась нащупать свою область и осознать самое себя, но на которых ныне она не должна больше задерживаться. Это не значит, тем не менее, что не нужна синтетическая наука, которая бы стремилась объединить общие взгляды, вытекающие из всех этих частных наук. Как бы ни отличались друг от друга различные категории социальных фактов, это все же разновидности одного и того же рода; следовательно, есть основания исследовать то, что создает единство рода, что характерно для социального факта in abstrac-to, и выяснить, не существуют ли весьма общие законы, лишь частными формами которых являются разно¬образные законы, установленные специальными наука¬ми. Это объект общей социологии, так же как объект общей биологии состоит в обнаружении наиболее общих свойств и законов жизни. Это философская часть науки. Но поскольку ценность синтеза зависит от цен¬ности анализов, из которых он производится, то про¬двигать эту аналитическую работу — самая насущная задача социологии.
В нижеследующей таблице схематически представлены основные подразделения социологии.

Социальная морфология
Исследование географической основы жизни народов в ее связях с социальной организацией.
Исследование народонаселения, его объема, плотности, размещения на территории
Социальная физиология
Социология религии
Социология морали
Юридическая социология
Экономическая социология
Лингвистическая социология
Эстетическая социология

Общая социология
III. СОЦИОЛОГИЧЕСКИЙ МЕТОД

После определения сферы социологии и ее основных подразделений, нам необходимо попытаться охаракте¬ризовать наиболее существенные принципы используе¬мого ею метода.
Главные проблемы социологии заключаются в иссле¬довании того, как сформировался политический, юри¬дический, нравственный, экономический, религиозный институт, верование и т. д.; какие причины их породи¬ли; каким полезным целям они соответствуют. Сравни¬тельная история, в том понимании, которое мы попыта¬емся ниже прояснить,— это единственный инструмент, которым социолог располагает, чтобы решать такого рода вопросы.
В самом деле, чтобы понять какой-нибудь институт, необходимо знать, из чего он состоит. Это сложное целое, состоящее из различных частей; необходимо знать эти части, объяснить каждую из них отдельно и способ, которым они соединились вместе. Чтобы их обнаружить, недостаточно рассматривать институт в его завершенной и современной форме, так как, вслед¬ствие того, что мы к нему привыкли, он кажется нам чаще всего простым. Во всяком случае, ничто не указы¬вает в нем на то, где начинаются и где заканчиваются различные элементы, из которых он состоит. Нет гра¬ницы, разделяющей их друг от друга видимым образом, точно так же, как мы не воспринимаем невооруженным глазом клетки, из которых состоят ткани живого су¬щества, молекулы, из которых состоят мертвые предме¬ты. Необходим аналитический инструмент для того, чтобы заставить их проявляться зримым образом. Роль этого инструмента играет история. В самом деле, рассматриваемый институт сформировался постепенно, фрагмент за фрагментом; образующие его части роди¬лись одна за другой к медленно присоединялись друг к ДРУгу; поэтому достаточно проследить их возникнове¬ние во времени, т. е. в историческом развитии, чтобы увидеть различные элементы, из которых он возникает, естественным образом разделенными. Они предстают тогда перед наблюдателем один за другим, в том самом порядке, в котором они сформировались и соединились в единое цеясе. Кажется, нет ничего проще, чем поня¬тие родства; история же нам демонстрирует его необык¬новенную сложность: в него входит представление о кровном родстве, но оно включает в себя и многое другое, так как мы обнаруживаем такие типы семьи, в которых кровное родство играет совершенно второсте¬пенную роль. Родство по матери и родство по отцу — это качественно различные явления, которые зависят от совершенно разных причин и требуют, следователь¬но, особого подхода и отдельного изучения, так как мы находим в истории типы семьи, в которых существовал один из этих двух видов родства, а другой отсутствует. Короче, в сфере социальной реальности история играет роль, подобную той, которую микроскоп играет в сфере реальности физической.
Кроме того, только история дает возможность объяс¬нять. В самом деле, объяснить институт — значит дать представление о различных элементах, из которых он состоит, показать их причины и предназначение. Но как обнаружить эти причины, если не перенестись в то время, когда они были действующими, т. е. когда они породили факты, которые мы стремимся понять? Ведь только в этот момент можно уловить способ, которым они действовали и породили свое следствие. Но этот момент находится в прошлом. Единственное средство выяснить, как каждый из этих элементов зародился,— это наблюдать его в тот самый момент, когда он заро¬дился, и присутствовать при его возникновении; но это возникновений имело место в прошлом, и, следователь¬но, о нем можно узнать только благодаря истории. Например, родство в настоящее время имеет двойственный характер; его считают как по отцовской, так и по материнской линии. Чтобы выяснить определяющие причины этой сложной организаций, необходимо на¬блюдать сначала общества, в которых родство является главным образом или исключительно утробным12 , и определить, что его породило; затем следует рассмо¬треть народы, у которых сформировалось агнатское родство; наконец, поскольку последнее после своего возникновения часто оттесняет первое на подчиненное место, надо будет исследовать цивилизации, в которых то и другое занимают равное положение, и постараться обнаружить условия, определившие это равенство.
12 Утробным называют такое родство, которое устанавливается исключи¬тельно или преимущественно через посредство женщин; агнатским родством — такое, которое устанавливается преимущественно или исключительно через посредство мужчин.

Именно таким образом социологические проблемы, так сказать, выстраиваются на различных этапах прошло¬го, и именно при условии такого их расположения, их соотнесения с различными историческими средами, в которых они родились, можно решить эти проблемы.
Социология, стало быть, в значительной мере представляет собой определенным образом понимаемую ис¬торию. Историк также изучает социальные факты, но он рассматривает их преимущественно с той стороны, в которой они специфичны для определенного народа и определенной эпохи. Обычно он ставит перед собой цель изучить жизнь такой-то нации, такой-то коллек¬тивной индивидуальности, взятых в такой-то момент их эволюции. Его непосредственная задача состоит в том, чтобы выявить и охарактеризовать собственный, индивидуальный облик каждого общества и даже каждого из периодов жизни одного и того же общества. Социолог же занят исключительно открытием общих связей, законов, обнаруживаемых в различных общест¬вах. Он не станет специально изучать, какой была религиозная жизнь или право собственности во Фрак, ции или в Англии, в Риме или в Индии, в том или ином столетии; эти специальные исследования, которые, впрочем, ему необходимы, для него лишь средства для того, чтобы прийти к открытию каких-то факторов религиозной жизни в целом. Но у нас есть лишь один способ доказать, что меж.ду двумя фактами существует логическая связь, Например, причинная,— это срав¬нить случаи; когда они одновременно присутствуют или отсутствуют, и выяснить, свидетельствуют ли их изменения в этих различных комбинациях обстоя¬тельств о том, что один из них зависит от другого. В сущности, эксперимент — это лишь форма сравнения; он состоит в том, чтобы заставить некий факт изме¬ниться, создавать его в различных формах, которые затем методично сравниваются. Социолог, таким обра¬зом, не может ограничиваться рассмотрением одного-единственного народа и, тем более, единственной эпохи. Он должен сравнивать общества одного и того же типа, а также различных типов, для того, чтобы изме¬нения в них института, обычая, которые он хочет объ¬яснить, сопоставленные с изменениями, параллельно устанавливаемыми в социальной среде, позволили обнаружить отношения, объединяющие эти две группы фактов, и установить между ними какую-то причинную связь. Сравнительный метод поэтому является инстру¬ментом преимущественно социологического метода. История, в обычном смысле слова,— это для социоло¬гии то же самое, что латинская, или греческая, или французская грамматики, взятые и изучаемые отдель¬но друг от друга, для новой науки, получившей назва¬ние «сравнительная грамматика»13.
13 У нас нет намерения высказываться здесь относительно того, какими в будущем станут взаимоотношения социологии и истории; мы убеждены, что они постоянно будут становиться все более тесными, и настанет день, когда историческое мышление и социологическое мышление будут различаться лишь оттенками. В самом деле, социолог может приступать к своим сравнениям и индукциям только при условии основательного и непосредственного знания отдельных фактов, на которые они опираются, такого же знания, как у историка; а с другой стороны, конкретная реальность, которую непосред¬ственно изучает историк, может проясняться результатами социологических индукций. Если же в предыдущем изложении мы показываем различие между историей и социологией, то не для того, чтобы вырыть непреодоли¬мую пропасть между этими двумя дисциплинами, тогда как они, наоборот, призваны становиться все более близкими друг другу; мы это делаем только для того, чтобы как можно точнее охарактеризовать собственно социологическую точку зрения.

Существуют, однако, случаи, когда материал для социологических сравнений следует черпать не из истории, а из другой дисциплины. Бывает, что исследо¬ванию подвергается не то, как сформировались юриди¬ческая или моральная норма, религиозное верование, а то, благодаря чему они более или менее соблюдаются группами, в которых они существуют. Например, не исследуется вопрос о том, как возникла норма, запре¬щающая убийство человека, а ставится задача обнару¬жить различные причины, благодаря которым народы, всякого рода группы склонны в большей или меньшей степени нарушать эту норму. Или можно поставить перед собой задачу найти некоторые факторы, благо¬даря которым браки заключаются более или менее часто, более или менее рано, более или менее легко распадаются путем развода и т. д. Чтобы решать тако¬го рода проблемы, следует обращаться главным обра¬зом к статистике. Таким образом можно будет иссле¬довать, как число убийств, браков, разводов варьирует в зависимости от характерных особенностей обществ, вероисповеданий, профессий и т. д. Именно посредст¬вом этого метода следует изучать проблемы, относя¬щиеся к различным условиям, от которых зависит нравственность народов14. 
14 Не нужно смешивать мораль (la morale) и нравственность (la moralite). Нравственность равнозначна способу, которым применяется мораль. Тот же самый вопрос можно поставить относительно религии.

С помощью того же приема в экономической социологии можно изучить, в функ¬ции каких причин варьируют заработная плата, уровень ренты, уровень процента, меновая стоимость де¬нег и т. д.
Но к какой бы специальной технике ни прибегал социолог, он никогда не должен терять из виду одно правило: прежде чем приступить к исследованию определенной категории социальных явлений, ему нужно избавиться от тех понятий, которые у него сложились о них в течение жизни; ему нужно исходить из принципа, что он ничего не знает о них, об их характерных признаках и о причинах, от которых они зависят; короче, нужно, чтобы он вошел в такое же состояние сознания, в каком находятся физики, химики, физио¬логи, а теперь даже и психологи, когда они вступают в еще неизведанную область своей науки.
К сожалению, такой позиции, как бы она ни была необходима, нелегко придерживаться по отношению к социальной реальности: нас отвращают от этого заста¬релые привычки. Поскольку ежедневно мы применяем правила морали и права, поскольку мы покупаем, про¬даем, обмениваем стоимости и т. д., мы поневоле имеем какое-то представление об этих различных вещах; без этого мы не могли бы выполнять наши повседневные задачи. Отсюда совершенно естественная иллюзия: мы думаем, что вместе с подобными представлениями нам дано все существенное в вещах, к которым они относят¬ся. Моралист не слишком задерживается на объясне¬нии того, что такое семья, родство, отцовская власть, договор, право собственности; таково же отношение экономиста к стоимости, обмену, ренте и т. д. Многим кажется, что об этих вещах существует нечто вроде врожденной науки; в результате ограничиваются тем, что стремятся как можно более ясно осознать обыден¬ное представление об этих сложных реальностях. Но подобные понятия, сформировавшиеся неметодическим образом для того, чтобы отвечать практическим требо¬ваниям, лишены всякой научной ценности; они выра¬жают социальные явления не точнее, чем понятия обы¬денного сознания о физических телах и их свойствах, о свете, звуке, теплоте и т. п. Физик или химик абстра¬гируются от этих обыденных представлений, и реаль¬ность в том виде, в каком они знакомят нас с ней, в действительности оказывается в высшей степени от¬личной от той, которую непосредственно воспринима¬ют наши органы чувств. Социолог должен действовать таким же образом; он должен вступать в прямой кон¬такт с социальными фактами, забывая все, что, как ему представляется, он о них знает, как будто он вступает в контакт с чем-то совершенно неизвестным. Со¬циология не должна быть иллюстрацией устоявшихся и очевидных истин, которые к тому же обманчивы; она должна работать над открытиями, которые иногда даже будут вступать в противоречие с общепринятыми пред¬ставлениями. Мы ничего еще не знаем о социальных явлениях, среди которых живем; различным социаль¬ным наукам предстоит постепенно познакомить нас с ними.

ЦЕННОСТНЫЕ И «РЕАЛЬНЫЕ» СУЖДЕНИЯ
Предлагая данную тему для обсуждения на Конгрессе, я поставил перед собой двойную цель: во-первых, пока¬зать на отдельном примере, как социология может спо¬собствовать решению философской проблемы, во-вто¬рых, рассеять некоторые предрассудки, объектом кото¬рых часто бывает так называемая позитивная социология.
Когда мы говорим, что тела обладают весом, что объем газа изменяется обратно пропорционально испы¬тываемому им давлению, мы формулируем суждения, которые лишь выражают данные факты. В них выраже¬но то, что есть, и по этой причине их называют «экзи¬стенциальными» или «реальными» суждениями.
Цель других суждений — высказать не то, чем вещи являются сами по себе, но то, какую ценность они представляют по отношению к сознательному субъекту, назвать ту цену, которую последний им назначает. Их называют ценностными суждениями. Иногда это обо¬значение распространяют на любое суждение, выража¬ющее какую бы то ни было оценку. Но такое широкое толкование может вызвать путаницу, которой необхо¬димо избежать.
Когда я говорю: я люблю охоту, я предпочитаю пиво вину, активную жизнь — отдыху и т. д.,— я высказываю суждения, которые могут показаться оценками, но в действительности являются простыми «реальными» суждениями. Они говорят исключительно о том, каким образом мы ведем себя в отношении определенных объектов: что мы любим такие-то и предпочитаем другие. Эти предпочтения являются фактами точно так же, как вес тел или эластичность газов. Функция подобных суждений, таким образом, состоит не в том, чтобы приписывать вещам присущую им ценность, а только в обозначении определенных состояний субъекта. Поэтому выраженные таким образом предпочтения не поддаются передаче. Те, кто их испытывает, вполне могут сказать, что они их испытывают или, по крайней мере, что они верят в это; но они не могут передать их другому. Они связаны с определенными личностями и не могут быть от них отделены.
Совершено иначе обстоит дело, когда я говорю: этот человек имеет высокую нравственную ценность; эта картина имеет высокую эстетическую ценность; эта драгоценность стоит столько-то. Во всех подобных случаях я приписываю людям или вещам, о которых идет речь, объективно существующее свойство, совер¬шенно независимое от того, как я воспринимаю его в то время, когда высказываюсь. Лично я могу не назначать никакой цены за драгоценности, тем не менее их цен¬ность останется в рассматриваемый момент той же са¬мой. Как человек я могу отличаться весьма сомнитель¬ными нравственными качествами, но это не может по¬мешать мне признавать нравственную ценность там, где она есть. По своему темпераменту я могу быть равнодушен к радостям, доставляемым искусством, но это не значит, что я должен отрицать существование эстетических ценностей. Таким образом, все эти ценно¬сти существуют, в некотором смысле, вне меня. Поэто¬му, когда мы расходимся с другим относительно спосо¬ба их восприятия и оценки, мы стараемся передать ему наши убеждения. Мы не довольствуемся их высказыва¬нием, а стремимся доказать их, опираясь в наших высказываниях на доводы безличного характера. Сле¬довательно, мы допускаем, что эти суждения соответ¬ствуют какой-то объективной реальности, на которой может и должно основываться согласие. Именно такую реальность sui generis образуют ценности, а ценностные суждения суть те, которые относятся к этой реальности.
Мы хотели бы выяснить, как возможны суждения такого рода. Постановка вопроса видна из предшеству¬ющего изложения. С одной стороны, всякая ценность предполагает оценку, осуществляемую субъектом в тес¬ной связи с определенным состоянием чувств. То, что имеет ценность — хорошо в каком-то отношении; что хорошо — желаемо; всякое желание есть внутреннее состояние. И все же ценностям, о которых только что шла речь, присуща та же объективность, что и вещам. Как же эти два свойства, представляющиеся на первый взгляд противоречивыми, могут совмещаться? Как состояние чувства может не зависеть от испытывающего это чувство субъекта? Было предложено два противоречивых решения этой проблемы.

I
Многим мыслителям, представляющим, впрочем, весь¬ма разные направления, различие между этими двумя видами суждений кажется чисто внешним. Говорят, что ценность зависит главным образом от какой-нибудь внутренней особенности вещи, которой она приписыва¬ется, а ценностное суждение — лишь выражение того, как эта особенность воздействует на формулирующего суждение субъекта. Если это воздействие благоприятно, ценность является положительной; в противном случае она отрицательна. Если жизнь человека имеет ценность, то это потому, что человек — живое существо, а в природе живого содержится стремление жить. Если хлеб обладает ценностью, то потому, что он служит продуктом питания и способствует поддержанию жизни. Справедливость — это добродетель, так как она соответствует жизненным потребностям; убийство же есть преступление по причине противоположного свойства. В общем ценность вещи выступает как простая констатация впечатлений, производимых вещью в силу ее внутренних свойств.
Но кто же тот субъект, по отношению к которому ценность вещей подвергается и должна подвергаться оценке?
Может быть, это индивид? Как объяснить тогда, что может существовать система объективных ценностей, признанных всеми людьми или, по крайней мере, всеми людьми одной и той же цивилизации? С отмеченной точки зрения ценность создается воздействием вещи на чувства; известно, однако, насколько велико индивидуальное разнообразие в чувствах. То, что нравится одним, вызывает отвращение у других. Даже само жела¬ние жить испытывают не все, поскольку существуют люди, лишающие себя жизни либо из отвращения к ней, либо из чувства долга. А какие расхождения в понимании жизни! Один стремится сделать ее напряженной, другой находит наслаждение в том, чтобы сделать ее размеренней и проще. Это возражение слиш¬ком часто выдвигалось против утилитаристской этики, чтобы была надобность здесь его развивать. Заметим лишь, что оно в такой же мере применимо ко всякой теории, стремящейся объяснить чисто психологическими причинами экономические, эстетические или метафизические ценности. Могут сказать, что имеется средний тип, который обнаруживается у большинства инди¬видов, и объективная оценка вещей выражает способ, которым они воздействуют на среднего индивида. Но существует огромная разница между тем, как в действительности оцениваются ценности обыкновенным индивидом, и той объективной шкалой человеческих ценностей, на которой в принципе должны основывать¬ся наши суждения. Среднее нравственное сознание есть нечто посредственное; оно слабо ощущает даже заурядные обязанности и, следовательно, соответствующие нравственные ценности; среди них существуют даже такие, в отношении которых оно поражено чем-то вро¬де слепоты. Поэтому оно не может обеспечить нас эталоном нравственности. Тем более так обстоит дело с эстетическими ценностями, которые представляют со¬бой нечто безжизненное для очень многих людей. Что касается экономических ценностей, то в некоторых случаях, вероятно, дистанция менее значительна. И все же, очевидно, отнюдь не воздействие физических свойств бриллианта или жемчуга на большинство на¬ших современников определяет их теперешнюю цен¬ность.
Существует, к тому же, и другая причина, не позво¬ляющая смешивать объективную и среднюю оценки: дело в том, что реакции среднего индивида остаются индивидуальными реакциями. Какое-то состояние чувств не становится объективным из-за того, что оно встречается у значительного числа субъектов. Из того, что многие из нас одинаково оценивают вещь, не следу¬ет, что эта оценка навязана нам какой-то внешней реальностью. Это единодушие может быть вызвано чис¬то субъективными причинами, в частности, определен¬ной однородностью индивидуальных характеров. Между двумя предложениями: «Я люблю это» и «Мы в таком-то количестве любим это» нет существенного различия.
Этих трудностей пытались избежать, заменив инди¬вида обществом. Так же как и в предыдущем утвержде¬нии, доказывают, что ценность связана главным обра¬зом с каким-то составным элементом вещи. Но цен¬ность при этом создается тем, как вещь влияет на коллективного, а не на индивидуального субъекта. Оценка объективна уже благодаря тому, что она кол¬лективна.
Это объяснение имеет перед предыдущим бесспорные преимущества. Действительно, социальное суждение объективно по отношению к индивидуальным суждениям; шкала ценностей оказывается таким образом сво¬бодной от субъективных и изменчивых оценок индиви¬дов. Последние находят вне себя уже устоявшуюся классификацию, к которой они вынуждены приспосаб¬ливаться, которая не является их собственным творением и выражает нечто иное, нежели их личные чувст¬ва. Ведь общественное мнение изначально располагает нравственным авторитетом, благодаря которому оно навязывается отдельным лицам. Оно противостоит по¬пыткам выступить против него; оно реагирует на ина¬комыслящих точно так же, как внешний мир чувстви¬тельно воздействует на тех, кто пытается восстать про¬тив него. Оно порицает тех, кто судит о нравственных вещах согласно принципам, отличным от предписывае¬мых им; оно высмеивает тех, кто вдохновляется эстети¬кой, отличной от его собственной. Кто пытается приоб¬рести вещь за цену, более низкую, чем ее ценность, тот сталкивается с сопротивлением, подобным тому, которое оказывают нам физические тела, когда мы не знакомы с их природой. Таким образом можно объяснить нечто вроде принуждения, которое мы испытываем и осознаем, когда высказываем ценностные суждения. Мы явственно ощущаем, что не являемся хозяевами наших оценок, что мы связаны и принуждаемы. Нас связывает общественное сознание. Правда, этот аспект ценностных суждений — не единственный; существует и другой, почти противоположный первому. Те же са¬мые ценности, которые некоторыми сторонами производят на нас впечатление навязываемой реальности, в то же время представляются нам желаемыми вещами, которые мы искренне любим и к которым стремимся. Но именно общество, будучи законодателем, которому мы обязаны оказывать уважение, в то же время является творцом и хранителем всех благ цивилизации, к которым мы привязаны всеми силами нашей души. Оно не только повелевает, оно несет добро и милосердие. Все, что увеличивает его жизненную силу, увеличивает и нашу. Поэтому неудивительно, что ?ды дорожим всем тем, чем дорожит оно.
Но понимаемая таким образом социологическая тео¬рия ценностей порождает в свою очереяь серьезные трудности, которые, впрочем, характерны не только для нее; они могут быть связаны и с психологической теорией, о которой шла речь ранее.
Существуют различные типы ценностей. Одно дело — экономическая ценность, другое — ценности нравственные, религиозные, эстетические, метафизические. Столь часто предпринимавшиеся попытки свести друг к другу идеи добра, прекрасного, истинного и полезного всегда оставались напрасными. Ведь если ценность создается исключительно тем, как вещи затрагивают функционирование социальной жизни, то разнообразие ценностей становится труднообъяснимым. Если повсюду действует одна и та же причина, то откуда берутся совершенно различные следствия?
С другой стороны, если бы ценность вещей действительно измерялась степенью их социальной (или инди¬видуальной) полезности, то система человеческих цен¬ностей должна была бы быть подвергнута пересмотру и полному разрушению, так как с этой точки зрения место, отводимое в данной системе ценностям роскоши, было бы непонятно и неоправданно. По определению, избыточное не полезно или менее полезно, чем необхо¬димое. То, что излишне, может отсутствовать, не затра¬гивая серьезно жизненных функций. Словом, ценности роскоши являются дорогостоящими по природе; они стоят больше, чем приносят пользы. Поэтому встреча¬ются доктринеры, которые смотрят на них с подозрени¬ем и стремятся свести их к точно отмеренному миниму¬му. Но в действительности в глазах людей они имеют самую высокую цену. Все искусство целиком есть предмет роскоши; эстетическая деятельность не подчиняет¬ся никакой утилитарной цели: она осуществляется про¬сто из наслаждения, доставляемого ее осуществлением. Точно так же чистая метафизика — это мышление, освобожденное от всякой утилитарной цели, осуществляемое исключительно для того, чтобы осуществлять¬ся. Кто, однако, сможет оспорить, что во все времена человечество ставило художественные и метафизиче¬ские ценности гораздо выше ценностей экономических? Точно так же, как и интеллектуальная жизнь, нрав¬ственная жизнь обладает своей собственной эстетикой. Самые высокие добродетели состоят не в регулярном и строгом выполнении действий, непосредственно необходимых для хорошего социального порядка, они созданы из действий свободных и самопроизвольных, из жертв, к которым ничто не принуждает и которые иногда даже противоположны предписаниям мудрой упорядоченности. Существуют добродетели, являющие¬ся безумствами, и именно их безумие придает им величие. Спенсер сумел доказать, что филантропия часто противоречит совершенно очевидному интересу общест¬ва, но его доказательство не помешает людям очень высоко оценивать осуждаемую им добродетель. Даже сама экономическая жизнь не подчиняется целиком экономическому регулированию. Если к предметам роскоши относятся наиболее дорогостоящие, то это не только потому, что в общем они наиболее редкие, но также и потому, что они самые высокоценимые. Жизнь, как ее понимали люди всех времен, состоит не просто в точном установлении бюджета индивидуального или социального организма, в реагировании с наименьшими затратами на внешние раздражители, в пропорциональ¬ном соотнесении затрат и восстановления сил. Жить — значит прежде всего действовать, действовать не счи¬тая, ради удовольствия действовать. И если, очевидно, мы не можем обойтись без экономии, если надо нако¬пить, чтобы иметь возможность тратить, то все же целью является трата, а трата — это деятельность.
Пойдем, однако, далее, вплоть до основополагающего принципа, на котором базируются все эти теории. Все они исходят из предположения, что ценность содержится в вещах и выражает их сущность. Но этот посту¬лат противоречит фактам. Имеется множество случаев, когда, так сказать, не существует никакой связи между свойствами объекта и приписываемой ему ценностью.
Идол — вещь весьма святая, а святость есть самая возвышенная ценность, какую только признавали когда-либо люди. Но очень часто идол — это лишь груда камней или кусок дерева, сами по себе лишенные какой бы то ни было ценности. Нет такого существа, даже самого незначительного, нет такого объекта, даже са¬мого заурядного, которые бы в определенный момент истории не внушали чувств, основанных на религиозном почитании. Обожествляли даже самых бесполезных или самых безвредных животных, почти лишен¬ных каких-либо добродетелей. Ходячее представление, что вещами, которым адресовался культ, всегда были вещи, наиболее поражавшие воображение людей, опровергается историей. Поэтому несравненная ценность, которая им приписывалась, не была связана с их внутренними особенностями. Не существует сколько-нибудь живой веры, даже самой мирской, которая бы не имела своих фетишей, поражающих этим же несоответствием. Знамя — это лишь кусок ткани, однако солдат дает убить себя ради спасения своего знамени. Нравственная жизнь не менее богата контрастами такого рода. С точки зрения анатомической, физиологической и психологической различия между человеком и животным носят лишь количественный характер; и тем не менее человеку свойственно величайшее нравственное достоинство, у животного же его нет совсем. Стало быть, в отношении ценностей между ними пропасть. Люди неравны как в физической силе, так и в талантах, и тем не менее мы стремимся признавать за ними всеми одинаковую нравственную ценность. Конечно, нравственный эгалитаризм — это идеальный предел, который никогда не будет достигнут, но мы все более приближаемся к нему. Почтовая марка представляет собой лишь крошечный бумажный квадратик, чаще всего лишенный всяких эстетических достоинств; тем не менее ее ценность может равняться целому состоя¬нию. Очевидно, не внутренняя сущность жемчуга или бриллианта, мехов или кружев обусловливает тот факт, что ценность этих различных украшений изменяется благодаря капризам моды.

II
Если, однако, ценность не содержится в вещах, если она не связана главным образом с какой-либо особен¬ностью эмпирической реальности, то не следует ли отсюда, что ее источник находится вне данного нам в восприятии и вне опыта? Таково в действительности утверждение, более или менее явно отстаиваемое целой династией мыслителей, учение которых через Ричля восходит к кантовскому морализму. Человеку припи¬сывают способность sui generis выходить за рамки опы¬та, представлять себе нечто иное, чем то, что существует, словом, выдвигать идеалы. Эту способность к созда¬нию такого рода представлений в одних случаях изо¬бражают в более интеллектуалистской, в других — в более чувственной форме, но всегда как совершенно отличную от той способности, которую приводит в действие наука. Имеется, стало быть, один способ мыслить реальное и другой, весьма отличный от него,— мыслить идеальное. И именно по отношению к идеалам, понимаемым таким образом, оценивается ценность вещей. Говорят, что они обладают ценностью, когда каким-либо образом выражают, отражают какой-то аспект идеального и что они имеют больше или меньше ценности соответственно воплощаемому ими идеалу и тем его сторонам, которые в них заключены.
Таким образом, в то время как в предыдущих теориях ценностные суждения представлялись нам как иная форма «реальных» суждений, здесь разнородность тех и других представляется радикальной: объекты, к которым они относятся, различны так же, как и предпо¬лагаемые ими способности. Поэтому возражения, выдвинутые нами против первого объяснения, непримени¬мы к последнему. Легко понять, что ценность в определенной мере независима от природы вещей, если она зависит от причин, внешних по отношению к послед¬ним. Одновременно легко становится обосновать привилегированное место, всегда отводившееся ценностям роскоши. Причина в том, что идеальное не находится в услужении у реального, оно существует для себя самого; поэтому интересы реальности не могут быть его мерой.
Однако ценность, приписываемая таким образом иде¬алу, сама по себе не объясняется. Ее постулируют, но не объясняют и не могут объяснить. Да и как в самом деле это было бы возможно? Если идеальное не зависит от реального, оно не может содержать в реальном причи¬ны и условия, делающие его доступным пониманию. Но вне реального где можно найти материал, необходимый для какого бы то ни было объяснения? В сущности, есть нечто глубоко эмпиристское в идеализме, понима¬емом таким образом. Не вызывает сомнений тот факт, что люди любят красоту, добро, истину, которые никог¬да адекватным образом не осуществляются в реальных фактах. Но само это лишь факт, безосновательно возводимый в нечто абсолютное, ступать за пределы которо¬го себе запрещают. Надо еще показать, откуда берется то, что у нас есть одновременно потребность и средство возвышаться над реальным, добавлять к чувственному миру иной мир, в котором лучшие из нас видят свою настоящую родину.
На последний вопрос подобие ответа дает теологиче¬ская гипотеза. Предполагается, что мир идеалов реа¬лен, что он существует объективно, но сверхопытным существованием, и что эмпирическая реальность, часть которой мы составляем, от него происходит и от него зависит. Мы, стало быть, связаны с идеалом как с самим источником нашего бытия. Но помимо известных нам трудностей, порождаемых этой концепцией, когда гипостазируют таким образом идеал, его тем самым делают неподвижным и лишают себя всякой возможности объяснить его бесконечное разнообразие. Мы знаем теперь, что идеал не только изменяется вмес¬те с различными человеческими группами, но и должен изменяться. Наш идеал отличается и должен отличать¬ся от идеала римлян; параллельно этому изменилась и шкала ценностей. Эти изменения не являются резуль¬татом человеческого безрассудства: они основаны на природе вещей. Как объяснить их, если идеал выражает одну и ту же неизменную реальность? Следовало бы тогда допустить, что и сам Бог варьирует как в пространстве, так и во времени; и чем могло бы быть вызвано это удивительное разнообразие? Божественное становление было бы понятным, если бы сам Бог имел задачу осуществить идеал, который выше его, и проблема в таком случае была бы лишь передвинута.
Впрочем, по какому праву идеал помещают вне при¬роды и науки? Проявляется он именно в природе; стало быть, он обязательно должен зависеть от естественных причин. Для того чтобы он был чем-то иным, нежели простая умозрительная возможность, он должен быть желаемым и, следовательно, обладать силой, способной привести в движение наши воли. Только они могут сделать из него живую реальность. Но поскольку эта сила в конечном счете выражается в мускульных движениях, она не может существенно отличаться от дру¬гих сил вселенной. Почему же нельзя ее анализировать, разлагать на элементы, выявлять причины, определившие синтез, результирующей которого она является? Встречаются даже случаи, когда возможно ее измерить. Каждая человеческая группа в каждый мо¬мент своей истории обладает в отношении человече¬ского достоинства чувством уважения определенной ин¬тенсивности. Именно такое чувство, варьирующее согласно народам и эпохам, находится у истоков нравственного идеала современных обществ. Поэтому число преступных посягательств против личности зависит от степени его интенсивности. Точно так же число адюль¬теров, разводов, раздельного проживания супругов вы¬ражает относительную силу, с которой идеал супружества навязывается отдельным сознаниям. Конечно, та¬кие методы измерения являются грубыми, но существуют ли физические силы, которые могли бы быть измерены иначе, чем грубо, приблизительно? В этом отношении физические силы и социальные различаются лишь степенью.
Существует, однако, особая категория ценностей, которые не могут быть оторваны от опыта, не потеряв всякий смысл; это экономические ценности. Всем ясно, что они не выражают ничего потустороннего и не связаны ни с какой сверхопытной способностью. Правда, по этой причине Кант отказывается видеть в них подлин¬ные ценности: он стремится сохранить это качество только за нравственными явлениями1.
1 Он утверждает, что экономические явления имеют цену (einen Preis, einen Marktpreis), а не внутреннюю ценность (einen inneren Werth). См. издание Hartenstein, т. VII, с. 270-271 и 614.

Но подобное ограничение необосновано. Конечно, существуют различные типы ценностей, но это разновидности одного и того же рода. Все они соответствуют оценке вещей, хотя она может осуществляться в тех или иных случаях с различных точек зрения. Прогресс современной теории ценности связан как раз с установлением все¬общности и единства этого понятия. Но в таком случае, если все виды ценностей родственны друг другу, а некоторые из них столь глубоко укоренены в нашей эмпирической действительности, то и другие не могут не зависеть от нее.

III
Короче говоря, хотя и верно, что ценность вещей может оцениваться и всегда оценивалась только по отноше¬нию к некоторым идеальным понятиям, последние нуж¬даются в объяснении. Чтобы понять, как возможны ценностные суждения, недостаточно постулировать определенные идеалы, надо объяснить их, надо пока¬зать, откуда они проистекают, как они соединяются с опытом и в чем состоит их объективность.
Поскольку они, так же как и системы соответствующих ценностей, варьируют вместе с человеческими группами, то не следует ли отсюда, что и те, и другие должны иметь коллективное происхождение? Правда, мы представили ранее социологическую теорию ценно¬стей, показав ее недостаточность. Но дело в том, что она основана на концепции социальной жизни, игнорирующей ее истинную природу. Общество представлено в ней как система органов и функций, стремящаяся к самосохранению в борьбе против деструктивных сил, осаждающих ее извне, подобно живому телу, вся жизнь которого состоит в соответствующих реакциях на раз¬дражения, идущие от внешней среды. Но кроме этого, оно в действительности есть средоточие внутренней нравственной жизни, своеобразие и мощь которой не всегда признавалась.
Когда индивидуальные сознания не остаются отделенными друг от друга, а вступают в тесные взаимоотношения, активно воздействуют друг на друга, из их синтеза рождается психическая жизнь нового рода. Она отличается от той жизни, которую ведет одинокий ин¬дивид, прежде всего своей особенной интенсивностью. Чувства, рождающиеся и развивающиеся в группах, обладают энергией, которой не достигают чисто индивидуальные чувства. У человека, испытывающего их, возникает впечатление, что он находится во власти сил, которые ему не принадлежат, управляют им, и вся среда, в которую он погружен, представляется ему населенной силами подобного рода. Он чувствует себя как бы перенесенным в мир, отличный от того, в котором протекает его частная жизнь. Существование в нем не только более интенсивно, оно отличается качественно. Увлекаемый группой, индивид забывает о себе, о своих собственных интересах, целиком отдаваясь общим целям. Полюс его поведения смещается и переносится вовне его самого. В то же время возникающие таким образом силы, именно потому, что они носят теоретический характер, нелегко поддаются манипулированию, приспособлению к строго определенным целям. Они нуждаются в распространении ради распространения, без пользы и без цели, проявляясь то в деструктивном и глупом насилии, то в героическом безрассудстве. Это деятельность в каком-то смысле чрезмерная, весьма избыточная. По всем этим причинам она противостоит нашему повседневному существованию как высшее противостоит низшему, идеал — реальности.
Именно в моменты эмоционального возбуждения такого рода во все времена создавались великие идеалы, на которых базируются цивилизации. Творческие или новаторские периоды — это именно те, в которые под влиянием разнообразных обстоятельств люди приходят к более тесному сближению, когда собрания становятся более частыми, отношения — более длительными, обмен идеями — более активным. К таким периодам относятся: великий христианский кризис; движение коллективного энтузиазма, толкавшее в XII-XIII вв. в
Париж любознательных европейцев и породившее схо¬ластику; Реформация и Возрождение; революционная эпоха; великие социалистические потрясения XIX в. Действительно, в такие моменты эта более высокая жизнь проживается с такой интенсивностью и настоль¬ко необычно, что она занимает почти все место в созна¬ниях, более или менее основательно вытесняя из них эгоистические и повседневные заботы. Идеальное тогда стремится слиться в одно целое с реальным; вот почему у людей возникает впечатление, что совсем близки времена, когда идеальное станет самой реальностью и Царство Божие осуществится на этой земле. Но иллю¬зия никогда не бывает продолжительной, потому что сама эта экзальтация не может длиться долго: она слишком утомительна. Как только критический мо¬мент проходит, течение социальной жизни ослабевает, интеллектуальные и эмоциональные контакты стано¬вятся менее активными, индивиды вновь возвращаются к уровню своей обыденной жизни. Тогда все, что было сказано, сделано, продумано, прочувствовано в период плодотворной бури, сохраняется уже лишь в форме воспоминания, хотя и обладающего тем же несомнен¬ным очарованием, что и напоминаемая реальность, но уже не смешанного с ней. Это уже только идея, сово¬купность идей. На сей раз противоположность оказывается явной. Существует, с одной стороны, то, что дано в ощущениях и восприятиях, с другой — то, что мыслит¬ся в форме идеалов. Конечно, эти идеалы быстро бы угасли, если бы они периодически не оживлялись. Вот для чего служат праздники, публичные церемонии, как религиозные, так и светские, всякого рода проповеди, как в церкви, так и в школе, драматические представ¬ления, художественно оформленные манифестации — словом, все, что помогает сближать людей и совместно участвовать в единой интеллектуальной и нравственной жизни. Это как бы частичное и слабое возрождение эмоционального возбуждения творческих эпох. Но все эти средства сами по себе оказывают непродолжитель¬ное воздействие. Со временем идеальное вновь приобре¬тает свежесть и жизненную актуальность, оно вновь приближается к реальному, но вскоре опять отдаляется от него.
Если же человек восприимчив к идеалам, если он не может даже обойтись без того, чтобы представлять их себе и следовать им, то это потому, что он — существо социальное. Именно общество толкает или обязывает его к тому, чтобы возвыситься таким образом над са¬мим собой; оно же обеспечивает ему средства для этого. Уже тем самым, что оно осознает себя, оно отбирает индивида у него самого и увлекает его в высшую сферу. Оно не может формироваться, не создавая идеала. Иде¬алы же — это просто идеи, в которых изображается и обобщается социальная жизнь в том виде, как она существует в кульминационных пунктах своего разви¬тия. Общество принижают, когда видят в нем лишь тело, созданное для осуществления определенных жиз¬ненных функций. В этом теле живет душа: это совокуп¬ность коллективных идеалов. Но идеалы эти — не абстракции, не холодные умственные представления, лишенные всякой действенности. Это главным образом двигатели, так как за ними существуют реальные и действующие силы. Это силы коллективные, естествен¬ные, следовательно, они, хотя и являются целиком нравственными, близки тем, которые действуют в остальной части вселенной. Сам идеал есть сила такого рода; следовательно, о нем может быть создана наука. Вот как получается, что идеальное может соединяться с реальным: оно исходит из последнего, в то же время выходя за его пределы. Элементы, из которых оно создано, заимствованы у реальности, но скомбинирова¬ны по-новому. Новизна комбинации создает новизну результата. Будучи предоставлен самому себе, индивид никогда не мог бы извлечь из себя материалы, необходимые для подобной конструкции. Как бы он мог, располагая только своими силами, обрести знание и энергию, необходимые для того, чтобы возвыситься над самим собой? Его личный опыт вполне позволяет ему различать цели будущие и желаемые и цели, уже осуществленные. Но идеал — это не только нечто недоста¬ющее и желаемое. Это не просто будущее, к которому стремятся. Он своеобразен и обладает собственной ре¬альностью. Он воспринимается как безличный, паря¬щий над отдельными волями, которые он приводит в движение. Если бы он был продуктом индивидуального разума, то откуда бы могла у него появиться эта безличность? Может быть, из безличного характера чело¬веческого разума? Но это значило бы лишь отодвинуть проблему, а не решить ее. Ведь эта безличность сама по себе — факт, почти не отличимый от первого и нужда¬ющийся в объяснении. Не потому ли разумы сливаются до такой степени, что они происходят из одного и того же источника, из общего разума?
Таким образом, чтобы объяснить ценностные суждения, нет необходимости ни сводить их к «реальным» суждениям, отбрасывая понятие ценности, ни относить их к неизвестно какой способности, посредством кото¬рой человек вступает в отношения с трансцендентным миром. Ценность, конечно, проистекает из связи вещей с различными аспектами идеала, но идеал — это не воспарение к таинственным потусторонним сферам, он заключен в природе и происходит из нее. Ясное и четкое мышление властно над ним так же, как и над остальной частью физической или нравственной все¬ленной. Разумеется, оно никогда не сможет исчерпать его, так же как оно не исчерпывает никакую реаль¬ность, но оно может применяться к нему в надежде постепенно овладеть им, хотя и невозможно заранее установить никакого предела бесконечному развитию идеального. Эта точка зрения позволяет нам лучше понять, как ценность вещей может не зависеть от их природы. Коллективные идеалы могут формироваться и осознавать самих себя только при условии, что они фиксируются в вещах, которые можно всем увидеть, всем понять, всем представить, например, в рисованных изображениях, всякого рода эмблемах, писаных или произносимых формулах, одушевленных или не¬одушевленных существах. И, несомненно, случается, что благодаря некоторым своим свойствам эти объекты обладают чем-то вроде привязанности к идеалу и есте¬ственным образом притягивают его к себе. Именно тогда внутренние черты вещи могут казаться (впрочем, ошибочно) порождающей причиной ценности. Но идеал может внедряться в любую вещь: он располагается, где хочет. Всякого рода случайные обстоятельства опреде¬ляют способ его фиксации. Тогда та или иная вещь, как бы заурядна она ни была, оказывается выше всех. Вот почему старый кусок ткани может окружаться ореолом святости, а крошечный кусочек бумаги становиться очень ценной вещью. Два существа могут быть весьма различными и неравными во многих отношениях; если же они воплощают один и тот же идеал, они кажутся .как бы одинаковыми, так как символизируемый ими идеал тогда выступает как наиболее существенное в них, отбрасывая на второй план все те их стороны, которыми они друг от друга отличаются. Таким обра¬зом, коллективное мышление преобразует все, чего оно касается. Оно перемешивает сферы реальности, соеди¬няет противоположности, переворачивает то, что мож¬но считать естественной иерархией существ, нивелиру¬ет различия, дифференцирует подобия. Словом, оно заменяет мир, познаваемый нами с помощью органов чувств, совершенно иным миром, который есть не что иное, как тень, отбрасываемая создаваемыми коллек¬тивным мышлением идеалами.

IV
Как же понимать отношение ценностных суждений к «реальным» суждениям?
Из предыдущего следует, что между ними нет различий по существу. Ценностное суждение выражает связь вещи с идеалом. Но и идеал дан нам в качестве вещи, хотя и иным образом; он также своего рода реальность. Выражаемая связь, стало быть, соеддйяет два понятия точно так же, как в «реальном» суждении. Правда, можно сказать, что ценностные суждения опираются на идеалы. Но так же обстоит дело и с «реальными» суждениями. Ведь понятия — это также порождения духа, Следовательно, идеалов. И нетрудно будет доказать, что это также коллективные идеалы, поскольку они могут формулироваться только в языке и через язык, представляющий собой вещь в высшей степени коллективную. Элементы суждения, стало быть, одни и те же в обоих случаях. Тем не менее это не значит, что первое их этих суждений сводится ко второму или наоборот. Они подобны друг другу, так как являются результатом действия одной-единственной способности. Не существует одного способа мыслить и судить по поводу реального существования и другого способа — для оценки ценностей. Всякое суждение необходимо имеет основу в данных опыта; даже те суждения, что относятся к будущему, пользуются материалом либо из настоящего, либо из прошлого. С другой стороны, вся¬кое суждение приводит в действие идеалы. Следова¬тельно, существует и должна существовать только одна способность суждения.
Тем не менее различие, отмеченное нами мимохо¬дом, имеет место. Хотя всякое суждение приводит в действие идеалы, последние относятся к различным видам. Существуют такие идеалы, назначение которых только выражать реальности, к которым они прилага¬ются, выражать их такими, каковы они суть. Это понятия в собственном смысле. Существуют и другие, функ¬ция которых, наоборот, состоит в том, чтобы преображать реальности, к которым они относятся. Это цен¬ностные идеалы. В первом случае идеал служит символом для вещи, способствуя ее усвоению мышлением. Во втором, наоборот, вещь служит символом для идеала и дает возможность представить ее себе разным людям. Естественно, суждения различаются согласно используемым ими идеалам. Первые ограничиваются анализом реальности и как можно более верным ее выражением. Вторые, наоборот, содержат высказыва¬ние о новом аспекте реальности, которым она обогати¬лась под действием идеала. И, несомненно, последний аспект также реален, но в другом качестве и иначе, чем свойства, внутренне присущие объекту. Доказательст¬вом этого утверждения служит то, что одна и та же вещь может или утратить имеющуюся у нее ценность или приобрести иную ценность, не изменяя свою приро¬ду; достаточно того, чтобы изменился идеал. Ценност¬ное суждение, стало быть, добавляет нечто к данному, в известном смысле, хотя то, что оно добавляет, взято у данного другого рода. Таким образом, способность суж¬дения функционирует по-разному в зависимости от об¬стоятельств, но эти различия не нарушают фундамен¬тального единства этой функции.
Позитивную социологию иногда упрекали в чем-то вроде эмпиристского фетишизма в отношении факта и в упорном безразличии к идеалу. Мы видим, насколько необоснован этот упрек. Основные социальные явле¬ния: религия, мораль, право, экономика, эстетика,— суть не что иное, как системы ценностей, следовательно, это идеалы. Социология, таким образом, изначаль¬но расположена в области идеала; она не приходит к нему постепенно, в результате своих исследований, а исходит из него. Идеал — это ее собственная сфера. Но она рассматривает идеал лишь для того, чтобы создать науку о нем (именно благодаря этому можно назвать ее позитивной, если только, будучи присоединенным к слову «наука», это прилагательное не образует плеоназ¬ма). Она не стремится его конструировать; как раз наоборот, она берет его как данность, как объект изучения, и пытается его анализировать и объяснять. В способности к идеалу она видит естественную способность, причины и условия которой она ищет с целью по возможности помочь людям отрегулировать ее функционирование. В конечном счете, задача социолога должна состоять в том, чтобы вернуть идеал во всех его формах в природу, но оставив ему при этом все его отличительные признаки. И если подобная попытка не кажется ему безнадежной, то это потому, что общество соответствует всем условиям, необходимым для объяснения указанных противоположных признаков. Оно также происходит от природы, одновременно домини¬руя над ней. Причина в том, что все силы вселенной не просто завершаются в обществе, но, более того, они синтезированы в нем таким образом, что порождают результат, который по богатству, сложности и мощи воздействия превосходит все, что послужило его образованию. Словом, оно есть природа, но достигшая наи¬высшей точки своего развития и концентрирующая всю свою энергию с тем, чтобы в каком-то смысле превзой¬ти самое себя.

Приложение
СОЦИОЛОГИЯ ЭМИЛЯ ДЮРКГЕЙМА
1. ВЕХИ ЖИЗНИ УЧЕНОГО

Автор произведений, помещенных в настоящем изда¬нии,— один из создателей социологии как науки, как профессии и предмета преподавания. Эмиль Дюркгейм родился 15 апреля 1858 г. в г. Эпинале, на северо-востоке Франции, в небогатой семье потомственного раввина. В детстве будущий автор социологической теории религии готовился к религиозному поприщу своих предков, изучая древнееврейский язык, Тору и Талмуд. Однако он довольно рано отказался продол¬жить семейную традицию. Биографы Дюркгейма отме¬чают, что определенное влияние на это решение оказала его школьная учительница — католичка. Короткое время он испытывает склонность к католицизму мистического толка. Можно предположить, что здесь сказа¬лось воздействие и более общих причин: разложения некогда замкнутой (изнутри и снаружи) еврейской об-1Дины и развития ассимиляционных процессов; это, в свою очередь, было связано с ослаблением религиозной нетерпимости и процессами секуляризации во французском обществе в целом. Но и католиком Дюркгейм не стал, так же, впрочем, как и атеистом. С юных лет и до конца жизни он оставался агностиком. Постоянно под¬черкивая важную социальную и нравственную роль религии, он сделал предметом своей веры науку вообще и социальную науку в частности.
В 1879 г. Дюркгейм с третьей попытки поступил в Высшую Нормальную школу в Париже, где одновре¬менно с ним учились знаменитый философ Анри Бергсон и выдающийся деятель социалистического движения Жан Жорес, с которым Дюркгейм поддерживал дружеские отношения. Из профессоров Нормальной школы наибольшее влияние на формирование взглядов будущего социолога оказали видные ученые: историк Фюстель де Куланж и философ Эмиль Бутру. Среди студентов Дюркгейм пользовался большим уважением и выделялся серьезностью, ранней зрелостью мысли и любовью к теоретическим спорам, за что товарищи прозвали его «метафизиком».
Окончив в 1882 г. Нормальную школу, Дюркгейм в течение нескольких лет преподавал философию в про¬винциальных лицеях. В 1885-1886 гг. он побывал в научной командировке в Германии, где знакомился с состоянием исследований и преподавания философии и социальных наук. Особенно сильное впечатление на него произвело знакомство с выдающимся психологом и философом В. Вундтом, основателем первой в мире лаборатории экспериментальной психологии.
В 1887 г. Дюркгейм был назначен преподавателем «социальной науки и педагогики» на филологическом факультете Бордоского университета. Там же в 1896 г. он возглавил кафедру «социальной науки», по существу, первую самостоятельную кафедру социологии во Франции.
С 1898 по 1913 г. Дюркгейм руководил издаь ,гт журнала «Социологический ежегодник» (было издано 12 томов журнала). Сотрудники журнала, привержен¬цы дюркгеймовских идей, образовали научную школу, получившую название Французской социологической школы, Деятельность этого научного коллектива зани¬мала ведущее место во французской социологии вплоть до конца 30-х годов.
С 1902 г. Дюркгейм преподавал в Сорбонне, где возглавлял кафедру науки о воспитании, впоследствии переименованную в кафедру «науки о воспитании и социологии». Его преподавательская деятельность была весьма интенсивной, и многие его научные работы ро¬дились из лекционных курсов. Дюркгейм был блестя¬щим оратором, и его лекции пользовались большим успехом. Они отличались строго научным, ясным стилем изложения и в то же время носили характер своего рода социологических проповедей.
Профессиональная деятельность занимала главное место в жизни Дюркгейма, но, несмотря на это, он активно и непосредственно участвовал в разного рода общественных организациях и движениях. Он был че¬ловеком демократических и либеральных убеждений, сторонником социальных реформ, основанных на научных рекомендациях. Многие его последователи участвовали в социалистическом движении, и сам он симпа¬тизировал реформистскому социализму жоресовского толка. Вместе с тем Дюркгейм был противником рево¬люционного социализма, считая, что подлинные и глубокие социальные изменения происходят в результате длительной социальной и нравственной эволюции. С этих позиций он стремился примирить противоборству¬ющие классовые силы, рассматривая социологию как научную альтернативу левому и правому радикализму.
Будучи человеком долга прежде всего, Дюркгейм постоянно стремился соединить в своей собственной жизни принципы профессиональной и гражданской эти¬ки, которые послужили одним из главных и излюблен¬ных предметов его научных исследований и преподава¬ния. Практическая цель его профессиональной и общественной деятельности состояла в том, чтобы выве¬сти французское общество из тяжелого кризиса, в котором оно оказалось в последней четверти XIX в. после падения прогнившего режима Второй империи, поражения в войне с Пруссией и кровавого подавления Парижской коммуны. В связи с этим он активно высту¬пал против сторонников возрождения монархии и при¬верженцев «сильной власти», против реакционных кле¬рикалов и националистов, отстаивая необходимость на¬ционального согласия на республиканских, светских и рационалистических принципах, на основе которых во Франции сформировалась Третья республика.
Первая мировая война нанесла тяжелый удар по Французской социологической школе, поставив под во¬прос общий оптимистический пафос теории Дюркгей¬ма. Некоторые видные сотрудники школы погибли на фронтах войны. Погиб и сын основателя школы Андре, блестящий молодой лингвист и социолог, в котором отец видел продолжателя своего дела. Смерть сына ускорила кончину отца. Эмиль Дюркгейм скончался 15 ноября 1917 г. в Фонтенбло под Парижем в возрасте 59 лет, не успев завершить многое из задуманного.

2. ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫЕ ИСТОКИ
Из наиболее удаленных по времени интеллектуальных предшественников Дюркгейма следует отметить прежде всего трех его соотечественников: Декарта, Монте¬скье и Руссо.
Дюркгейм был убежденным и бескомпромиссным рационалистом, а рационализм — французская нацио¬нальная традиция, начало которой положил Декарт. «Правила социологического метода», «манифест» дюрк-геймовской социологии удивительным образом пере¬кликаются с «Рассуждением о методе» Декарта. Оба труда объединяет одна и та же цель: найти рациональ¬ные принципы и приемы, позволяющие исследователю постичь истину независимо от общепринятых мнений и общественных предрассудков всякого рода. У Декарта мы встречаем само понятие «правила метода», вынесен¬ное Дюркгеймом в заглавие его основного методологи¬ческого труда; именно этим «правилам» посвящена вто¬рая часть «Рассуждения о методе».
Другого своего великого соотечественника, Шарля Монтескье, сам Дюркгейм считал главным предтечей научной социологии. Именно у Монтескье он обнаружил идеи, обосновывающие саму возможность существования социальной науки, а именно идеи детерминизма и вну¬тренней законосообразности в развитии социальных явлений, а также сочетания описания и рационального объ¬яснения этих явлений. Жан-Жака Руссо с его понятием общей воли и аналогией политического и биологическо¬го организмов Дюркгейм также рассматривал в качестве предшественника социологии, способствовавшего разви¬тию представления о природе социальной реальности.
Из более поздних предшественников дюркгеймов-ской социологии следует указать на А. де Сен-Симона и, конечно, на его ученика и последователя Огюста Конта. Сам Дюркгейм подчеркивал, что Сен-Симон пер¬вым сформулировал идею социальной науки. Однако он скорее разработал обширную программу этой науки, чем попытался осуществить ее в более или менее систематической форме1. И хотя, по Дюркгейму, в определенном смысле все основные идеи контовской социоло¬гии обнаруживаются уже у Сен-Симона, тем не менее именно Конт приступил к осуществлению программы создания социальной науки.
1 Durkheim E. La science sociale et 1'action. P., 1970. P. 115, 118.

Несмотря на то что Дюркгейм в своих исследованиях критиковал ряд положений социологии Конта, он признавал за ним титул «отца» социологии и подчеркивал преемственную связь своих и контовских идей. Отвергая обозначение своей социологии как «позитивистской» (так же, впрочем, как и материалистической, и спиритуалистской), Дюркгейм в то же время вдохнов¬лялся тем идеалом позитивной социальной науки, ко¬торый сформулировал родоначальник философского позитивизма. Вслед за Контом он рассматривал естественные науки как образец для построения социальной науки. Дюркгейм воспринял контовский подход к изучению общества как органического, солидарного це¬лого, состоящего из взаимозависимых частей.
Но, будучи духовным преемником Конта, он не склонен был принимать его наследие целиком. Он отвергал знаменитый закон трех стадий интеллектуальной и социальной эволюции (теологической, метафизической и позитивной), который Конт считал главным своим до¬стижением. В противовес своему предшественнику, провозгласившему отказ от причинности в научном объ¬яснении и замену вопроса «почему» вопросом «как», Дюркгейм упорно искал причины социальных явлений. В отличие от Конта он стремился сочетать теоретиче¬ский анализ с эмпирическим. Дюркгейму в целом был чужд однолинейный эволюционизм «крестного отца» социологии (как известно, слово «социология» было впервые использовано Контом в IV томе его «Курса позитивной философии»). Оценивая эту сторону учения своего предшественника, он писал: «Человечество одновременно пошло различными путями, и следователь¬но, доктрина, принципиально утверждающая, что оно всегда и всюду преследует одну и ту же цель, базирует¬ся на заведомо ошибочном постулате»2.
Необходимо отметить влияние Канта и кантианства на теорию Дюркгейма. Речь идет прежде всего о кон¬цепции морали и нравственного долга, пронизывающей всю теорию основателя Французской социологической школы3.
2 Ibid. P. 119.
3 Отсюда каламбур ученика и последователя Дюркгейма Селестена Бутле: «Дюркгеймизм — это также кантизм, пересмотренный и дополненный контизмом» (L'Oeuvre sociologique de Durkheim. Europe, 1930. Т. 23. P. 283).

Особое значение в формировании социологических взглядов Дюркгейма имели идеи французского неокан¬тианца, «неокритициста» Ш. Ренувье, в частности его рационализм (в полном согласии и в сочетании с други¬ми рационалистическими влияниями), обоснование ве¬дущей роли морали в человеческом существовании и необходимости ее научного исследования, стремление объединить принцип свободы и достоинства индивида с представлением о его долге и зависимости по отноше¬нию к другим индивидам.
Ренувье отстаивал необходимость развития незави¬симых от государства ассоциаций и производственных кооперативов, усиления роли государства в установле¬нии социальной справедливости, введения светского воспитания в государственных школах. В целом его идеи оказали значительное влияние на интеллектуаль¬ный климат и идеологию Третьей республики.
Не меньшее влияние на французское общество конца XIX — начала XX в. оказали идеи двух апостолов позитивизма, видных философов и историков Э. Ренана и И. Тэна, энергично и красноречиво доказывавших роль науки как ведущей социальной силы, на которую должны опираться все социальные институты, включая искусство, мораль и религию. Все научное творчество Дюркгейма свидетельствует о том, что он не остался в стороне от этого влияния.
Важную роль в формировании воззрений Дюркгейма сыграли идеи Г. Спенсера и опиравшегося на них био¬органического направления в социологии. Влияние Спенсера было неоднозначным; многие концепции Дюркгейма разрабатывались как раз в полемике с кон¬цепциями английского философа. Здесь мы имеем дело с весьма распространенным в истории социальной мыс¬ли случаем «отрицательного» влияния одного мыслите¬ля на другого, когда идеям предшественника система¬тически противопоставляются идеи последователя, иногда выступающие в качестве их своеобразного сим¬метричного отражения. При этом стимулирующее воз¬действие предшествующих идей может быть не меньшим, чем в случае прямого «положительного» влия¬ние: они могут задавать и проблематику, и теоретиче¬ские рамки, в которых эта проблематика ставится и решается.
Однако в исследованиях Дюркгейма сказалось и «положительное» влияние идей Спенсера4. Это относит¬ся, в частности, и к структурно-функциональной сторо¬не социологии Дюркгейма (анализ общества как орга¬нического целого, в котором каждый институт играет определенную функциональную роль), и к эволюцио¬нистской стороне, поскольку вслед за Спенсером фран¬цузский социолог сложные типы обществ рассматривал как комбинации простых. Вообще его склонность «эле¬ментарные формы» использовать как модель для форм развитых, определившая, в частности, этнологическую ориентацию дюркгеймовской социологии, в значитель¬ной мере стимулировалась работами Спенсера, также строившего свою социологию на большом этнографиче¬ском материале.
Идеи К. Маркса не могли пройти мимо внимания французского ученого. Ведь на рубеже XIX-XX вв. популярность этих идей была столь велика, что все социальные мыслители так или иначе обращались к марксизму, становясь его горячими приверженцами, вступая с ним в диалог или же энергично с ним полемизируя. Дюркгейм был знаком с работами Маркса, но отрицал его влияние на свои исследования5, что, по-видимому, соответствовало истине.
4 По словам Дюркгейма, «при умелом применении теория Спенсера очень плодотворна» (Durkheim E. La science sociale et 1'action. P. 93).
5 Ibid. P. 250.

Так же как и многие марксисты, он интерпретировал Маркса в духе экономического редукционизма, сводящего всю жизнедея¬тельность социальных систем к экономическому фактору. Такую позицию Дюркгейм отвергал. Он признавал плодотворной идею Маркса о том, что социальная жизнь должна объясняться не представлениями ее участников, а более глубокими причинами, коренящимися главным образом в способе, которым сгруппированы объединенные между собой индивиды. Однако, согласно Дюркгейму, эта идея, составляющая логическое следствие эволюции социальной мысли, никак не связана с социалистическим движением и «грустным зрелищем конфликта между классами»6. В свою очередь, социализм не связан неразрывно с классовой борьбой. По Дюркгейму, он может быть объектом научного анализа, может основываться на науке, но сам по себе не является научной теорией.
В отличие от Маркса Дюркгейм противопоставлял понятия «социализм» и «коммунизм». При коммунизме социальные функции являются общими для всех, социальная масса не состоит из дифференцированных частей; социализм же, наоборот, основан на разделении труда и «стремится связать различные функции с различными органами и последние между собой»7.
Дюркгейму было присуще широкое толкование социализма; он считал, что для понимания его нужно исследовать все его виды и разновидности. Исходя из этого, он определял социализм следующим образом: «Социализм — это тенденция к быстрому или посте¬пенному переходу экономических функций из диффузного состояния, в котором они находятся, к организо¬ванному состоянию. Это также, можно сказать, стрем¬ление к более или менее полной социализации эконо¬мических сил»8.
Хотя социология Дюркгейма в целом была направле¬на против биологических интерпретаций социальной жизни, он испытал несомненное влияние биоорганиче¬ского направления в социологии, в частности таких его представителей, как немецкий социолог А. Шеффле и французский ученый А. Эспинас. Дюркгейм высоко ценил работы Шеффле, в частности его известный труд «Строение и жизнь социальных тел»; рецензия на эту книгу была первой научной публикацией французского социолога. Книгу Эспинаса «Общества животных»9 Дюркгейм считал «первой главой социологии»10; у него же он заимствовал столь важное для его теории поня¬тие «коллективное сознание». 
6 Ibid. P. 251.
7 Ibid. P. 234-235.
8 Ibid. P. 233.
9 В рус. пер.: Социальная жизнь животных. СПб., 1882.
10 Durkheim E. La science sociale et 1'action. P. 97.

Дюркгейм не пренебрегал излюбленным методом органицистов — биологическими аналогиями, особенно на первом этапе своего научного творчества. Но основное влияние органициз-ма проявилось ,ч его взгляде на общество как на надын¬дивидуальное интегрированное целое, состоящее из взаимосвязанных органов и функций.
Наконец, следует указать на влияние двух учителей Дюркгейма в Высшей Нормальной школе, о которых упоминалось выше: философа Эмиля Бутру и историка Фюстеля де Куланжа. Первый из них внушал своему ученику методологическую идею, согласно которой син¬тез, образуемый сочетанием элементов, не может объяс¬няться последними; сложное нельзя выводить из про¬стого, поэтому каждый более сложный уровень реаль¬ности должен объясняться на основе собственных принципов средствами специфической науки. Эта идея послужила одним из отправных пунктов дюркгеймов-ской концепции построения социологии как самостоя¬тельной науки.
Важное значение для формирования воззрений Дюрк¬гейма имело различение Фюстелем де Куланжем исто¬рии событий и истории институтов, а также созданные им блестящие образцы исследований развития социаль¬ных институтов, по существу исследований в области исторической социологии. Учитель прививал своим ученикам внимание к тщательному и систематическому анализу фактов, воспитывал в них интеллектуальную честность и отрицательное отношение к любым предвзя¬тым идеям. «Патриотизм — добродетель, а история — наука; их нельзя смешивать»; «Для одного дня синтеза нужны годы анализа» — эти афоризмы Фюстеля де Ку¬ланжа, несомненно, оставили глубокий след в душе молодого ученого.
Несмотря на то что научное творчество Дюркгейма находилось на пересечении множества влияний и тра¬диций социальной мысли, он не считал, что социология как наука уже сформировалась. Концепции Конта и других мыслителей прошлого столетия представлялись ему слишком общими и схематичными, содержащими лишь предпосылки собственно научной социологии. Самостоятельную науку об обществе со своим собственным предметом и специфическим методом, с его точки зрения, еще предстояло создать. Дюркгейм ощущал себя призванным осуществить эту задачу.

3. «СОЦИОЛОГИЗМ» — ФИЛОСОФСКАЯ ОСНОВА СОЦИОЛОГИИ ДЮРКГЕЙМА
В истории социологии часто используются ярлыки или метки, выделяющие какие-то существенные черты опре¬деленной теории и, таким образом, обозначающие ее. Несомненно, эти ярлыки огрубляют и упрощают обозначаемые ими теории и не могут дать целостного представления о них. Тем не менее они могут служить полезными ориентирами, если ими не ограничиваться и стремиться понять, что стоит за ними, какую теоретическую целостность они отражают.
Для обозначения основополагающих принципов теории Дюркгейма и его способа обоснования социологии таким ярлыком послужил термин «социологизм». В этом разделе в «экстрагированном» виде представлены главные принципы его социологии, вокруг которых объединилась Французская социологическая школа. Именно эти принципы зафиксированы прежде всего в понятии «социологизм», которое, конечно, никоим образом не охватывает всего многообразия теоретических построений Дюркгейма.
Для понимания дюркгеймовского «социологизма» необходимо различать в нем два аспекта: онтологиче¬ский и методологический. Онтологическая сторона «социологизма», т. е. концепция социальной реальности, состоит из нескольких базовых постулатов.
1. Социальная реальность включена в универсаль¬ный природный порядок, она столь же устойчива, осно¬вательна и «реальна», как и другие виды реальности, а потому, подобно последним, развивается в соответствии с определенными законами.
2. Общество — это реальность особого рода, не сводимая к другим ее видам.
Речь идет прежде всего о всемерном подчеркивании автономии социальной реальности по отношению к индивидуальной, т. е. биопсихической, реальности, во¬площенной в индивидах. Эта идея красной нитью проходит через все научное творчество Дюркгейма. На различных этапах и в различных исследованиях дихо¬томия индивида и общества выступает у французского социолога в форм? дихотомических пар, так или иначе воплощающих разнородность этих реальностей. «Индивидуальные факты — социальные факты», «индивиду¬альные представления — коллективные представления», «индивидуальное сознание — коллективное со¬знание», «светское — священное» — таковы некоторые основные дихотомии социологии Дюркгейма.
Указанные дихотомии, в свою очередь, непосредственно связаны с общей концепцией человека у Дюркгейма. Вообще во всякой общей теории общества явно или неявно присутствует общая теория человека, вся¬кая общая социология так или иначе базируется на какой-то философской антропологии. Социология Дюркгейма не составляла в этом смысле исключения. Человек для него — это двойственная реальность, homo duplex, в которой сосуществуют, взаимодействуют и борются две сущности: социальная и индивидуальная11. Противопоставление этих двух начал человеческой природы выступает у Дюркгейма в разнообразных формах, в частности в следующих дихотомиях12:
11 Durkheim E. Le probleme religieux et la dualite de la nature humaine // Bulletin de la Societe Francaise de Philosophic. XIII. Mars 1913; Durkheim E. Dualisme de la nature humaine et ses conditions sociales // La science sociale et 1'action.
12 Lukes S. Emile Durkheim. His Life and Work. A Historical and Critical Study. Harmondsworth, 1977. P. 20-21.

1) определяемое социально и биологически заданное;
2) факторы, специфичные для отдельных обществ, и выделяемые или постулируемые характеристики чело¬веческой природы;
3) факторы, общие для данного общества или группы, и характерные для одного или нескольких индиви¬дов;
4) сознание и поведение ассоциированных индивидов, с одной стороны, и изолированных индивидов — с другой;
5) социально предписанные обязанности и стихийно формирующиеся желания и действия;
6) факторы, исходящие «извне» индивида и возникшие внутри его сознания;
7) мысли и действия, направленные на социальные объекты, и те, что являются сугубо личными и част¬ными;
8) альтруистическое и эгоцентрическое поведение.
3. Онтологическая сторона «социологизма» не сводится, однако, к признанию основательности и автоно¬мии социальной реальности. Утверждается примат социальной реальности по отношению к индивидуальной и ее исключительное значение в детерминации челове¬ческого сознания и поведения; значение же индивиду¬альной реальности признается вторичным.
В указанных выше дихотомических парах те стороны, которые воплощают социальную реальность, без¬раздельно господствуют: «коллективные представления» — над индивидуальными, «коллективное сознание» — над индивидуальным, «священное» — над «светским» и т. п. Социальные факты, по Дюркгейму, обладают двумя характерными признаками: внешним существованием и принудительной силой по отношению к индивидам. Общество в его интерпретации выступает как независимая от индивидов, вне- и надындивидуальная реальность. Оно — «реальный» объект всех религиозных и гражданских культов. Оно представляет собой более богатую и более «реальную» реальность, чем индивид; оно доминирует над ним и создает его, являясь источником всех высших ценностей.
Таким образом, характерная онтологическая черта «социологизма» — это позиция, обозначаемая в истории социологии как «социальный реализм». Эта пози¬ция противостоит «социальному номинализму», точке зрения, согласно которой общество сводится к сумме составляющих его индивидов.
Дюркгейм признает, что генетически общество воз¬никает в результате взаимодействия индивидов; но, раз возникнув, оно начинает жить по своим собственным законам. Здесь сказалось, в частности, влияние идей Э. Бутру и В. Вундта13. 
13 Ср.: «...Хотя эти законы никогда не могут противоречить законам инди¬видуального сознания, однако они отнюдь не содержатся... в последних, совершенно так же, как и законы обмена веществ, например, в организмах не содержатся в общих законах сродства тел» (Вундт В. Проблемы психологии народов. М., 1912. С. 14). Такой тип рассуждения весьма характерен и для Дюркгейма.
Аналогичные идеи примени¬тельно к поведению толпы развивал во Франции Г. Лебон. В целом точку зрения «социального реализма» в разное время и с разной степенью «реализма» отстаива¬ли французские традиционалисты Ж. де Местр и Л. де Бональд; Сен-Симон и Конт; Спенсер (несмотря на об¬щий индивидуалистский пафос его системы); француз¬ские социологи А. Эспинас и Ж. Изуле; русский социолог Е. де Роберти; польско-австрийский социолог Л. Гумплович; немецкий философ О. Шпанн и др.
Методологический аспект «социологизма» тесно связан с его онтологическим аспектом и симметричен ему.
1. Поскольку общество — часть природы, постольку наука об обществе, социология, подобна наукам о природе в отношении методологии; ее познавательной целью провозглашается исследование устойчивых причинно-следственных связей и закономерностей. Дюрк-гейм настаивает на применении в социологии объективных методов, аналогичных методам естественных наук. Отсюда множество биологических и физических аналогий и понятий в его работах, особенно ранних.
Основной принцип его методологии выражен в зна¬менитой формуле: «Социальные факты нужно рассматривать как вещи»14. Исследованию должны подвергаться в первую очередь не понятия о социальной ре¬альности, а она сама непосредственно; из социологии необходимо устранить все предпонятия, т. е. понятия, образовавшиеся вне науки. 
14 Необходимо подчеркнуть, что этот тезис Дюркгейма имеет не столько онтологический, сколько методологический смысл: он доказывает, главным образом, что социальные факты необходимо изучать как вещи. Это обстоятельство нередко игнорировали интерпретаторы и критики Дюркгейма. Впоследствии этот тезис вызывал особенно активное отрицание в экзистен¬циалистских и феноменологических теориях. Положение об «антивещном» характере человеческого бытия стало для некоторых из них отправным пун¬ктом. Ж.-П. Сартр в своей феноменологической онтологии характерной чертой человеческого существования («бытия-для-себя») провозгласил его противоположность вещному бытию («бытию-в-себе»): соответственно подход к человеческой реальности как к вещам трактовался им как ее искажение (см.: Sartre J.-P. L'Etre et le Neant. P., 1943). Французский феноменолог Ж. Моннеро подверг критике идеи Дюркгейма в книге с характерным анти-социологистским заглавием: «Социальные факты — не вещи» (Monnerot J. Les fails sociaux ne sont pas des choses. P., 1946).

Методологический монизм Дюркгейма резко кон¬трастировал с дуалистическими трактовками научной методологии, противопоставлявшими «объяснение» и «понимание» (В. Дильтей); «номотетический» и «идио-графический» (В. Виндельбанд), «генерализирующий» и «индивидуализирующий» (Г. Риккерт) методы в естественных науках, с одной стороны, и в науках о культуре — с другой. Эта тенденция, характерная для некоторых направлений немецкой философии того времени, в целом не была присуща Франции, где в социальных науках господствовала позитивистская методология и представление о единстве научного знания.
2. Из признания специфики социальной реальности вытекает самостоятельность социологии как науки, ее несводимость ни к какой другой из наук, специфика ее методологии и понятийного аппарата. Отсюда же и методологический принцип, согласно которому соци¬альные факты должны объясняться другими социальными фактами.
3. Однако «социологизм» Дюркгейма выходит за рамки этого методологического принципа. Поскольку в со¬ответствии с его «социальным реализмом» общество оказывается доминирующей, высшей реальностью, постольку происходит социологизация как объясняемых, так и объясняющих фактов. Социологический способ объяснения провозглашается единственно верным, исключающим другие способы или включающим их в себя. Социология в результате выступает не только как специфическая наука о социальных фактах, но и как своего рода наука наук, призванная обновить и социологи-зировать самые различные отрасли знания: философию, гносеологию, логику, этику, историю, экономику и др.
Таким образом, признание социологии специфиче¬ской наукой дополняется в «социологизме» своеобраз¬ным социологическим экспансионизмом (иногда обо¬значаемым как «социологический империализм»). Со¬циология мыслилась Дюркгеймом не просто как самостоятельная социальная наука в ряду других, но как «система, корпус социальных наук»15.
15 Durkheim E., Fauconnet P. Sociologie et sciences sociales // Revue philoso-phique. 1903. Mai. T. 55. P. 465.

В результате социология предстает не только как наука о социальных фактах, но и как философское учение. Те глобальные проблемы природы морали, религии, познания, категорий мышления, которые стремился разрешить в своих исследованиях Дюркгейм, нередко выходили за рамки собственно социологической проблематики, являясь философскими в самой своей постановке. Отсюда его двойственное отношение к философии. С одной стороны, Дюркгейм отмечал в качестве одного из от¬личительных признаков социологического метода независимость от всякой философии; с другой — он, по собственному признанию, всегда оставался философом16.
16 Дюркгейм писал своему ученику и последователю Жоржу Дави: «Отойдя от философии, я стремлюсь к тому, чтобы к ней вернуться, вернее, я все время возвращался к ней самой природой вопросов, с которыми сталкивался на своем пути» (цит. по: Davy G. In Memoriam: Emile Durkheim. L'Annee sociologique, 3е ser., 1957. P. IX).

Требование отделить социологию от философии у Дюркгейма было в значительной мере связано с его отрицательным отношением к умозрительным спекуляциям в социальной науке, которые, с его точки зрения, только дискредитируют ее. Социология должна стро¬иться на эмпирическом и рациональном методическом фундаменте.
Таковы основные принципы «социологизма», посредством которых Дюркгейм обосновывал необходимость и возможность социологии как самостоятельной науки. Разработку этих принципов он осуществлял в непре¬рывной полемике с самыми разнообразными концепци¬ями человека и общества: спиритуалистской философией, утилитаристской этикой, индивидуалистской экономикой, биологическим редукционизмом в социальной науке. Но особенно важное значение имел его антипсихологизм, который содержал в себе одновре¬менно критику психологического направления в социологии и стремление освободить последнюю от влияния психологии. Психологизм в то время был главным воплощением методологического индивидуализма; неудивительно, что именно в нем Дюркгейм видел явное и скрытое препятствие на пути становления социологии как самостоятельной науки.
Но парадокс антипсихологизма Дюркгейма состоял в том, что, выступая против психологического редукцио-низма в социологии (который логически приводил к ее упразднению как самостоятельной науки) и стремясь отделить социологию от психологии, он следовал примеру последней. Выделению социологии в самостоя¬тельную дисциплину предшествовало отделение психологии от философии и физиологии. Открытие психической реальности17 дало толчок к поискам собственно социальной реальности и, таким образом, сыграло роль научно-методологического прецедента.
Необходимо уточнить, что критика психологизма осуществлялась Дюркгеймом, по существу, с позиций зарождавшейся тогда социальной психологии. «Когда мы говорим просто "психология", — писал Дюркгейм, — мы имеем в виду индивидуальную психологию, и для ясности при обсуждениях следовало бы ограничить та¬ким образом смысл этого слова. Коллективная психо¬логия — это вся социология целиком; почему бы в таком случае не пользоваться только последним выра¬жением?»18 Трактовка же самих социопсихических сущностей, таких, как «коллективное сознание», «коллективные представления», «коллективные чувства», «коллективное внимание» и т. п., была сугубо «социо-логистской»: последние рассматривались как надынди¬видуальные сущности, не сводимые к соответствующим фактам и состояниям индивидуальной психики. Этим «социологистская» социальная психология Дюркгейма существенно отличалась от «психологистской» соци¬альной психологии его постоянного оппонента Г. Тарда, сводившего социально-психологические закономер¬ности к индивидуально-психологическим.
17 См.: Ярошевский М. Г. Психология в XX столетии. М., 1974. С. 54-101.
18 Durkheim E. Sociologie et philosophic. P., 1924. P. 47.

Кроме того, необходимо учитывать эволюцию воззрений Дюркгейма. Под влиянием трудностей методологического характера и критики со стороны других направлений он со временем смягчил ригоризм своих первоначальных «социологистских» и антипсихологических формулировок. Многие интерпретаторы Дюркгейма характеризовали эволюцию его идей как движение в сторону все большего спиритуализма19, но это вряд ли правомерно, хотя бы потому, что уже в самом начале своей научной деятельности он усиленно подчеркивал духовный характер всех социальных явлений (включая экономические). Вообще эволюция его мысли происходила в иной плоскости, нежели движение от материализма к спиритуализму. Она явилась результа¬том изменения методологической ситуации в социальной науке и постепенного осознания недостаточности и неадекватности механистического детерминизма в под¬ходе к проблемам человеческого поведения.
Вначале Дюркгейм подчеркивал внешний и прину¬дительный характер социальных фактов. При объясне¬нии социальных явлений он часто апеллировал к де¬мографическим и социально-экологическим факторам (объем и плотность населения, структура и степень сложности социальных групп и т. д.), к «социальной среде» и «социальным условиям» (не очень ясно опре¬деляемым). Впоследствии же он все чаще обращается к понятиям «чувства долга», «морального авторитета» общества20 и другим психологическим и символиче¬ским посредникам между обществом и индивидом.
Эта смена понятийных приоритетов выражает час¬тичное осознание Дюркгеймом того факта, что социаль¬ные нормы (и, шире, социальные факторы в целом) влияют на индивидуальное поведение не непосредствен¬но, а через определенные механизмы их интериориза-ции, что внешняя детерминация осуществляется через ценностные ориентации индивидов, что действенность социальных регуляторов определяется не только их принудительностью, но и желательностью для индиви¬дов. Отсюда рост интереса Дюркгейма к собственно ценностной проблематике в конце жизни21.
19 См., например: Cuvillier A. Manual de sociologie. P., 1958. Т. 1. P. 33-38; De Azevedo Т., de Souza Sampaio N., Machado Neto A. L. Atualidade de Durkheim. Salvador, 1959. P. 60-61; Aimard G. Durkheim et la science economique. P., 1962. P. 229-236.
20 Durkheim E. Sociologie et philosophic. P. 100-110.
21 В 1911 г. на Международном философском кошрессе в Болонье он сделал доклад, озаглавленный «Ценностные и "реальные" суждения». См.: Durkheim E. Sociologie et philosophic. P. 117-142. См. русский перевод: Социол. исслед., 1991, № 2.

В дальнейшем в трудах последователей Дюркгейма антипсихологизм уступает место установке на активное сотрудничество социологии и психологии. Так, М. Хальб-вакс в своем исследовании самоубийства не элиминирует, подобно своему мэтру, психологический подход к изучаемому явлению, а, напротив, стремится выявить взаимодействие психологических и социологических факторов самоубийства22. Марсель Мосс, возглавивший Французскую социологическую школу после смерти ее основателя, активно призывал к сотрудничеству двух дисциплин и сам показывал образцы такого сотрудничества. Характерно, что дюркгеймовская концепция двойственности человеческой природы уступает у Мосса место представлению о целостном «тройственном» чело¬веке как существе, воплощающем единство биологиче¬ских, психических и социальных черт23.
Итак, необходимость и возможность социологии как самостоятельной науки получила метатеоретическое обоснование. Оставалось этим обоснованием воспользоваться применительно к определенным социальным яв¬лениям, к предмету и методу новой науки.
Предмет социологии, согласно Дюркгейму,— социаль¬ные факты, которые, как уже отмечалось, характеризу¬ются двумя основными признаками: они существуют вне индивида и оказывают на него принудительное воздействие24. Впоследствии он дополнил это истолкование предмета еще одним, определив социологию как науку об институтах, их возникновении и функционировании26.
Представление Дюркгейма об основных разделах и отраслях социологии в определенной мере отражает его взгляд на значение тех или иных сфер социальной жизни. В соответствии с этими делениями располагался материал в дюркгеймовском «Социологическом ежегоднике». В целом социология делилась на три основ¬ные отрасли: социальную морфологию, социальную физиологию и общую социологию28.
22 Halbwachs M. Les causes du suicide. P., 1930.
23 Подробнее об этом см.: Гофман А. Б. Социологические концепции Марселя Мосса // Концепции зарубежной этнологии: Критич. этюды. М., 1976.
24 См.: Дюркгейм Э. Метод социологии. Гл. I.
25 Там же, предисловие ко второму изданию.
26 См.: Durkheim Е. Sociologie et sciences sociales // De la methode dans les sciences. P., 1909.

Социальная морфология аналогична анатомии; она исследует «субстрат» общества, его структуру, материальную форму. В ее сферу входит изучение, во-первых, географической основы жизни народов в связи с социальной организацией; во-вторых, народонаселения, его объема, плотности, распределения по территории.
Социальная физиология исследует «жизненные проявления обществ» и охватывает ряд частных социальных наук. Она включает в себя: 1) социологию рели¬гии; 2) социологию морали; 3) юридическую социоло¬гию; 4) экономическую социологию; 5) лингвистиче¬скую социологию, 6) эстетическую социологию.
Общая социология, подобно общей биологии, осуществляет теоретический синтез и устанавливает наибо¬лее общие законы; это философская сторона науки.

4. В ПОИСКАХ СОЦИАЛЬНОЙ СОЛИДАРНОСТИ: ОСНОВНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ ДЮРКГЕЙМА
Дюркгейм был довольно плодовитым автором, хотя и не столь плодовитым, как его не менее знаменитый современник, немецкий социолог Макс Вебер. Он опуб¬ликовал немало статей и бесчисленное множество ре¬цензий; многие его статьи, лекции и лекционные курсы опубликованы посмертно.
При жизни Дюркгейм издал четыре книги: «О разделении общественного труда» (1893), «Метод социологии» (1895), «Самоубийство» (1897) и «Элементарные формы религиозной жизни» (1912).
Книга «О разделении общественного труда» представляет собой публикацию успешно защищенной докторской диссертации автора. Содержание ее гораздо шире заглавия и, по существу, составляет общую тео¬рию социальных систем и их развития.
Основная цель работы: доказать, что, вопреки некоторым теориям, разделение общественного труда обеспечивает социальную солидарность, или, иными словами, выполняет нравственную функцию. Но за этой формулировкой цели скрывается другая, более значи¬мая для автора: доказать, что разделение труда — это тот фактор, который создает и воссоздает единство обществ, в которых традиционные верования утратили былую силу и привлекательность.
Для обоснования этого положения Дюркгейм развивает теорию, которая сводится к следующему. Если в архаических («сегментарных») обществах социальная солидарность основана на полном растворении индивидуальных сознаний в «коллективном сознании» («механическая солидарность»), то в развитых («организованных») социальных системах она основана на автономии индивидов, разделении функций, функциональной взаимозависимости и взаимообмене («органическая солидарность»), причем «коллективное сознание» здесь не исчезает, но становится более общим, неопределенным и действует в более ограниченной сфере.
Следует подчеркнуть, что автор стремится строить свою теорию на определенной эмпирической базе, в качестве которой выступают некоторые древние и современные нравственно-правовые системы. Нижеследующая схема, составленная С. Люксом, дает прекрасное представление о дюркгеймовском описании механиче¬ской и органической солидарности в связи с определен¬ными типами обществ27.
Не углубляясь в очень отдаленные истоки, отметим лишь три основные теории, из которых и в полемике с которыми выросла дюркгеймовская теория разделения общественного труда.
1. Прежде всего это теория Конта, согласно которой разделение труда имеет двойственное значение для социальной солидарности. С одной стороны, разделение труда — ее источник28.
27 Lukes S. Op. cit. P. 158.
28 Comte A. Cours de philosophic positive. P., 1908. T. 4. P. 315.

Но в то же время оно содержит в себе постоянную угрозу социальной дезинтеграции. Противодействие ей Конт, вслед за социальными мыслителями консервативного толка, видел в моральном единстве, основанном на традиции и усилении роли государства. Дюркгейм стремится разрешить проблему, обосновывая солидаризирующую функцию разделения труда и учитывая роль традиционного «коллективного сознания», но отводя последнему более узкую сферу в развитых, дифференцированных социальных системах.
2. Во-вторых, это теория Спенсера, продолжавшая традицию утилитаристской этики, которая присутство¬вала как в собственно нравственной философии, так и в классической экономической науке. Согласно этой по¬зиции, явно или неявно выраженной, в «промышлен¬ных» обществах солидарность возникает автоматиче¬ски вследствие того, что индивиды преследуют свои собственные интересы и свободно обмениваются результатами своей деятельности; централизованное регули¬рование лишь мешает достижению такого единства. Возражая против этой точки зрения, Дюркгейм дока¬зывает, что договорные отношения обмена предполага¬ют уже заранее существующую нравственную регламентацию подобных отношений, поэтому последние не мо¬гут объяснить солидарность как таковую.
3. Третий источник теории Дюркгейма и одновременно объект его полемики — знаменитая работа не¬мецкого социолога Ф. Тенниса «Община и общество» (1887). Теннис считал, что «община» основана на эмо¬циональной общности, «общество» — на рациональном расчете, частной собственности и свободном обмене. В своей рецензии на книгу немецкого социолога (1889) Дюркгейм в целом оценивал ее высоко. Он положитель¬но оценил само деление на указанные два типа и описа¬ние основных черт «общины», однако он отверг по¬ложение о том, что у «общества» в интерпретации Тенниса нет внутренних источников солидарности, воз¬никающей лишь в результате внешнего воздействия государства. Дюркгейм интерпретировал Тенниса та¬ким образом, что «общине» присуще «органическое» единство, а «обществу» — «механическое»29.
В противовес Теннису и по аналогии с эволюцией живых организмов: от простых и однородных, с недиф¬ференцированными органами и функциями к слож¬ным, основанным на дифференциации и взаимодейст¬вии органов и функций (здесь опять-таки сказалось влияние Спенсера и органицизма),— Дюркгейм дает характеристику «общины» как «механического» цело¬го, а «общества» — как «органического»30.
29 Теннис впоследствии отверг эту интерпретацию как неадекватную, од¬нако, учитывая, что не один Дюркгейм давал подобное истолкование, осно¬вания для него, по-видимому, были.
30 Понятие «органического» при этом несло с собой двой!гую положитель¬ную ассоциацию: оно ассоциировалось, с одной стороны, с «органическими» периодами в социальном развитии у Сен-Симона, противостоящими «крити¬ческим» периодам; с другой — с популярными в то время биоорганическими аналогиями.

В работе «О разделении общественного труда» эволюционистский подход сочетается со структурно-функциональным. Классификация автором социальных структур («сегментарных» и «организованных» обществ), рассмотрение сложных обществ как сочетания простых основаны на эволюционистском представле¬нии о последовательной смене во времени одних социальных видов другими. Однако уже в этой работе Дюркгейм отказывается от плоского однолинейного эволюционизма в пользу представления о сложности и многообразии путей социальной эволюции. Он склонен главным образом говорить не об обществе, а об обществах. Хотя «механическая» солидарность в его интерпретации характерна преимущественно для архаиче¬ских обществ, а «органическая» — для современных промышленных, все же это деление в большой мере носит аналитический характер. Дюркгейм признает со¬хранение элементов «механической» солидарности при господстве «органической», и вообще эти категории в его интерпретации выступают преимущественно как «идеальные типы», по терминологии М. Вебера.
«Органическая» солидарность, по Дюркгейму,— нор¬мальное и естественное следствие разделения труда. Однако он вынужден признать, что в действительности в современных обществах социальные антагонизмы представляют собой явление в высшей степени распро¬страненное. Тем не менее ситуацию, когда разделение труда не производит солидарность, он объявляет «анор¬мальной». Чтобы обосновать такую характеристику, ему приходится исходить из предположения о том, что современные европейские общества переживают пере¬ходный период, а разделение труда не развито еще в такой мере, чтобы выполнить свою солидаризирующую функцию. «Следовательно,— справедливо отмечает С. Люкс,— условия для функционирования органиче¬ской солидарности могут быть только постулированы в форме предсказания относительно условий будущего состояния социальной нормальности и здоровья»31.
31 Lukes S. Op. cit. P. 165.

Вначале Дюркгейм рассчитывал на то, что со временем разделение труда само придет к своему «нормаль¬ному» состоянию и начнет порождать солидарность. Но уже ко времени опубликования «Самоубийства» (1897) и особенно выхода второго издания книги «О разделе¬нии общественного труда» (1902) он приходит к мысли о необходимости социально-реформаторских действий по внедрению новых форм социальной регуляции, прежде всего посредством создания профессиональных групп (корпораций). Это нашло отражение в предисловии ко второму изданию книги.
Идея возрождения в новой форме средневековых корпораций была связана с тем, что Дюркгеим, вслед за Сен-Симоном и многими другими мыслителями во Франции, рассматривал весь период после Великой французской революции как переходный, промежуточ¬ный на пути к новому общественному состоянию. Рево¬люция разрушила средневековые социальные институ¬ты, но позитивную работу по созданию новых институ¬тов, норм и ценностей еще предстояло осуществить. Мысль Конта о том, что «разрушают только то, что заменяют», безусловно была близка Дюркгейму.
В своем предисловии, посвященном профессиональ¬ным группам, автор указывает на их исторические, реальные истоки. Но идея необходимости профессио¬нальных и, шире, «промежуточных» между государст¬вом и семьей групп имела истоки и во многих социаль¬ных и социально-реформистских доктринах XIX в. В этой связи, в частности, необходимо отметить идеи французского социолога А. де Токвиля (1805—1859), рассматривавшего «промежуточные» группы как про¬тивовес государственному деспотизму, с одной стороны, и индивидуализму — с другой.
Теория, развитая Дюркгеймом в его первой книге, послужила объектом интенсивной, разносторонней и нередко обоснованной критики, что не помешало ей занять видное место в социологической классике. В этой работе он разрабатывает ключевые понятия своей социологической теории, в том числе такие, как «соци¬альная функция», «коллективное сознание», «аномия». Особенно важное значение для развития социологического знания имело понятие «аномии», которым Дюрк¬геим обозначает состояние ценностно-нормативного вакуума, характерного для переходных и кризисных периодов и состояний в развитии обществ, когда старые социальные нормы и ценности перестают действовать, а новые еще не установились32. В дальнейшем концепция аномии разрабатывалась в исследованиях социальных норм, в социологии права, морали, отклоняющегося поведения и т. д. Из наиболее известных разработок такого рода следует указать на концепцию американского социолога Мертона33.
Среди работ Французской социологической школы, на которые книга Дюркгейма оказала наибольшее вли¬яние, необходимо отметить исследования С. Бугле «Уравнительные идеи» (1899) и «Опыты о кастовом строе» (1908), работу П. Фоконне «Ответственность» и, наконец, знаменитое исследование Мосса «Опыт о даре» (1925)34.
32 Эта проблема до конца жизни волновала Дюркгейма не только как ученого, но и как гражданина. «Прежние боги стареют или умирают, а новые не родились», — писал он в 1912 г. (Durkheim E. Les formes elementaires de la vie religieuse. P., 1912. P. 610-611).
33 См.: Мертон Р. Социальная структура и аномия // Социол. исслед. 1992, №№ 3, 4.
34 См.: Бугле С. Эгалитаризм: (Идея равенства). Одесса, 1905; Bougie С. Essais sur le regime des castes. P., 1908; Fauconnet P. La Responsabilite P., 1920; Mauss M. Essai sur le don // Mauss M. Sociologie et anthropologie. P., 1950.

Работа «Метод социологии» (точное заглавие в ори¬гинале — «Правила социологического метода») вначале была опубликована в 1894 г. в виде серии статей, а в следующем году с небольшими изменениями и преди¬словием была издана отдельной книгой. Написанная по горячим следам недавно опубликованной предыдущей книги, она основана на опыте этого исследования и содержит развитие некоторых выдвинутых в нем идей. По решительности, сжатости и четкости стиля эта рабо¬та с полным основанием может быть отнесена к жанру манифеста. Дюркгейм стремится дать четкое описание способов постижения социологической истины: определения и наблюдения социальных фактов, социологиче¬ского доказательства, различения «нормальных» и «патологических» явлений, конструирования социальных типов, описания и объяснения фактов.
В «Методе социологии» проявилось стремление Дюркгейма строить социальную науку не только на эмпирическом, но и на методологически обоснованном фунда¬менте: отсюда его понятие «методическая социология». Такой подход противостоял хаотическому и произволь¬ному подбору фактов для обоснования тех или иных предвзятых идей. В то же время он был направлен про¬тив дилетантизма и поверхностности, характерных для многих трудов по социальным вопросам. Дюркгейм ис¬пытывал глубокую неприязнь к таким трудам, считая, что они дискредитируют науку.
В этой связи следует отметить и неявно присутствующий этический пафос в «Методе социологии». Сфор¬мулированные в нем «правила» — больше, чем просто исследовательские приемы и процедуры. Это своего рода методологические заповеди исследователя. В ко¬нечном счете они основываются на требовании интел¬лектуальной, научной честности, освобождения науч¬ного исследования от всяких политических, религиозных, метафизических и прочих предрассудков, препятствующих постижению истины и приносящих немало бед на практике. Это этика честного непредвзятого познания. В данном отношении позиция Дюркгейма была близка позиции Макса Вебера, выраженной в его работе «Наука как профессия». Правда, французскому социологу можно было бы возразить, приведя распро¬страненное и вполне справедливое утверждение о том, что беспредпосылочное, свободное от ценностей позна¬ние невозможно. Но дело в том, что главная ценностная предпосылка в процессе подлинно научного познания как раз и состоит в ценности познания как такового; в противном случае это уже не наука, а нечто иное.
Дюркгейм признавал преходящий характер сформулированных им «правил». Действительно, далеко не все из них могут служить исследователю сегодняшнего дня. И все же многие «правила», так же как и общий этический и рационалистический пафос его «манифе¬ста», сохранили свое значение и в наши дни. Поэтому современный социолог, не всегда сознавая это, нередко говорит той прозой, которой был написан «Метод со¬циологии».
Исследование Дюркгейма «Самоубийство» (1897), в отличие от остальных его исследований, основано на анализе статистического материала, характеризующего динамику самоубийств в различных европейских стра¬нах. Автор решительно отвергает попытки объяснения исследуемого явления внесоциальными факторами: пси¬хологическими, психопатологическими, климатически¬ми, сезонными и т. п. Только социология способна объяснить различия в количестве самоубийств, наблюдаемые в разных странах и в разные периоды. Прослеживая связь самоубийств с принадлежностью к определенным социальным группам, Дюркгейм устанавливает зависимость числа самоубийств от степени ценностно-нормативной интеграции общества (группы). Он выделяет три основных типа самоубийства, обусловленных различной силой влияния социальных норм на индивида: эгоистическое, алътруистское и анемическое. Эгоистическое самоубийство имеет место в случае слабого воздействия социальных (групповых) норм на индивида, остающегося наедине с самим собой и утрачивающего в результате смысл жизни. Альтруистское самоубийство, наоборот, вызывается полным поглощением обществом индивида, отдающего ради него свою жизнь, т. е. видящего ее смысл вне ее самой. Наконец, аномическое самоубийство обусловлено состоянием аномии в обществе, когда социальные нормы не просто слабо влияют на индивидов (как при эгоистическом самоубийстве), а вообще практически отсутствуют, когда в обществе наблюдается нормативный вакуум, то есть аномия35.
35 Дюркгейм указывает и на четвертый тип самоубийства — фаталистский, который должен служить симметричным антиподом анемического самоубийства, но не рассматривает его вследствие его незначительной распространенности.
Человеческие потребности и желания, согласно Дюркгей-му, безграничны по своей природе. Возможности их удовлетворения неизбежно ограничены, и отсутствие эффективных норм, регулирующих и обуздывающих человеческие аппетиты, делает индивидов несчастными и толкает их к самоубийству. Понятие аномии получает в «Самоубийстве» дальнейшее развитие и углубленную разработку.
Как и в других своих исследованиях, Дюркгейм связывает изучаемое им явление со степенью и типомеони-альной сплоченности. Исходя из гипотезы о том, что степень сплоченности в различных религиозных общинах различна, он прослеживает связь между конфесси¬ональной принадлежностью и уровнем эгоистических самоубийств, сравнивая статистику самоубийств у проте¬стантов, католиков и иудаистов. Последующий анализ, проведенный, в частности, его учеником и последовате¬лем Морисом Хальбваксом, показал, что, выделив фактор конфессиональной принадлежности, Дюркгейм оставил без внимания некоторые другие факторы, которые могли быть более значимыми. Так, объясняя больший процент самоубийств у протестантов в сравнении с като¬ликами их более слабой интегрированностью в религи¬озной общине, он не учел тот факт, что исследуемые протестанты проживали преимущественно в городах, тогда как среди католиков значительно выше был про¬цент сельского населения. Таким образом, в данном случае фактор проживания в городе мог более суще¬ственно влиять на рост самоубийств в соответствующей совокупности, чем фактор конфессиональной принад¬лежности (число самоубийств в городах, как правило, выще числа самоубийств в сельской местности незави¬симо от конфессии).
Несмотря на то что впоследствии исследование Дюрк-гейма подвергалось критике с различных точек зрения, оно единодушно признается одним из выдающихся достижений не только в изучении самоубийства, но и в социологии в целом.
Последний и самый значительный по объему труд Дюркгейма — «Элементарные формы религиозной жизни. Тотемическая система в Австралии» (1912)36.
36 Durkheim E. Les formes elementaires de la vie religieuse. P., 1912.

Ис¬следование основано на анализе этнографических описаний жизни австралийских аборигенов. Обращение к этим «элементарным» формам позволяет, с точки зрения автора, исследовать религию в «чистом виде», без последующих вторичных теологических и прочих на¬слоений. Дюркгейм поставил перед собой цель, опираясь на этот материал, проанализировать социальные корни и социальные функции религии. Но по существу цель эта была гораздо более широкой. Во-первых, вслед¬ствие широкой трактовки религиозных явлений Дюрк-геймом его работа превращалась в исследование социальных аспектов идеологии, ритуала и некоторых дру¬гих явлений, выходящих за рамки собственно религии в традиционном понимании. Во-вторых, этот труд со¬держал в себе попытку построения социологии познания посредством выведения основных категорий мышления из первобытных социальных отношений37. Не случайно первоначально Дюркгейм намеревался назвать его «Элементарные формы мышления и религиозной жизни».
Дюркгейм отвергает определения религии через веру в бога (так как существуют религии без бога), через веру в сверхъестественное (последняя предполагает веру в естественное, возникающую сравнительно недавно вместе с позитивной наукой) и т. п. Он исходит из того, что отличительной чертой религиозных верований всег¬да является деление мира на две резко противополож¬ные сферы: священное и светское. Круг священных объектов не может быть определен заранее; любая вещь может стать священной, как необычная, так и самая заурядная. Дюркгейм определяет религию как «связную систему верований и обрядов, относящихся к свя¬щенным, то есть отделенным, запретным вещам; верований и обрядов, объединяющих в одну моральную общину, называемую церковью, всех, кто является их сторонниками»38.
37 Это была его вторая попытка подобного рода. Первая была предпринята в опубликованной ранее совместно с учеником Дюркгейма Марселем Моссом большой статье «О некоторых первобытных формах классификации». L'Annee sociologique, vol. 6 (1901-1902). P., 1903.
38 Durkheim E. Les formes elementaires. P. 65.

Автор детально анализирует социальное происхождение тотемических верований, обрядов, их социальные функции. Будучи порождением общества, религия укрепляет социальную сплоченность и формирует соци¬альные идеалы. Религия — это символическое выражение общества; поэтому, поклоняясь тем или иным священным объектам, верующий в действительности поклоняется обществу — «реальному» объекту всех рели¬гиозных культов. Дюркгейм подчеркивает сходство между религиозными и гражданскими церемониями, он фиксирует внимание на общих чертах сакрализации как социального процесса. Поэтому его работа явилась вкладом не только в становление социологии религии в собственном смысле, но и в изучение гражданской религии и светских культов. Подобно предыдущим рабо¬там, книга «Элементарные формы религиозной жизни» явилась выдающимся достижением социологической мысли, и научное .сообщество также относит ее к клас¬сическим.

5. ДЮРКГЕЙМ ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
Судьба незаурядных научных идей нередко такова, что, оказав глубокое и повсеместное влияние в науке, превратившись в «парадигму», они, по крайней мере внешне, теряют свою актуальность. Кажется, что они существовали всегда и не существовать не могли. Так произошло и с идеями Дюркгейма, находящимися у истоков современного социологического мышления.
Трудно найти такую отрасль социологии, начиная от общей социологической теории и кончая прикладными исследованиями, в которой бы влияние исследований Дюркгейма так или иначе не ощущалось. Трудно назвать более или менее крупного социолога нашего столетия, который бы так или иначе не соотносил свои идеи с дюркгеймовскими, с тем чтобы продолжить и развить их или полемизировать с ними. Трудно, наконец, назвать такую страну, в которой хотя бы номинальное присутствие социологии не сочеталось с одновременным присутствием дюркгеймовских идей.
Вклад Дюркгейма в становление и развитие социоло¬гического знания общепризнан. И тем не менее идеи Дюркгейма продолжают сохранять актуальность в том смысле, что далеко не все из них и не повсюду стали достоянием не только массового сознания, но и профессионального сознания социальных ученых. Между тем они могут оказаться весьма полезными и сегодня, осо¬бенно в обществах, находящихся в переходном состоя¬нии, переживающих бурные социальные изменения и радикальное обновление социальных институтов. Имен¬но такой исторический этап переживают сейчас страны, освобождающиеся от тоталитарных режимов.
Конечно, Франция эпохи Дюркгейма существенно отличается от этих обществ рубежа XX—XXI столетий. Конечно, концепции французского социолога во многом ошибочны: ведь у классиков, в отличие от простых смертных, и заблуждения бывают выдающимися. Тем не менее теория Дюркгейма разрабатывалась не только для Франции конца XIX — начала XX в. и применима не только к ней. Ведь между обществами и эпохами существуют, как известно, не только различия, но и сходства. В противном случае вера в то, что из истории можно извлекать уроки, ни на чем не основана. К сожалению, некоторые даже весьма простые и давно установленные социологические истины сегодня оказа¬лись основательно забыты вследствие длительного и безраздельного господства псевдосоциологических догм.
Ниже следует краткое рассмотрение нескольких ключевых тем и принципов социологического наследия Дюркгейма, имеющих, на наш взгляд, существенное значение для социальной науки и практики в нашей стране в современных условиях.
1. Общество. Даже такая, казалось бы, сверхбанальная категория, как «общество», сегодня нуждается в новом обосновании и возрождении. Для Дюркгейма эта категория имела основополагающее значение и пред¬ставляла собой нечто гораздо большее, чем просто науч¬ное понятие; он говорил о нем с пылом и страстью пророка. В связи с секуляризацией общественной жиз¬ни он видел в обществе высшую и в то же время «реальную» сущность, которая обосновывает и санкци¬онирует нравственность. «Между Богом и обществом надо сделать выбор,— говорил он.— Не стану рассматривать здесь доводы в пользу того или иного решения; оба они близки друг другу. Добавлю, что, с моей точки зрения, этот выбор не очень существен, так как я вижу в божестве лишь общество, преображенное и мыслимое символически»39.
39 Durkheim E. Sociologie et philosophic. P. 75.

Понятие общества в социологистской интерпретации довольно расплывчато и многозначно; Дюркгейм мистифицировал и сакрализовал его. Он гипостазировал общество и игнорировал противоречивость и сложность его структуры. Несмотря на это, идея общества имеет непреходящее значение и сегодня актуальна не мень¬ше, чем во времена Дюркгейма.
На протяжении многих лет в социальной псевдонау¬ке, выступавшей от имени марксизма, основным субъ¬ектом исторического процесса провозглашалось не общество, а классы. Само же общество трактовалось в социал-дарвинистском духе как арена беспощадной классовой борьбы, так что общество как целостная система выступало как своего рода фикция. При этом рядом сосуществовали две взаимоисключающие концепции. В одних случаях подлинными распорядителями исторического процесса объявлялись господствую¬щие классы, навязывающие свою волю остальным классам и слоям; в других (иногда параллельно), наоборот, объявлялось, что подлинные творцы истории — народные массы (таким образом, в последней интерпретации от роли субъектов истории господствующие классы отлучались).
В настоящее время в некоторых исторических, околонаучных и околохудожественных концепциях воз¬рождается старый миф расово-антропологической шко¬лы, согласно которому главные субъекты историческо¬го процесса — не классы, а расы и этносы. Если в прежних вульгарных интерпретациях общество представлялось воплощением и продуктом классов и клас¬совой борьбы, то в нынешних исторических мистифи¬кациях общество толкуется как превращенная форма «игры кровей», борьбы рас и этносов. Критика расово-антропологических концепций, развернутая еще в социологии конца XIX — начала XX в., в этой связи полностью сохраняет свою актуальность, так же как сохраняет актуальность идея общества.
Идее общества как совокупности всех индивидов и групп, объединенных многообразными социальными, экономическими, культурными связями, общими тра¬дициями, целями и ценностями, еще предстоит занять свое место и в сознании социальных ученых, и в обще¬ственном мнении.
2. Социальная солидарность. Тема социальной соли¬дарности — основная тема всей социологии Дюркгейма. Его первый лекционный курс в Бордоском университе¬те был посвящен проблеме социальной солидарности, а первая книга — обоснованию «солидаризирующей» функции разделения труда. В своем социологическом исследовании самоубийства он связывал различные типы этого явления с различной степенью социальной сплоченности. Наконец, его последнее крупное иссле¬дование посвящено доказательству роли религии в со¬здании и поддержании социального единства. Не слу¬чайно исследование согласия в социологии рассматри¬вается как дюркгеймовская традиция40.
40 Социология сегодня. М., 1965. С. 147.

По существу, солидарность для Дюркгейма — сино¬ним общественного состояния. Он был убежден, что в конечном счете люди объединяются в общество не ради индивидуальной и групповой вражды, а вследствие глубокой и взаимной потребности друг в друге.
Несомненно, доказывая «нормальный» характер со¬лидарности и «анормальный» характер ее отсутствия, Дюркгейм во многом выдавал желаемое за действитель¬ное, за что подвергался вполне обоснованной критике. Он чрезмерно оптимистично оценил реальность и пер¬спективы «органической» солидарности и совершенно не предвидел массовые всплески «механической» солидарности в тоталитарных обществах.
Известно, что разделение труда ведет к формированию социальных групп со своими особыми, нередко конфликтующими интересами; это убедительно доказал еще Маркс. Но ведь и отсутствие солидарности, социально-групповую вражду также нельзя признать «нормальной», т. е. непрерывной и повсеместной. Во-первых, это фактически неверно. Сотрудничество, взаимообмен и сплоченность — во всяком случае, не менее универсальные явления социальной жизни, чем конфликт. Во-вторых, и сам конфликт, эффективно, мирно и вовремя разрешаемый, иногда играет социально функ¬циональную роль, выступая как симптом социальных проблем и средство восстановления социального равновесия. Наконец, в-третьих, необходимо иметь в виду так называемый «эффект самоосуществляющегося пророчества»: провозглашение социальной вражды «нор¬мальным» явлением, будучи фактически неверным, в то же время может служить и служило средством ее обоснования, оправдания, практического внедрения. И наоборот, признание солидарности нормой социальной жизни влечет за собой активный поиск путей ее осу¬ществления и может реально способствовать этому осу¬ществлению.
Именно осуществление принципа социальной соли¬дарности может успешно противостоять теперь пагуб¬ным проявлениям индивидуального, группового, нацио¬нального эгоизма — следствиям традиционного деспо¬тического централизма, многолетнего искоренения ес¬тественных различий и насаждения искусственного единообразия. При этом необходима именно такая со¬лидарность, которая основана на различиях, на взаимо¬дополнительности и взаимообмене. Выражаясь дюрк-геймовским языком, насильственная и искусственная «механическая» солидарность должна уступить место естественной и добровольной «органической» солидар¬ности.
К сожалению, подлинное значение разделения общественного труда до сих пор еще не осознано, так же как не осознано значение равных «внешних» условий (по выражению Дюркгейма) этого разделения. Совре¬менное общество безнадежно деградирует, когда разде¬ление труда в нем основано на протекционизме, родственных связях, привилегиях, происхождении и прочих формах противоестественного социального отбора. И наоборот, общество может процветать только при условии естественного социального отбора, основанного на свободном соревновании трудовых достижений, умов, талантов, нравственных достоинств в равных условиях и соответственно вознаграждаемых. Существенное условие социальной эффективности и успешного функционирования разделения труда, всех форм плюрализма — безусловное признание всеми членами общества определенного минимума объединяющих общих ценностей, образующих то, что Дюркгейм называл «коллективным сознанием». Придумывать их не нужно, их необходимо лишь коллективно отобрать из ценностей, уже функционирующих в общественном мнении, и из социокультурных традиций. Они зафиксиро¬ваны во «Всеобщей декларации прав человека».
Важное значение имеет в настоящее время уже начавшийся процесс формирования разнообразных «про¬межуточных» групп, способных отстаивать интересы своих членов и в то же время служить для них нравственной средой. Эта старая социологическая «рекомендация» должна получить дальнейшее применение и развитие.
3. Мораль. Мораль в истолковании Дюркгейма неотделима от социальной солидарности и также постоянно находилась в центре его исследовательских интересов. Доказывая, что разделение труда порождает солидарность, он одновременно доказывал, что оно выполняет нравственную функцию. Последняя неоконченная работа французского социолога была посвящена проблемам этики. Дюркгейм вынашивал мысль создать особую науку о нравственных фактах, которую он называл «физикой нравов»41. Эта основанная на социологии наука о нравственности в его истолковании сама должна была стать нравственностью. Дюркгейм считал, что нравственность не следует выводить из искусственно формулируемых этических учений, навязывая их затем обществу. Нравственность следует черпать из самой социальной действительности, проясняя ее средствами науки. «Социальный вопрос» для Дюркгейма был не столько экономико-политическим, сколько нравствен¬но-религиозным вопросом. Мораль он понимал как практическую, действенную, реальную силу; все же, что не имеет нравственного основания, с его точки зрения, носит временный и непрочный характер. Имен¬но поэтому он считал, что политические революции сами по себе не затрагивают основ социального строя, если они не выражают глубинных нравственных ценно¬стей общества и не опираются на них.
41 Durkheim E. Introduction a la morale // Revue phUosophique. 1920. Т. 89. P. 96.

К этим идеям Дюркгейма уместно обратиться и сегодня. В течение длительного времени и в науке, и в массовом сознании в нашей стране доминировало представление о том, что практической, реальной силой в истории являются только экономика и политика. Нравственность же считалась если не эпифеноменом, то, во всяком случае, чем-то из области высших сфер сознания, не затрагивающих общественного бытия. Между тем и социальная наука, и социальный опыт свидетель¬ствуют о том, что любые экономические и политиче¬ские институты базируются на определенных нравствен¬ных основаниях. Соответственно, чтобы преобразовать указанные институты, требуется изменить эти основа¬ния, восстановить их и опереться на них. В противном случае даже самые верные экономико-политические решения не могут быть реализованы.
4. Социальные нормы и ценности. Дюркгейм внес важнейший вклад в понимание общества как ценностно-нормативной системы. С его точки зрения, социаль¬ное поведение всегда регулируется некоторым набором правил, которые являются обязательными и привлека¬тельными, должными и желательными. Правда, и в этом вопросе его теория уязвима в некоторых отноше¬ниях. «В работах Дюркгейма религиозные предписания и, шире, моральные нормы рассматриваются так, как если бы они поддавались только одному способу истол¬кования членами общества,— справедливо отмечает Э. Гидденс.— Но одна и та же совокупность символов и кодов, таких, например, как христианские догматы, может быть и обычно становится объектом разнообраз¬ных и антагонистических истолкований, вовлекаясь в борьбу групп с противоположными интересами»42.
42 Giddens A. Duikheim. Hassocks, 1978. P. 106.

Тем не менее и здесь нам есть что почерпнуть в теории французского социолога. Это относится, в част¬ности, к его понятию аномии, о котором шла речь выше. Описанное Дюркгеймом состояние аномии всегда сопровождает общества в переходные периоды их исто¬рии; в этом смысле оно нормально. Такое состояние, по-видимому, переживает в настоящее время и наше общество. Осознание этого — первый шаг на пути пре¬одоления анемического состояния. Тогда на смену цен¬ностям изуродованным, девальвированным, антигуман¬ным придут ценности подлинные, основательные, сво¬бодно и ответственно принятые.
Настоящим томом издательство «Канон» продолжа¬ет давнюю, хотя и надолго прерванную, традицию изда¬ния произведений Дюркгейма в России. Именно в Рос¬сии были осуществлены первые переводы его книг, причем еще при его жизни, когда классик еще не стал классиком43.
В 1991 г. в серии «Социологическое наследие» изда¬тельства «Наука» был опубликован однотомник Дюрк¬гейма, в который вошли новые переводы книг «О разде¬лении общественного труда» и «Метод социологии»44. Тираж быстро разошелся, что неудивительно, учиты¬вая, с одной стороны, его незначительность, с другой — большой читательский интерес к социологической клас¬сике и потребности развивающегося социологического образования. Кроме того, в 1991 г. в журнале «Социо¬логические исследования» была опубликована извест¬ная работа Дюркгейма «Ценностные и «реальные» суж¬дения»45.
Представляемая вниманию читателя книга включает в себя ряд произведений Дюркгейма. Она состоит из двух частей.
43 См.: Метод социологии. Киев-Харьков, 1899. О разделении обществен¬ного труда. Одесса, 1900. Самоубийство. СПб., 1912. (Последнее издание воспроизведено с некоторыми сокращениями в 1994 г. московским издатель¬ством «Мысль».)
Помимо указанных, в дореволюционной России были опубликованы следующие работы Дюркгейма: Социология и социальные науки.— Метод в науках. СПб., 1911. Социология и теория познания.— Новые идеи в социо¬логии. СПб., 1914, № 2. Кто хотел войны? (В соавт. с Э. Дени). Пг., 1915. Германия выше всего. Идеология немцев и война. М., 1917.
44 Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Метод социологии. Общ. ред., пер. с фр. и послесловие А. Б. Гофмана; комментарии В. В. Сапова. М., Наука, 1991.
45 Дюркгейм Э. Ценностные и «реальные» суждения. Пер. и вступ. заметка А. Б. Гофмана // Социол. исслед., 1991, № 2.

Первую часть составляет «манифест» дюркгеймов-ской социологии, один из шедевров мировой социоло¬гической классики «Метод социологии» («Правила со¬циологического метода»). Первоначально эта работа была опубликована в виде серии статей, а в 1895 с незначительными изменениями и предисловием была издана отдельной книгой в издательстве «Алькан». В 1901 г. вышло второе издание книги, к которому автор написал специальное предисловие. С тех пор книга переиздавалась практически без изменений.
На русском языке книга впервые была издана в Южно-Русском книгоиздательстве Ф. А. Иогансона (Ки¬ев-Харьков, 1899); переводчик книги неизвестен. Несмотря на низкий уровень перевода и типографского исполнения, значение этого издания было весьма существенным: это было первое книжное издание Дюркгейма за пределами Франции.
Настоящее издание «Метода социологии» воспроизводит вышеназванное издание 1991 г., вышедшее в серии «Социологическое наследие» издательства «Наука». Перевод осуществлен по книге: Durkheim E. Les regies de la methode sociologique. 13-eme ed. P., Presses Universitaires de France, 1956.
Вторую часть книги составляют небольшие работы Дюркгейма разных лет, получившие широкую известность и более или менее полно представляющие его воззрения на предмет, метод и призвание социологии. Работы расположены в хронологическом порядке, что дает возможность читателю наглядно представить себе преемственность и эволюцию концепций автора.
А. Б. Гофман

Примечания
МЕТОД СОЦИОЛОГИИ
*1* Datum (лат.) — данное.
*2* Тератология — раздел медицины, зоологии и ботаники, изучающий аномалии, пороки развития и урод¬ства человека, животных и растений.
*3* Ex professo (лат.) — профессионально, по обязанности.
*4* Отцом признается состоящий в узаконенном браке (лат.).
*5* Согласно Огюсту Конту, индивид, общество, человечество проходят в своем развитии три стадии, соот¬ветствующие трем стадиям развития человеческого ин¬теллекта: теологическую, метафизическую и позитивную. Этот закон Конт считал своим главным научным открытием.
*6* Vis a tergo (лат.) — внутренняя движущая сила.

РАБОТЫ РАЗНЫХ ЛЕТ

Курс социальной науки. Вступительная лекция (Со-urs de science sociale. Le9on d'ouverture)
Этой лекцией Дюркгейм открыл свой первый лекцион¬ный курс в Бордоском университете. Курс назывался «Со¬циальная солидарность» и был прочитан в 1887-1888 гг. Впервые текст лекции был опубликован в журнале «Re¬vue Internationale de 1'enseignement», 1888, XV, pp. 23-48. Настоящий перевод осуществлен по изданию: Durkheim E. La science sociale et 1'action. Introd. et pres. de Filloux J.-C. P., 1970, pp. 77-110.

Материалистическое понимание истории (La conception materialiste de 1'histoire)
Работа представляет собой рецензию на французское издание книги итальянского философа, пропагандиста марксизма Антонио Лабриолы (1843-1904) «Очерки материалистического понимания истории». Это единственная работа, в которой Дюркгейм более или менее развернуто высказывает свое отношение к социальной теории марксизма.
Впервые рецензия опубликована в журнале «Revue phi-losophique», 1897, XLIV, pp. 645-651. Перевод осуще¬ствлен по изданию: Durkheim E. La science sociale et 1'action. P., 1970, pp. 244-254.

Представления индивидуальные и представления коллективные (Representations individuelles et represen¬tations collectives)
Впервые статья опубликована в журнале «Revue de Metaphysique et de Morale», t. VI, mai 1898.
Перевод осуществлен по изданию: Durkheim E. Sociolo-gie et philosophic. P., 1924, pp. 1-48.
*7* Хаксли (Гексли), Томас (1825-1895) — английский биолог и антрополог, один из создателей эво¬люционной теории, пропагандист идей Ч. Дарвина.
Модели, Генри (1835-1918) — английский психиатр, психолог и философ, последователь Ч. Дарвина, осново¬положник эволюционного направления в психиатрии.
*8* сн. Ссылка ошибочна. На указанных автором страницах У. Джеймс не рассматривает взгляды Модели, а рассматривает их на с. 656 и след. На это обратил внимание английский переводчик и комментатор Дюрк-гейма Д. Покок. См.: Durkheim E. Sociology and philo¬sophy. Transl. by Pocock D. F. With an introd. by Peristia-ny J. G. L., 1965, p. 6 n.
*9* В оригинале сказано «физической жизни», что, конечно, является опечаткой или редакторской ошиб¬кой.
*10* Как заметил Д. Покок, данная ссылка оши¬бочна; в книге Джеймса, на которую ссылается автор, вообще нет с. 690. Проблемы ассоциации и памяти Джеймс в действительности рассматривает в главах XIV и XVI. Durkheim. E. Sociology and philosophy, p. 11 п.
*11* В оригинале: «два цвета одного и того же оттенка», что, очевидно, является опечаткой или редакторской ошибкой.
*12* В оригинале: «психологическим», но, судя по смыслу высказывания автора, здесь должно быть слово «физиологическим».
*13* Имеется в виду книга Дюркгейма «Метод социологии». См. настоящее издание.
*14* Автор имеет в виду психологический редукционизм в социологии, представленный прежде всего Габриэлем Тардом, и расово-антропологический редукцио-низм «антропосоциологов» Отто Аммона и Жоржа Ваше де Ляпужа.

Педагогика и социология (Pedagogic et sociologie)
Работа представляет собой вступительную лекцию курса, прочитанного Дюркгеймом в 1902 г. в Сорбонне после его назначения руководителем кафедры. Курс в целом назывался «Физиология права и нравов». Его пер¬вая часть (1902-1903 гг.), которая открывалась данной лекцией, носила название «Мораль общества», вторая (1903-1904 гг.) была посвящена рассмотрению «морали частных групп общества» (семьи, профессиональных групп и т. д.).
Впервые текст лекции был опубликован в журнале «Revue de Metaphysique et de Morale», janvier 1903, XI, pp. 37-54. Перевод осуществлен по изданию: Durkheim E. Education et sociologie. P., 1922, pp. 104-133.
*15* Бюиссон, Фердинан (1841-1932) — педагог, политический и государственный деятель, лауреат Нобе¬левской премии мира 1927 г. Был одним из руководите¬лей и реформаторов системы образования во Франции, отстаивал необходимость светского характера школы и обязательного профессионального образования. С 1896 г. возглавлял кафедру науки о воспитании в Сорбонне, где в 1902 г. его сменил Дюркгейм.
*16* Речь идет о Бордоском университете.

Социология и социальные науки (Sociologie et sciences sociales)
Впервые статья опубликована в сборнике «De la metho-de dans les sciences». P., 1909, pp. 259-285. Настоящий перевод осуществлен по этому изданию. Ранее статья переводилась П. С. Юшкевичем (Метод в науках. СПб., 1911).
Ценностные и «реальные» суждения (Jugements de valeur et jugements de realite)
Работа представляет собой доклад, сделанный на Меж¬дународном Философском конгрессе в Болонье, на пле¬нарном заседании 6 апреля 1911 г. и опубликованный в специальном номере журнала «Revue de Metaphysique et de Morale» 3 июля 1911 г.
Перевод осуществлен по изданию: Durkheim E. Sociolo-gie et philosophic. P., 1924, pp. 117-142. Ранее он был опубликован в журнале «Социологические исследования», 1991, № 2.
Термином «реальные суждения» переведено выражение Дюркгейма «jugements de realite», соотносящееся с выражением «ценностные суждения» («jugements de valeur»). Из возможных вариантов перевода этого выражения («суждения о реальности», «реалистические», «фактуальные» суждения и т. п.) переводчик решил остановиться на термине «реальные», заключив его в кавычки, которых нет в оригинале. Именно этот термин ближе всего к авторскому и наиболее точно выражает мысль Дюркгейма.

 

 
Понравился ли Вам сайт
 

Яндекс цитирования

Союз образовательных сайтов
Home Главная Учебники по социологии и не только Книги по социологии Эмиль Дюркгейм Социология. Ее предмет, метод и назначение. Часть 2.