Социология: методическая помощь студентам и аспирантам

МОЯ ФИЛОСОФИЯ ИНТЕГРАЛИЗМ

PDF Печать E-mail
Добавил(а) Социология   
07.09.10 14:10

МОЯ ФИЛОСОФИЯ ИНТЕГРАЛИЗМ

I. Она рассматривает всю действительность как бесконечное Х бесконечных качеств и количеств: духовных и материальных, моментальных и вечных, вечно-меняющихся и неизменных, личностных и сверхличностных, временных и безвременных, пространственных и лишенных пространства, единых и многих, меньших, чем малое, и больших, чем большое. В этом смысле действительность представляет собой настоящий mysterium tremendum et fascinosum u coincidentia oppositirum. Наивысшей точкой действительности является Бесконечное (неопределенное) Творческое X, которое проходит через весь человеческий разум. В своей неистощимой полноте вся действительность не доступна для конечного человеческого ума. Однако главные аспекты действительности приблизительно могут быть поняты нами, поскольку мы тоже являемся частью реальности.

 

Из бесчисленных модусов бытия наиболее важными являются три формы дифференциации:

 

1) эмпирически-чувственная;

 

2) рационально-умственная;

 

3) сверхчувственно-сверхрациональная.

 

Эмпирический аспект всеобщей реальности постигается нами с помощью наших органов чувств и инструментов их дополняющих: микроскопа, телескопа и т.д. Наука занимается главным образом ( хотя и не исключительно) познанием этого чувственного аспекта.

 

Рациональный аспект действительности постигается главным образом нашим разумом: математической и логической мыслью во всех ее рациональных формах. Математика, логика и рациональная философия концентрируют свое внимание на познании этой формы бытия конечного X; проблески же сверхрационального и сверхчувственного аспекта даны нам лишь посредством поистине творческой сверхчувственной и сверхрациональной интуиции, или "божественного вдохновения" или "вспышки озарения" всех гениальных творцов основателей великих религий, мудрецов, провидцев и пророков, гигантов философской и этнической мысли, великих ученых, артистов, нравственных вождей во всех областях культуры.

 

Эти гении единодушно утверждают, что их открытия или созданные ими шедевры были рождены и вдохновлялись милостью интуиции, и что они сами были всего лишь орудием этой творческой силы. В определеннойстепени каждого из нас время отвремени посещает эта милость "высшего озарения".

 

Истина, полученная с помощью интегрального использования всех трех каналов познания чувств, разума и интуиции это более полная и более ценная истина, нежели та, которая получена через один из этих каналов. История человеческого знания это кладбище, заполненное неправильными эмпирическими наблюдениями, неправильными рассуждениями и псевдоинтуициями. При интегральном использовании этих трех каналов познания они дополняют друг друга и контролируют. Интегральное познание означает также, что мы получаем знания о действительности не только от эмпириков-ученых и мыслителей-логиков, но также и от великих религиозных и нравственных вождей, подобно Будде и Иисусу, Конфуцию и Лао-цзе, а также от великих деятелей искусства, таких как Бетховен и Бах, Гомер и Шекспир, Фидий и Микеланджело. Они являются нам по словам Рихарда Вагнера, universalia ante rem.

 

II. В этом интегральном понятии общей реальности человек также постигается как удивительное интегральное существо. Он представляет собой не только эмпирический организм вида homo sapiens, и не только рационального мыслителя и деятеля, кроме того он является также сверхчувственным и сверхрациональным существом, активным участником высшего творческого Х всей вселенной. Человек стал одним из творческих центров всей действительности. В противовес преобладающему в настоящее время мнению человек это не только несознательное и сознательное творение, но он также является сверхсознательным творцом, который в состоянии контролировать и переступать пределы своих бессознательных и сознательных сил и который фактически делает это в моменты "божественного вдохновения" в наилучшие периоды своего интенсивного творчества. Величайшие открытия человечества, изобретения и другие великие творения были сделаны главным образом человеком как сверхсознательным творцом при помощи человека рационального мыслителя и человека эмпирического наблюдателя и экспериментатора.

 

III. Несмотря на относительно короткий период творческой истории человечества на нашей планете, общие результаты этого творчества поистине удивительны. Человек создал новое царство реальности и известной нам вселенной. Помимо двух основных классов реальности неорганических и органических явлений которые существовали на нашей планете до появления человека человек создал третий основной класс явлений суперорганических или культурных, который сильно отличается от неорганических и органических. В противовес неорганическим явлениям, состоящим толькоиз одного физико-химического компонента и органическим явлениям, состоящим из двух компонентов физического и жизненного явления культурного мира имеют "нематериальный" компонент "смысла" (как идея, ценность, моральная норма поведения), который накладывается на физический и/ или жизненный компоненты. Этот компонент смысла радикально меняет природу неорганических и органических явлений, которую он пронизывает и на которую накладывается. Без своего смысла книга, скажем "Республика" Платона, это всего лишь физический предмет (бумага), имеющий геометрическую форму и физико-химические свойства. Смысл же превращает этот предмет в суперорганическую систему великих идей, для которой физические свойства (бумаги) уже не имеют значения, поскольку эта система идей и ценностей может быть воплощена с помощью других физических средств записана на пластинку или на папирус, выражена словами. Кусок дешевой материи, прикрепленный к палке, благодаря своему смыслу превращается в национальный флаг, символ чести и величия нации, ради которого люди жертвуют своей жизнью и убивают других людей. Без компонента смысла не будет большой разницы убийством как преступлением, убийством на войне и казнью преступника, поскольку сам физический акт выстрела и убийства может быть во всех этих случаях случайным. Лишенная своего смысла, Венера Милосская превращается в простую глыбу мрамора. Биологически и физически нет человеческих организмов, которые были бы "королями", "папами", "генералами", "героями", "святыми". Все эти и миллионы других смыслов накладываются на человеческий организм посредством суперорганической культуры.

 

Эти примеры показывают специфическу культурных или суперорганических явлений и удивительную роль "смысла" в превращении биологических явлений в нечто, совершенно отличное от его биологической и физической природы.

 

В настоящее время весь культурный мир состоит из:

 

а) бесконечно богатой биологической вселенной смыслов, объединенных в системы языка, науки, техники, религии, философии, этики, литературы, живописи, скульптуры, архитектуры, музыки, драмы, экономических, политических и социальных теорий и т.д.

 

б) так называемой материальной культуры, представляющей собой "воплощение и олицетворение" всех этих смыслов в биологической среде, начиная с самых простых орудий и кончая наисложнейшим оборудованием и приспособлениями, книгами, картинами, скульптурами, зданиями, шоссейными дорогами и воздушными линиями, деревнями, городами и т.д.

 

в) всех индивидов как социокультурных личностей (королей, преступников, святых, супругов и супруг, проституток, граждан, должников, хозяев, рабов, французов, американцев, католиков, социалистов и т.д.), а также из социокультурных групп (политических, научных, религиозных, экономических, профессиональных, национальных, художественных и т.д.)

 

г) всех открытых действий, церемоний, ритуалов, поступков, в которых индивиды и группы осуществляют и применяют тот или иной набор смыслов.

 

Весь в целом суперорганический мир, состоящий из вышеуказанных идеологических, материальных, личностных и бихевиористских явлений культурного мира, превратился в окружающую среду, которая окутывает, обуславливает, определяет и формирует каждого индивида и группу. Этот культурный мир уже вырос до такой степени по своей динамической и творческой силе, что использовал в значительной мере неорганические и органические силы, подчинил их себе, сильно изменил поверхность всей земли и простирает свою власть далеко за границы нашей земли к космос. И по-видимому, нет установленных пределов для роста этой суперорганической действительности и се творческой силы и контроля. С тех пор как этот новый класс реальности был создан человеком, он с гордостью может называть себя великим творцом суперорганической вселенной и может по праву рассматривать себя как один из творческих центров в бесконечном мире всеобщей реальности. Таков ответ на старый вопрос о том, "что такое человек и почему он достоин похвалы?".

 

IV. Среди всех смысловых ценностей суперорганического мира есть одна высшая интегральная ценность истинная summum bonum. Это невидимое единство Правды, Добра и Красоты. И хотя каждый член этого высшего Триединства обладает ярко выраженной индивидуальностью, все три неотделимы друг от друга, так же как и христианская троица Бог-отец, Бог-сын и Святой Дух. Настоящая Правда всегда добра и красива; истинное добро всегда правдиво и красиво; и чистая красота неизменно истинна и добра. Эти величайшие ценности не только неотделимы одна от другой, но они также и превращаются друг в друга, подобно тому, как одна форма энергии может быть превращена в другие. Каждая вновь открытая истина это одновременно вклад в добро и красоту. Любой акт неэгоистической любви (добра) обогащает мир истины красоты, и каждый шедевр красоты морально облагораживает и духовно просвещает членов человеческого общества. (Этого, однако, нельзя сказать в отношении фальшивой правды, показного добра и неистинной красоты.) Поэтому главная историческая миссия человечества состоит в безграничном созидании, накоплении и усовершенствовании Истины, Красоты и Добра в самой природе человека, в человеческом уме и поведении, в суперорганическом мире человека и вне его, в отношении человека ко всем людям, ко всем живым существам и всей вселенной. Осуществляя эту задачу, человек наилучшим образом выполняет свой долг по отношению к Высшему творцу вселенной. Каждый шаг на пути к осуществлению этой цели приближает человека к Высшему творцу. Человек становится истинным Сыном Божьим, созданным по образцу и подобию Божьему. Каждое важное достижение на пути к осуществлению этой великой миссии это подлинный прогресс человека и человечества. Любая неудача становится шагом назад в человеческой истории. Эта миссия является подлинным мерилом человеческого прогресса.

 

V. В настоящий исторический момент первостепенной потребностью человечества является увеличение неэгоистической творческой любви (добра) в суперорганическом мире. Человечество может выжить, если на протяжении следующих нескольких десятилетий не будут созданы новые шедевры красоты и не будет сделано новых важных открытий. Однако вопрос о том, выживет ли человечество и будет ли наблюдаться прогресс в его творческой деятельности, становится в высшей степени сомнительным, если "производство, накопление и реализация" неэгоистической любви в человеческом мире не увеличится. Из многих причин, подтверждающих это утверждение, можно указать на две. Первая состоит в том, что за последние четыре столетия творческая деятельность в области Правды и Красоты несколько опережала творчество в области Добра. За этот период человеческие знания и контроль над неорганическими и органическими явлениями увеличились больше, чем за всю предшествующую историю человечества. Человеческая деятельность в области изобразительных искусств на протяжении этих веков также удивительна. Занятый открытиями, изобретениями и творчеством в области эмпирических наук и мирской красоты, человек каким-то образом забросил глубокое изучение добра и морали. Поэтому ему не удалось открыть новые эффективные пути и средства для своего морального облагораживания и духовного преобразования своего суперорганического мира и для контроля над своими физическими и животными пристрастиями. На протяжении этих столетий человек оставался нетворческим и "непреобразованным" в моральном отношении таким же эгоистичным и в такой же степени подвластным биологическим силам "борьбы за существование", секса и погони за наслаждением и материальными ценностями, как это было ранее. Более того, в моральном отношении даже наблюдался регресс по сравнению с высоким уровнем добра, достигнутым человечеством в предшествующие периоды истории. Такое нарушение равновесия в высшем триединстве величайших ценностей привело к взрыву индивидуального и группового эгоизма, а также к усилению и ужесточению межличностных и межгрупповых конфликтов: войн, революций, мятежей, преступлений и других проявлений моральной анархии.

 

В двадцатом веке эта борьба и раздоры между людьми приобрели катастрофические размеры: вспомним катастрофические размеры двух мировых и многих других войн, бесконечных кровавых революций и мятежей, не говоря уже о преступлениях и более мягких формах "борьбы за существование". В настоящей время с открытием внутриатомных секретов и изобретением апокалиптических средств разрушения эта моральная анархия начинает угрожать жизни человечества и особенно его творческой миссии.

 

Вторая причина состоит в следующем.

 

Начиная с конца XIX века, западная часть суперорганического мира вступила в переходный период от одной основной формы культуры и социальной организации к другой, совершенно отличной от предшествующей: новой идейной и интегральной форме.

 

Величественное здание чувственной культуры, созданное западным миром за последние пять столетий, начало разрушаться, а новое здание совершенно иной культуры и общества еще не воздвигнуто. Такие переходные периоды от одного вида социокультурной реальности к другому всегда сопровождаются величайшим всеобщим кризисом общества и культуры. В своих произведениях "Социальная и культурная динамика" и "Кризис нашего века" я подробно проанализировал этот и другие социокультурные переходы и кризисы, и на основе этого анализа я уже в 1920 году дал определение кризису и предсказал еще более крупные и ужасные войны, революции и анархию со всеми их последствиями: гигантскими разрушениями, страданиями, жестокостью, безумием и другими явлениями, вплоть до перемещения культурного центра из Европы, где он находился на протяжении последних пяти столетий, в Америку; причем американская культура и наряду с ней возрождающиеся великие культуры Индии, Китая, Японии, России и Европы становятся главными носителями факела творческого созидания в будущем.

 

Вот цитата из "Социальной и культурной динамики": "Все важные аспекты жизни, организации и культуры западного общества находятся в глубоком кризисе... Тело и ум этого общества больны... Мы находимся между двумя эпохами: умирающей чувственной культурой нашего великолепного прошлого и грядущей идейной или идеалистической культурой творческого будущего. Мы живем на закате шестисотлетнего царствования чувственной культуры..."

 

Когда я писал эти строки, не было ни войны, ни революции, ни даже экономического кризиса 1929 года. Горизонты социокультурной жизни казались чисты и безоблачны. На поверхности все выглядело радостным и обнадеживающим. Среди ученых и простых людей господствовали оптимистические настроения. Они верили в исчезновение войны и процветание человечества, в международное сотрудничество и добрую волю Лиги Наций, в экономическое, духовное и нравственное усовершенствование человечества и его прогрессивное развитие. В такой обстановке мои предостережения прозвучали как глас вопиющего в пустыне. Они были подвергнуты резкой критике и отвергнуты как "безумные".

 

Через десять лет эти "безумные" предостережения сбылись, кризис развивался в соответствии со схемой моего диагноза и предсказаний.

 

Зажатый меж двух эпох, когда старые ценности рушатся, а новые еще не укрепились, человек сегодняшнего дня теряется в дебрях дезинтегрированного чувственного мира и общества. Он подобен лодке без весел, которую бросают из стороны в сторону ветры его животных страстей, выскользнувшие из-под контроля рациональных и сверхрациональных человеческих сил. В таких условиях человек, как следует из наблюдений Платона и Аристотеля, склонен становиться "наихудшим из бестий". И он действительно морально деградировал до уровня усложненного человеческого животного, оправдывающего с помощью напыщенных идеологий наихудшие из своих действий.

 

Деморализация и ее губительные последствия могут быть остановлены лишь посредством увеличения производства и аккумуляции неэгоистической любви к человеку и человечеству.

 

Исследования Гарвардского исследовательского Центра по проблеме творческого альтруизма показывают, что никакие постановления, направленные против международных и гражданских войн и других форм кровавой борьбы между людьми не могут ни устранить, ни заметно ослабить эти конфликты. Эти постановления направлены прежде всего на устранение войн и раздоров путем политических изменений, в особенности путем демократическим, однако ни войны, ни кровавые распри не будут устранены, поскольку демократии оказываются иногда не менее воинственными, чем автократии. Все же от автократии в меньшей степени можно ожидать мира. Ни Организация Объединенных Наций, ни Всемирное правительство не смогут обеспечить длительный внутренний и международный мир, если их деятельность не будет подкреплена альтруизмом людей, групп, институтов и культуры в целом.

 

То же самое можно сказать и о современном образовании, в котором со времен Х века произошел необычайный прогресс. Однако несмотря на колоссальное увеличение количества школ и грамотных людей, а также возросшее количество научных открытий, не уменьшилось количество войн, кровавых революций и жесточайших преступлений. Напротив, XX век, самый научный и самый образованный, был самым кровавым из предшествующих двадцати пяти веков греческо-римской и европейской истории.

 

Аналогичным образом обстоит дело и в области религии, если понимать под ней чисто идеологическую веру в Бога или символ веры. В качестве доказательства приведу исследование 73-х бостонских новообращенных в христианство, проведенное двумя известными священниками. Из этих 73 лишь один переменил свое поведение в сторону альтруизма. 37 человек несколько изменили свою речь они чаще стали повторять "О господи, Иисусе", и совершенно не изменили поведение. Остальные вообще никак не изменились.

 

Итак, наши исследования показывают, что неэгоистичная творческая любовь, о которой мы знаем очень мало, представляет собой потенциально огромную силу:

 

а) Она может положить конец агрессивным нападениям индивидов и групп друг на друга;

 

б) Она может преобразовать враждебные отношения в дружеские;

 

в) Любовь порождает ненависть;

 

г) Любовь может оказать реальное воздействие на международную политику и умиротворить международные конфликты.

 

Кроме того, неэгоистическая и мудрая любовь проявляется как:

 

д) Животворная сила, необходимая для физического, духовного и нравственного здоровья;

 

е) Люди альтруисты живут дольше, чем эгоисты;

 

ж) Дети, лишенные любви, имеют тенденцию к моральному и социальному уродству;

 

з) Любовь это сильное противоядие против тенденций преступности, патологии и самоубийств, против ненависти, страха и психоневроза;

 

и) Любовь выполняет важные познавательные и эстетические функции;

 

к) Любовь это самое возвышенное и эффективное средство для просвещения и морального облагораживания человечества;

 

л) Любовь это сердце и душа свободы и всех основных моральных религиозных ценностей;

 

м) Минимум любви совершенно необходим для длительного существования любого общества и особенно для гармоничного социального порядка и творческого прогресса;

 

н) И наконец, в настоящий катастрофический момент человеческой истории увеличение "производства, накопления и циркуляции энергии любви" и заметная альтруизация личностей и групп, институтов и культуры есть необходимое условие для предотвращения новых войн и смягчения конфликтов между индивидами и группами.

 

Все вышеизложенное доказывает, что в настоящий момент увеличение неэгоистической творческой любви это первостепенная задача человечества. Если эта задача будет успешно решена, а она может быть решена, если человечество возьмется за нее серьезно, тогда чрезвычайно опасный кризис нашего века может быть преодолен, и блестяще продолжится творческая миссия человечества. И тогда "новое небо и новая земля" гармония, счастье, творчество будут приветствовать грядущие поколения.

 

П.А. Сорокин

СОЦИОКУЛЬТУРНАЯ ДИНАМИКА И ЭВОЛЮЦИОНИЗМ

Сдвиг в изучении "что" социокультурных изменений.

 

1. XIX век. Наши сегодняшние представления о социокультурной динамике значительно отличаются от представлений, бытовавших в XVIII и XIX веках. Мы до сих пор пользуемся термином О. Конта "социальная динамика", но подразумеваем под этим нечто отличное от того, что имели в виду Конт и представители общественных и гуманитарных наук в XIX веке. В социологии, общественных и гуманитарных науках XX века по сравнению с общественными и гуманитарными науками двух предшествующих столетий произошел значительный сдвиг в изучении "что", "как" и "почему" социокультурных изменений и их единообразия.

 

Социокультурное изменение представляет собой сложный многоплановый процесс. Оно имеет множество различных аспектов, каждый из которых может стать самостоятельным предметом исследования социальной динамики, и внимание исследователей может быть сосредоточено то на одном, то на другом его аспекте. Аспекты социокультурного изменения, находящиеся в центре внимания сегодня, уже не те, что интенсивно изучались в XVIII и XIX веках. Общественно-научная мысль XVIII - XIX веков была занята большей частью изучением разнообразных линейных тенденций развития, разворачивающихся во времени и в пространстве. Она оперировала главным образом понятием человечества вообще и стремилась отыскать "динамические законы эволюции и прогресса", определяющие магистральное направление человеческой истории. Сравнительно мало внимания уделялось социокультурным процессам, повторяющимся в пространстве (в разных обществах), во времени или в пространстве и во времени. В противоположность интересу, доминировавшему в XVIII и XIX веках, главный интерес философии, общественных и гуманитарных дисциплин в XX веке сместился в сторону изучения социокультурных процессов и связей, остающихся неизменными везде и всегда или повторяющихся во времени и пространстве или во времени и в пространстве ритмов, флуктуации,осцилляции, "циклов" и их периодичности. Таково главное отличие в изучении "что" социокультурного изменения в XX веке по сравнению с предыдущими двумя столетиями.

 

Итак, социологии, другим общественным, философским и даже естественным наукам XIX века центральная проблема физической, биологической и социокультурной динамики казалась очень простой следовало лишь отыскать и описать линейные тенденции, которые якобы разворачиваются во времени. В области социокультурных изменений задача упростилась невероятно: все было сведено к построению главной линии развития прямой, волнообразной, ветвящейся или спиралеобразной, ведущей от "первобытного" человека, общества, культуры к современным. Вся история была расписана как школьная программа, по которой "первобытный" человек или общество — первоклассник заканчивает начальную школу, затем среднюю (или проходит другие ступени, если в классификации больше 4) и, наконец, оказывается в выпускном классе, который называется "позитивизм", или "свобода для всех", или еще как-нибудь в зависимости от фантазии и вкусов автора.

 

2. XX век. Уже в XVIII и XIX веках изредка раздавались голоса, остро критиковавшие эту догму и предлагавшие иные теории социальной динамики. В XX веке эти голоса умножились и, наконец, возобладали. Первым результатом этого изменения стала все расширяющаяся критика положений линейной теории социокультурного изменения и линейных законов, сформулированных биосоциальными науками прошлого столетия. Эта критика имеет под собой как логическую, так и фактологическую почву.

 

Критиковавшие логику линейных теорий показали, что во-первых, линейный тип изменения лишь один из многих возможных; во-вторых, для того чтобы линейное движение или изменение было возможно, изменяющийся объект должен либо находиться в абсолютном вакууме и не испытывать воздействия внешних сил, либо действие этих сил на протяжении всего процесса изменения должно быть компенсировано, т.е. эти силы должны находиться в таком "замечательном равновесии", чтобы они могли нейтрализовать друг друга в каждый момент времени и, таким образом, позволить изменяющемуся объекту двигаться в одном направлении, будь это движение прямолинейным, спиралеобразным или колебательным.

 

В-третьих, многие другие предположения, лежащие в основе линейных теорий, такие, как спенсеровский принцип "нестабильности одногордного", оказались необоснованными логически и фактологически.

 

В-четвертых, было показано, что логическая структура линейных теорий внутренне противоречива. Например, теория Спенсера утверждает, что высшим проявлением единообразия всех видов изменения, начиная с движения материальных тел и кончая социокультурными процессами, является ритм, в котором чередуются фазы эволюции и разложения, интеграции и дезинтеграции, дифференциации и дедифференциации. Если последовательно применить эту теорию к изменению социокультурного явления, то она будет противоречить любой неограниченной линейной теории эволюции. Она предполагает, что "эволюция" и ее направление должны смениться "разложением" с направлением, противоположным или хотя бы отличающимся от направления "эволюции". Находясь, во власти линейной концепции, Спенсер пренебрегает этим требованием своей собственной теории и, выделяя лишь направление эволюции, не только противоречит своим собственным принципам, но и сталкивается с целым рядом других трудностей. То же самое с небольшими поправками можно сказать практически обо всех линейных теориях изменения.

 

В-пятых, в линейных теориях уязвимо для критики оперирование "человечеством" как единицей изменения. Большинство этих теорий прослеживают соответствующую линейную тенденцию в истории человечества в целом. Линейные теории, не касающиеся важнейшего вопроса о том, может ли "человечество", ни в коей мере не объединенное в какую-либо реальную систему в прошлом, рассматриваться как единица изменения, происходящего с "начала человеческой истории по настоящее время", вряд ли имеют какое-либо реальное значение. Очевидно, что такая тенденция не может реализоваться и в жизни-истории каждого человека, потому что миллионы людей в прошлом жили и умирали, не достигая позднейших ступеней заданного пути и не проходя всех его якобы необходимых этапов. Таким же образом подавляющее большинство человеческих сообществ существовали и исчезали, находясь на начальных стадиях того или иного направления развития, а тысячи современных обществ до сих пор находятся на самых ранних ступенях развития. В то же время многие сообщества никогда не проходили начальных стадий развития, а возникали уже с характеристиками более поздних этапов.

 

Далее, огромное число обществ и групп прошли в своем развитии не те этапы, которые описываются соответствующими "законами эволюции-прогресса", и в отличной от предписанной этими "законами" временной последовательности. Иные группы показали регресс от более поздних стадий к более ранним. И наконец, в жизни каждого индивида, группы и человечества в целом в каждый данный момент времени можно обнаружить сосуществование множества стадий развития от самых ранних до наиболее поздних. Если теперь из "человечества", к которому предположительно относится этот закон, исключить всех индивидов и все группы людей, развитие которых отклоняется от направления "закона эволюции" с его стадиями, то останется (если вообще что-нибудь останется) совсем небольшая группа, "историческое изменение" которой подчиняется так называемым универсальным тенденциям и законами линейного развития. Одного этого довода достаточно, чтобы считать эти тенденции и законы лишь к очень небольшой части человечества, а никак не универсальными законами социокультурной эволюции.

 

Результатом логической и фактологической критики линейной динамики на протяжении двух последних столетий стал наблюдаемый в XX веке спад энтузиазма открывателей таких тенденций и законов. Попытки продолжить создание таких динамик, конечно, не исчезли полностью, но их становится все меньше и меньше и они все чаще ограничиваются отдельными обществами, временными и многими другими рамками и оговорками.

 

Находя теории социальной динамики линейного толка мало продуктивными, исследователи сосредоточились на других аспектах социокультурного изменения, и прежде всего на его постоянных и повторяющихся чертах: силах, процессах, взаимосвязях, проявлениях единообразии.

 

Внимание социологии и других общественных наук к постоянным чертам социокультурного изменения проявлялось по-разному.

 

Во-первых, тщательно изучались постоянные силы или факторы, социокультурного изменения и постоянные проявления социокулътурной жизни и организации. Сторонники механистической и географической школ, например, исследовали с этой точки зрения различные формы энергии (В. Оствальд, Е. Солвэй, Л. Винарский, В. Бехтерев и др.) или особые космические силы — климат, солнечные пятна и другие географические факторы (Э. Ханингтон, В. С. Дживанс, Г. Л. Мур и др.), и описали их постоянные воздействия на социальные и культурные явления, начиная с экономических изменений и кончая подъемом и падением наций. Приверженцы биологической и физиологической школ в социологии и общественных науках брали в качестве таких постоянных сил наследственность, расу, инстинкты, рефлексы, различные физиологические порывы, жизненные процессы, эмоции, чувства, желания, “резидуи”, идеи и пытались доказать постоянное социокультурное действие каждой биопсихологической переменной (Зигмунд Фрейд, психоаналитики, сторонники теории наследственности, такие, как Ф. Гальтон, Карл Пирсон и др., Г. С. Чемберлен, О. Аммон, В. де Лапуж, К. Ломброзо, Е. А. Хутон и другие представители расово-антропологической школы; бихевиорист Джон Б. Уотсон; психологисты Уильям Мак-Дугалл, Ч. А. Элдвуд, Е. А. Росс, Е. Л. Торндайк, У. И. Томас, Вильфредо Парето, Л. Петражицкий, Г. Блюхер, Уильям Троттер, Грэхем Уоллес, Лестер Ф. Уорд, Уильям Грэхем Саммер, Габриэль Тард, Торстейн Веблен и др.). Другие социологи пытались выявить действие на остальные социокультурные явления таких разнообразных условий, как плотность и численность населения, “изобретательность”, “экономический” или “религиозный” и другие факторы вплоть до “мобильности”, “моральной плотности”, “общественной аномии”. Во всех этих исследованиях делались попытки высветить постоянную роль каждого из этих “факторов переменных” в поведении людей, в социальной структуре и культурной жизни, постоянное действие каждого из этих факторов и, наконец, объяснить, “как” и “почему” колебаний и изменений самих этих факторов.

 

Во-вторых, внимание к постоянным и повторяющимся чертам социокультурного изменения проявилось в глубоком изучении постоянных и всегда повторяющихся процессов в социокультурном универсуме. Значительное место в социологии XX века занимают исследования таких всегда повторяющихся процессов, как изоляция, контакт, взаимодействие, амальгамация, культивация, изобретение, имитация, адаптация, конфликт, отчуждение, дифференциация, интеграция, дезинтеграция, организация, дезорганизация, диффузия, конверсия, миграция, мобильность, метаболизм etc., с одной стороны, а с другой стороны — исследования этих повторяющихся процессов, поскольку они касаются вопросов групповой динамики, того, как общественные группы возникают, организуются, обретают и теряют своих членов, как распределяют их внутри группы, как они меняются, дезорганизуются, как они умирают и т.д. (Габриэль Тард, Георг Зиммель, Леопольд фон Визе, Роберт Е. Парк, Эрнст У. Бёрджесе, Е. А. Росс, Эмори Богардус, Коррадо Джини, П. Карли, Питирим Сорокин и авторы почти всех учебников социологии). Таким образом, в социологии XX века был проведен тщательный анализ основных социокультурных процессов, постоянно повторяющихся в жизни-истории любого общества в любое время.

 

Третьим проявлением внимания к повторяющимся процессам было интенсивное изучение устойчивых и повторяющихся значимо-причинно-функциональных связей между различными космосоциальными, биосоциальными и социокультурными переменными, как они выступают в постоянно изменяющемся социокультурном мире. Несмотря на то что эти отношения изучались уже в XIX веке, в наше время их исследование необычайно углубилось. Основные условия географической, биологической, психологической, социологической и механистической школ в социологии XX столетия были направлены как раз на отыскание и описание причинно-функциональных или причинно-значимых единообразии во взаимосвязях между двумя или несколькими переменными: между климатом, мышлением и цивилизованностью; между солнечными пятнами, деловой активностью и уровнем преступности; между наследственностью и той или иной социокультурной переменной; между технологией и философией или изобразительным искусством; между плотностью населения и идеологией; урбанизацией и преступностью; формами семьи и формами культуры; общественным разделением труда и формами солидарности; общественной анемией и числом самоубийств; состоянием экономики и преступностью, душевными расстройствами, внутренней напряженностью, беспорядками или войнами; между формами религии и формами политической и экономической организации и т.д. и т.п., начиная с самых узких и кончая предельно широкими. Эти исследования дали множество формул причинно-функциональных и причинно-значимых единообразии, повторяющихся в развитии различных обществ и в каждом обществе в различные периоды. Проверив многие подобные обобщения, сделанные ранее, ученые нашли их либо совершенно ложными, либо нуждающимися в серьезных исправлениях.

 

Наконец, четвертым проявлением внимания к устойчивым и повторяющимся аспектам социокультурного изменения стало изучение постоянно повторяющихся ритмов, осцилляции, флуктуации, циклов и периодичностей в ходе социокультурного процесса. Занятые поисками линейных тенденций, социология и все общественные науки XIX века уделяли мало внимания этим повторяющимся чертам социокультурного изменения. За небольшим исключением (Гегель, Тард, Феррара, Данилевский и некоторые другие), обществоведы и социологи прошлого века пренебрегали богатой традицией китайских и индийских мыслителей, традицией Платона, Аристотеля и Полибия, Ибн Хальдуна и Дж. Вико, сосредоточивших свои исследования социальной динамики на повторяющихся циклах, ритмах, осцилляциях, периодичностях, а не на вечных линейных тенденциях. XX век подвел итоги работы этих мыслителей и энергично их продолжил.

 

Самые первые в общественных и гуманитарных науках XX века и наиболее глубокие исследования циклов, ритмов, флуктуации и периодичностей появились в теории и истории изобразительного искусства, а затем в экономике, в исследованиях промышленных циклов. Большинство же социологов и других представителей общественных и естественных наук несколько отстали в изучении повторяющихся единообразий, так как они с опозданием обратились к новой области исследований. Даже сегодня многие социологи не отдают себе отчета в том, что произошел решительный отход от линейных тенденций и что научный интерес сместился на повторяющиеся ритмы и периодичности. Раньше или позже, но во всех общественных, философских и даже естественных науках произошла или происходит смена исследовательского интереса. Со значительным опозданием осознали это естественные науки, и теперь даже открыт Институт изучения циклов в области физико-химических и биологических явлений. Что касается всей совокупности философских, общественных и гуманитарных дисциплин XX века, то они уже дали значительное число научных работ, посвященных социокультурным ритмам, циклам и периодичностям в изобразительном искусстве и философии, этике и праве, экономике, политике, религии и других социокультурных процессах. Одно только перечисление всех единообразии ритма и темпа, типов и периодичности флуктуации и других важных результатов этих исследований заняло бы несколько сотен страниц, как это произошло в моей “Динамике”. Целый ряд ритмов с двумя, тремя, четырьмя и большим числом фаз, периодических и не периодических, коротких и продолжительных, в узких и широких, простых и сложных социокультурных процессах выявили и проанализировали: в искусстве —У. М. Ф. Петри, О. Г. Кроуфорд, П. Лигети, Г. Вёльфлин, Ф. Мантре, Дж. Петерсен, Е. Уэкслер, У. Пиндер, П. Сорокин и многие другие; в философии — К. Джоел, П. Сорокин и другие; в экономических процессах — большая группа экономистов, начиная с М. Туган-Барановского и кончая Уэсли Митчелом и Джозефом Шумпетером; в политических процессах—О. Лоренц; в культурных образцах—А. Л. Кребер; в жизни-истории функционирования обширных социокультурных систем и суперсистем — Л. Вебер, Альфред Вебер, Освальд Шпенглер, Арнольд Дж. Тойнби, Сорокин и многие другие. Линейная последовательность стадий, или фаз, социокультурного процесса во времени тоже получала более надежную основу благодаря изучению ритма и последовательности фаз. Оставив охоту за какими-то странными и сомнительными последовательностями стадий линейного процесса, проходящего через всю человеческую историю, которой занимались в XIX веке, и сосредоточившись на изучении повторяющихся процессов, исследователи XX века смогли показать существование многих ритмов с определенной повторяющейся временной последовательностью фаз. Наконец, эти работы значительно расширили наши познания в области периодичности и длительности разнообразных социокультурных процессов.

 

Итак, социология и все общественные науки XX века нашли изучение ритмов, циклов, темпов и периодичностей более продуктивным, дающим более богатые и определенные результаты, чем поиски извечных исторических путей развития, которыми они занимались в XIX веке. Не остается сомнений, что ритмы и повторяющиеся процессы будут изучаться еще тщательнее, усерднее, интенсивнее в последующие десятилетия и, по всей вероятности, на этом пути общественные науки ждут гораздо большие достижения, чем в XIX веке.

 

Таковы вкратце основные изменения в изучении “что” социальной динамики, происшедшие в социокультурной мысли XX века в сравнении с XIX.

 

Новое в изучении “почему” социокультурного изменения.

 

Параллельно с обрисованным выше сдвигом в рассмотрении “что” социокультурного изменения ряд изменений произошел и в изучении “почему” и “как”, его причин и механизмов. Опять-таки данные изменения не представляют собой нечто абсолютно новое, совершенно неизвестное социологии и общественным наукам XIX века. Они скорее явились результатом смещения основного исследовательского интереса и смены господствующей модели мышления, дальнейшим прояснением того, что было недостаточно ясно в XIX столетии, и более отчетливой дифференциацией того, что было тогда недостаточно дифференцировано.

 

Во-первых, сегодня придается больше веса социокультурным переменным как факторам социокультурного изменения. Несмотря на то что теории, в которых подчеркивается важная роль географического, биологического и психологического факторов в социокультурном изменении, продолжают развиваться, они вряд ли добавили что-либо к тому, что уже было сказано ими в прошлом веке. Основные достижения и основной взгляд принадлежат социологическим теориям, которые рассмотрели различные социальные и культурные факторы как главные движущие силы социокультурного изменения. Тщательные исследования изменения числа самоубийств и преступлений, экономических колебаний, войн и революций, смены политических режимов, стилей в изобразительном искусстве или динамики обширных культурных и социальных систем со всевозрастающей надежностью подтверждают догадку о том, что основные факторы этих изменений находятся в самих социокультурных явлениях и тех социокультурных условиях, в которых они происходят и функционируют. Оказывается, что внешние по отношению к ним географические и биологические силы являются второстепенными факторами, способными облегчить движение социокультурной системы или подорвать и даже сокрушить ее, но, как правило, не определяющими ее нормальное развитие, взлеты и падения, основные качественные и количественные изменения в ее жизни-истории. Направление факторного анализа получило свое естественное завершение в ряде систематических теорий имманентного социокультурного изменения, согласно которым каждая социокультурная система несет в себе семена своего собственного изменения и гибели. Таким образом, в нашем столетии возродились и развиваются старые теории имманентного изменения Платона и Аристотеля, Полибия и Вико, Гегеля и Маркса, Момзена и Конта, которыми гак или иначе пренебрегали в прошлом веке.

 

С развитием этих теорий в социологической мысли нашего века произошло второе изменение, состоявшее в придании все большего значения и особой роли имманентным, или внутренним, силам каждой данной социокультурной системы в ее жизнедеятельности и в придании меньшего веса и лишении особого значения факторов, внешних по отношению к данной социокультурной системе. Господствующим направлением факторного анализа социального изменения в XIX веке было объяснение изменения каждого данного социокультурного явления — будь то семья или деловое сообщество, литература или музыка, наука или право, философия или религия — посредством изучения внешних по отношению к данному явлению факторов (географических, биологических и других социокультурных условий, внешних по отношению к данной социокультурной системе). В XX веке ученые все чаще обращаются к основаниям главных изменений в функционировании данной социокультурной системы во всей совокупности ее собственных актуальных и потенциальных свойств и ее связях с другими социокультурными явлениями. Все внешние силы (географические, биологические и социокультурные), с которыми система непосредственно не связана, должны рассматриваться, как правило, лишь как второстепенные факторы, подрывающие либо облегчающие (а иногда даже уничтожающие) реализацию потенций системы.

 

Третьим изменением в области “почему” социокультурного развития стали возрастание внимания к роли отдельных факторов (переменных) в отдельных социокультурных изменениях, особенно к роли социокультурных факторов, и большая точность в их изучении. В XX веке социология не открыла ни одного нового фактора социокультурных изменений, неизвестного социологии прошлого века. Но, изучая причинные связи, социология XX века гораздо точнее определила эти факторы — географические, биологические и особенно социокультурные, весьма неопределенно именовавшиеся ранее экономическими, религиозными, идеологическими, юридическими и т.д. В интересах точности эти широкие и довольно неопределенные факторы были разложены на множество более определенных и четких “независимых переменных” и гораздо более тщательно изучены в их причинных связях с рядом более частных “зависимых социокультурных переменных”. Разложив всеобъемлющий и неопределенный “экономический фактор” марксизма на такие переменные, как экспорт, импорт, цена товаров, уровень заработной платы и доходов, структура расходов, индекс деловой активности и т.д., и исследовав связи каждой из этих переменных с особыми формами преступлений, психических расстройств, самоубийств или сменой политических идеологий, социология XX века дала нам более определенное знание о связях между этими переменными, чем социология прошлого века. Таким же образом социология нашего века поступила и с другими предельно широкими факторами.

 

Возросшая точность факторного анализа явилась также результатом накопления в социологии и общественных науках XX столетия богатого фактического материала. Поскольку идеалом науки была “социология, нацеленная на факт”, ею был накоплен более обширный систематизированный фактический материал, столь необходимый для выдвижения и проверки любой гипотезы о причинной связи. Этот более обширный и более качественный фактический материал позволил социологии и общественным наукам XX века надежно проверять обоснованность причинных гипотез. В результате часть прежних теорий причин социокультурного изменения была признана ложной, другие объяснения пришлось уточнить и ограничить, а некоторые оказались даже более обоснованными, чем это казалось раньше. Этому возросшему стремлению к точности и надежности теорий “почему” социокультурных изменений мы обязаны значительными достижениями современной социологии, но в нем же коренится и один из ее самых больших грехов — принесение приблизительной действительности в жертву обманчивой точности.

 

Главным изменением в социологии и общественных науках XX века стали, однако, нарастание разногласий и раскол на два противоборствующих направления в изучении каузально-факторных проблем “почему” социокультурного изменения. В менее явной, скрытой форме это противоречие существовало уже в XIX веке. В XX веке оно углубилось, расширилось и переросло в открытый конфликт. Первый подход состоит в некритическом применении методов и принципов причинно-функционального анализа в том виде, в каком они утвердились в естественных, физико-химических науках. Второй подход заключается в специфически социокультурном понимании причинности, существенно отличающемся от сформулированного в естествознании, разработанном для изучения особой природы социокультурных явлений, причинных и функциональных связей между ними как в статическом, так и в динамическом аспекте. Сторонники “естественнонаучной модели причинности” в области социокультурных явлений считают, что эти явления по своей структуре подобны, даже идентичны физико-химическим и биологическим явлениям; следовательно, такие плодотворные в своей области методы и принципы причинного анализа естественных наук будут вполне адекватными и для причинного анализа — как статического, так и динамического аспекта социокультурных явлений.

 

В соответствии с этими посылками сторонники “естественнонаучной причинности в общественных явлениях” в XX веке, во-первых, стремились к тому, чтобы выбираемые ими факторы, или “переменные” (изменения), были “объективными, поведенческими, операциональными” — чем-то материальным и осязаемым.

 

Во-вторых, их образ действий был “механическим и атомистическим” в том смысле, что они брали за переменную любой “транссубъективный” фактор, независимо от того, является ли он неотъемлемой частью какого-либо реального единства или изолированным явлением. Начиная с причин преступлений или “счастья в браке” и кончая более масштабными явлениями, факторный анализ такого типа пытается перебрать по одному длинные или короткие ряды возможных факторов (например, для супружеского согласия или счастья: телосложение, цвет кожи, экономическое положение, вероисповедание, профессия, доход, климат, раса, национальность, etc.,) и оценить, причем количественно, их относительную значимость для исследуемого явления, приписывая каждому из факторов строго определенный “индекс влияния”. Эта процедура повторяется при выявлении любых причинных связей.

 

В-третьих, опять же в полном соответствии с этими предпосылками для упорядочения и “обработки” данных заимствуются разнообразные принципы естественных наук: физики и механики (от теории относительности Эйнштейна до современных теорий физики микрочастиц), принципы химии и геометрии, биологии и математики (современные течения “социальной физики”, “социальной энергетики”, “геометрической и топологической социологии”, квазиматематические теории социального изменения и причинности, социометрические, “рефлексологические”, “эндокринологические”, “психоаналитические”, “биологические” и другие социологические теории причинности и изменения).

 

В-четвертых, некоторые энтузиасты особенно усердно стараются применить “точный количественный метод” причинного анализа в форме различных псевдоматематических процедур и сложных статистических операций, твердо уверовав в возможность достижения истины посредством сложных механических операций, предписываемых их псевдоматематикой и псевдостатистикой.

 

В результате приверженности к этой якобы “естественнонаучной причинности” теоретические и конкретные исследования социокультурных явлений и факторный анализ XX века создали обилие “исследований”, переполненных цифрами, диаграммами, показателями, сложными формулами — очень точными и “научными” на вид — простых и сложных причин существования и изменения любых социокультурных явлений, которые им приходилось изучать. Несмотря на шумные заявления и претензии сторонников этого направления, реальные результаты их весьма энергичных усилий разочаровывают. При тщательном рассмотрении их утверждения и посылки оказываются разновидностью грубейшей материалистической метафизики, непоследовательной и внутренне противоречивой, искажением методов и принципов естественных наук, логики и математики. А действительные результаты, полученные посредством этих “точных на вид” формул и операций, как правило, оказываются либо тщательной разработкой очевидного, либо формулами, обманчивыми в своей точности и противоречащими друг другу: с высокими показателями у одною и того же фактора в одной серии исследований и низкими к следующей, с высокими положительными коэффициентами корреляции между какими-либо переменными в одних работах и низкими или отрицательными коэффициентами между теми же переменными в других.

 

Логико-математическая несостоятельность большинства этих предпосылок вместе с фактической бесплодностью достигнутых результатов вызвала значительное и растущее противодействие этой праздной игре в “естественнонаучную причинность” в общественных явлениях со стороны других социологов и обществоведов. Следуя традиции великих мыслителей прошлого, таких, как Платон и Аристотель, и некоторых выдающихся ученых XIX века, таких, как сам Конт, Г. Риккерт, В. Дильтей и другие, они представили целый ряд ясных и убедительных доводов против этой “игры”.

 

Во-первых, они констатируют, что каждая зрелая естественная наука имеет специфические принципы, методы и методики анализа причинных связей, соответствующие природе исследуемых явлений. Принципы, методы и методики чисто математических наук отличны от физических или биологических, методы и методики биологии отличаются от методов физики или химии; даже в рамках одной науки принципы, методы и методики физики микромира не те же самые, что в физике макромира. Поэтому, возражают они, неправомерно утверждать, что существуют какие-то общие “естественнонаучные принципы, методы и методики”, и тем более некритически применять их к изучению социокультурной причинности.

 

Во-вторых, они указывают на коренные различия в природе и структуре социокультурных и физических, биологических явлений, следовательно, изучение социокультурной причинности требует набора принципов, методов и методик, отличных от тех, которые применяются в физике или биологии, и соответствующих характеру причинных связей в социокультурном мире.

 

В-третьих, они утверждают, что, имея в виду “нематериальный” компонент этих явлений, невозможно безусловно оперировать “объективными”, “материальными”, “поведенческими”, “операциональными” переменными, взятыми атомистически и механически, так как каждая социокультурная переменная (включая религиозные, экономические, юридические, этические, эстетические, политические и другие, которыми оперируют “социологи-естественники”) “объективно” воплощается во множестве “материальных носителей”, различающихся химически, физически, биологически, перцептивно, материально, и ни одна из этих переменных не ограничена в своих материальных проявлениях каким-либо одним классом материальных явлений. Поэтому никому, даже “социологам-естественникам”, непозволительно рассматривать какой-либо “объективный” материальный объект или неизменное проявление какого-либо из этих факторов, классов или групп социокультурных явлений; любая такая попытка, где бы и когда бы она ни предпринималась, оборачивается самыми грубыми ошибками.

 

Четвертое возражение состоит в том, что атомистическое изучение любого социокультурного фактора в его взаимосвязи с другими переменными невозможно, так как один и тот же социокультурный фактор (А) может совершенно по-разному относиться к переменной (В) в зависимости от того, являются ли (А) и (В) частями одной социокультурной системы (unity) или изолированными явлениями (congeries), дан ли фактор (А) в данной социокультурной констелляции или же в другой, например, фактор принадлежности к одной расе (А) оказывает ощутимое влияние на выбор партнера в браке (В) в обществе, где придается большое значение общности или различию рас партнеров, и небольшое (если вообще оказывает) влияние на тот же выбор (В) в обществе, где общности или различию рас партнеров придается небольшое значение или вообще не придается никакого значения; объективно одно и то же действие, скажем А дает В тысячу долларов, может иметь десятки социокультурных значений—от выплаты долга или зарплаты до пожертвования или взятки. Подобно этому причинная связь данного действия с другими действиями А и В и с другими социокультурными явлениями находится в диапазоне от теснейшей причинной связи до нулевой, от связей с С и Д или М и до связей с десятками других социокультурных переменных.

 

В-пятых, следует признать, что причинные связи в социокультурных явлениях вообще совершенно отличны от связей в атомистичных несистемных совокупностях, агрегатах (congeries). В силу этих и многих других причин вряд ли можно говорить, что между социокультурными явлениями существуют чисто причинные связи, такие, как в физических, химических и даже биологических явлениях. Скорее в этой области мы находим большей частью связи по значению и типологические связи (Sinn-Ordnung, Sinn-Zusammenhaenge, Verstenhende и идеально-типические взаимосвязи В. Дильтея, Г. Риккерта, Макса Вебера, Т. Литта, Г. Гайгера и других представителей школы Дильтея— Макса Вебера) или взаимосвязи “динамической групповой оценки” (dynamic group assessment) (Макайвер), или то, что я называю значаще-причинными связями. Вряд ли возможно изучать эти специфические связи, механически применяя к ним догматические правила статистических методов, методы индукции или любые другие правила и методы той или иной естественной науки. Точность результатов таких исследований обманчива. Необходимы иной подход, иные методики, учитывающие “значащую составляющую” социокультурных явлений (отсутствующую в физико-биологическом мире), так как эта составляющая играет ведущую и решающую роль и является “ключом” как к простейшим, так и к сложнейшим системам значаще-причинных, статистических и динамических связей в социокультурном мире.

 

Ряд социологов и обществоведов, рассуждая таким образом, на протяжении последних 20 лет пытаются создать систематическую теорию социокультурной причинности. Некоторые из них попытались применить эту теорию к конкретному анализу социокультурных систем — как широких, так и узких, не избегая даже предсказаний, касающихся дальнейшего развития этих малых и крупномасштабных социокультурных процессов.

 

Несмотря на то что эти теории специфической социокультурной причинности в настоящий момент весьма приблизительны и далеки от завершения, их развитие в ближайшее десятилетие обещает поставить причинный анализ в общественных науках на гораздо более твердое основание, чем то, которым он обладал до сих пор. А с улучшением инструмента исследований мы вправе ожидать и более значительных и плодотворных результатов, чем прежде.

 

Таковы вкратце основные различия в изучении социальной динамики в XIX и в XX столетиях.

 

П. Бурдьё

СОЦИАЛЬНОЕ ПРОСТРАНСТВО И СИМВОЛИЧЕСКАЯ ВЛАСТЬ

Принимая во внимание ограниченность одной лекции, мне хотелось бы попробовать изложить теоретические принципы, положенные в основание исследования, чьи результаты представлены в книге "Различение", и показать возможные теоретические приложения, которые с большой вероятностью могут ускользнуть от читателя, особенно в другой стране, из-за расхождений в культурных традициях. Если бы мне нужно было охарактеризовать мою работу в двух словах, т. е., как это часто делается теперь, наклеить на нее этикетку, я говорил бы оcontructivist structuralism или о structuralist constructivism взяв при этом слово структурализм в смысле, сильно отличающемся от того, который ему придает соссюровская или левистроссовская традиция. С помощью структурализма я хочу сказать, что в самом социальном мире, а не только в символике, языке, мифах и т. п. существуют объективные структуры, независимые от сознания и воли агентов, способные направлять или подавлять их практики или представления. С помощью конструктивизма я хочу показать, что существует социальный генезис, с одной стороны, схем восприятия, мышления и действия, которые являются составными частями того, что я называю габитусом, а с другой стороны, — социальных структур и, в частности, того, что я называю полями или группами, и что обычно называют социальными классами.

 

Я считаю, что здесь данное уточнение особенно необходимо: действительно, из-за превратности переводов знают, например, "Воспроизводство" ("La Reproduction"), а это приводит к тому — и некоторые комментаторы делают это, не колеблясь, — что меня определяют в структуралисты, в то время как совершенно не знакомы с более ранними моими работами (настолько ранними, что они предшествуют даже появлению типично "конструктивистских" работ на эту же тему), которые, несомненно, заставили бы воспринимать меня как "конструктивиста". Так, в книге, называющейся "Педагогическое отношение и коммуникация" ("Rapport pedagogique et communication"), мы показываем, как строится социальное отношение понимания в и через непонимание, или несмотря на непонимание; как преподаватели и студенты приходят к согласию через некоторого рода негласные переговоры, подспудно направляемые заботой о минимизации издержек и риска, чтобы получить минимальную определенность ситуации коммуникации. В другом исследовании — "Категории профессорского понимания" ( "Les categories de I'enlendement professoral") — мы пытаемся проанализировать генезис и функционирование категорий восприятия и оценивания, с помощью которых преподаватели строят образ своих учеников, оценивают их развитость, их ценность и с помощью практик кооптации, направляемых теми же категориями, формируют саму группу своих коллег и преподавательский корпус. Теперь, после этого отступления, я возвращаюсь к сути дела.

 

В самом общем виде социальная наука — антропология, социология или история — колеблется между двумя с виду несовместимыми точками зрения: объективизмом и субъективизмом или, если угодно, между физикализмом и психологизмом (который может принимать различные окраски: феноменологические, семиологические и т.п.). С одной стороны, согласно старой дюркгеймовской максиме она [социальная наука] может "рассматривать социальные факты как вещи" и устраняться, таким образом, от всего, чему те обязаны своим существованием в качестве объектов познания (или незнания) в социальном бытии. С другой стороны, она может сводить социальный мир к представлениям о нем, конструируемым самими агентами; задача социальной науки заключается в таком случае в производстве "мнения о мнениях" (account of the accounts), производимых социальными субъектами.

 

Эти две социальные позиции редко выражаются и тем более применяются в научной практике столь радикальным и столь контрастным образом. Можно видеть, что Дюркгейм (вместе с Марксом) наиболее последовательно изложил объективистскую позицию: " Мы считаем плодотворной идею, что социальная жизнь должна раскрываться не через концепцию того, кто в ней принимает участие, а через глубинные причины, которые ускользают от сознания". Но, будучи хорошим кантианцем, он не отрицал, что понять эту реальность можно, лишь применяя к ней логические инструменты. Соответственно, объективистский физикализм сочетается часто с позитивистской склонностью понимать классификации как "операционное" деление или как механическую регистрацию "объективных" разрывов и непрерывностей (например, в распределениях). А наиболее чистые выражения субъективистского видения можно найти, конечно, у Шюца и этнометодологов. Так, Шюц двигается в точно противоположном направлении от Дюркгейма: "Наблюдаемое поле social scientist, научная реальность, имеет специфические смысл и структуру соответствия для живущих, действующих и мыслящих в ней человеческих существ. Путем серии построений здравого смысла они предварительно отобрали и проинтерпретировали этот мир, которыйими воспринимается как реальность повседневной жизни. И именно эти мысленные объекты определяют их поведение, мотивируя его. Мысленные объекты, сконструированные обществоведом для того чтобы понять социальную реальность, должны базироваться на мысленных объектах, сконструированных здравой мыслью людей, живущих своей обыденной жизнью в своем социальном мире. Таким образом, конструкции социальных наук являются, так сказать, конструкциями второго порядка, конструкциями конструкций, созданных актерами на социальной сцене". Противопоставление полное: в одном случае научное познание получается лишь через разрыв с первичными представлениями, называемыми "допонятийными" у Дюркгейма и "идеологическими" у Маркса, который происходит по бессознательным причинам. Во втором случае социальное познание неотрывно от обыденного познания, .поскольку оно есть не что иное, как "построение построений".

 

Если я немного тяжеловесно привел эту оппозицию как пример одной из наиболее пагубных из тех "пар концептов" (paired concepts), которыми кишат социальные науки, как нам это показали Ричард Бендикс и Беннет Бергер, то потому, что самое постоянное и, на мой взгляд, самое важное для работы мое желание — преодолеть ее. Рискуя показаться очень непонятным, попробую дать в одной фразе резюме всего изложения, которое я вам предлагаю сегодня. С одной стороны, объективные структуры, которые конструирует социолог в рамках объективизма, отстраняясь от субъективных представлений агентов, лежат в основе субъективных представлений и содержат структурные принуждения, влияющие на взаимодействия; но, с другой стороны, эти представления должны быть усвоены, если хотят, чтобы с ними считались, в частности, в индивидуальной или коллективной повседневной борьбе, нацеленной на трансформацию или сохранение объективных структур. Это означает, что оба подхода — объективистский и субъективистский — находятся в диалектической связи и что, даже если субъективистский подход, когда его берут изолированно, кажется очень близким интеракционизму или этнометодологии, он отделен от них радикальным отличием: точки зрения фиксируются как таковые и соотносятся с позициями соответствующих агентов в структуре.

 

Чтобы действительно преодолеть искусственную оппозицию, установившуюся между структурами и представлениями, нужно порвать со способом мышления, который Кассирер называет субстанциалистским и который направлен на непризнание никаких других реалий, кроме тех, что поставляются непосредственной интуицией в обыденном опыте индивидов или групп. Главный вклад так называемой революции структурализма заключается в применении к социальному миру реляционного способа мышления, способа современной математики или физики, который идентифицирует реальность не с субстанциями, а со связями. "Социальная реальность", о которой говорил Дюркгейм, есть ансамбль невидимых связей, тех самых, что формируют пространство позиций, внешних по отношению друг к другу, определенных одни через другие, по их близости, соседству или по дистанции между ними, а также по относительной позиции: сверху, снизу или между, посредине. Социология в объективистском аспекте является социальной топологией, analysis situs, как называли эту новую область математики во времена Лейбница, анализом относительных позиций и объективных связей между позициями.

 

Этот способ реляционного мышления является отправной точкой построений, представленных в "Различении". Но существует большая вероятность того, что пространство, т. е. связи, ускользает от читателя, несмотря на обращение к диаграммам и к факторному анализу: во-первых, поскольку субстанциалистский способ мышления более легкий и "естественный"; во-вторых, поскольку часто случается, что средства, вынуждено использующиеся для конструирования и обнаружения социального пространства, могут заслонить полученные с их помощью результаты. Группы, конструируемые для объективации занимаемых ими позиций, заслоняют эти позиции; например, в "Различении" главу, посвященную фракциям доминирующего класса, кто-то может прочитать как описание различных стилей жизни этих фракций, не заметив там позиций в пространстве властных отношений — то, что я называю полем власти. Изменение терминологии является, как мы видим, одновременно условием и результатом, разрыва с обыденным представлением, связанного с идеей ruling class.

 

С этого момента изложения можно сравнивать социальное пространство и географическое пространство, внутри которого выделяются области. Это пространство сконструировано таким образом, что агенты, группы или институции, размещенные в нем, имеют тем больше общих свойств, чем более близки они в этом пространстве, и тем меньше, чем более они удалены друг от друга. Хотя пространственные дистанции на бумаге совпадают с социальными дистанциями, тем не менее они не существуют в реальном пространстве. Так, несмотря на то, что почти всюду можно наблюдать тенденцию сегрегации в пространстве, когда люди, близкие в социальном пространстве, стремятся стать близкими — по выбору или вынужденно — в географическом пространстве, все же люди, сильно удаленные в социальном пространстве, могут встречаться, вступать во взаимодействия в физическом пространстве, по меньшей мере, на короткий период или время от времени. Взаимодействия, дающие непосредственное удовлетворение эмпирическим предрасположенностям — а их можно наблюдать, снимать, регистрировать, короче — трогать их пальцами, — заслоняют структуры, которые в них реализуются. Это один из тех случаев, когда видимое (непосредственная данность) скрывает невидимое, которым она определяется. Таким образом, не учитывается, что истина взаимодействия никогда не заключается целиком во взаимодействии в том виде, в каком то предстает наблюдению.

 

Одного примера достаточно, чтобы показать различие между структурой и взаимодействием и, одновременно, между структуралистским видением, которое я защищаю как необходимый момент исследования, и так называемым интеракционистским видением во всех его формах (в частности, этнометодологией). Я думаю о том, что называю для себя стратегиями снисходительности, когда агенты, занимающие высшие позиции в одной из иерархий объективного пространства, символически отрицают социальную дистанцию (которая от этого не перестает существовать), обеспечивая себе таким образом выгоды от признательности, придаваемой этому чисто символическому отрицанию дистанции: "он простой", "он не гордый" и т. п.; вместе с тем предполагается признание дистанции (приведенные мной фразы предполагают всегда подтекст: "он прост для герцога", "он не гордый для университетского профессора"). Короче, можно пользоваться объективными дистанциями таким образом, чтобы получать преимущества от близости и преимущества от дистанции, т. е. от дистанции и от признания дистанции, которое обеспечивается символическим ее отрицанием.

 

Как можно конкретно зафиксировать эти объективные связи, не сводимые к взаимодействиям, в которых они проявляются? Эти объективные связи суть связи между позициями, занимаемыми в распределении ресурсов, которые являются или могут стать действующими, эффективными, как козыри в игре, в ходе конкурентной борьбы за присвоение дефицитных благ, чье место — социальный универсум. Основными видами такой социальной власти являются, согласно моим эмпирическим исследованиям, экономический капитал в его различных формах, культурный капитал, а также символический капитал — форма, которую принимают различные виды капитала, воспринимаемые и признаваемые как легитимные. Таким образом, агенты распределены в общем социальном пространстве в первом измерении по общему объему капитала в различных его видах, которым они располагают, и во втором измерении — по структуре их капитала, т. е. по относительному весу различных видов капитала (экономического, культурного...) в общем объеме имеющегося у них капитала.

 

Недопонимание при чтении предлагаемого мной (в частности, в "Различении") анализа является результатом тою, что классы на бумаге могут восприниматься как реальные группы. Подобное чтение объективно поддерживается тем фактом, что социальное пространство сконструировано так, что агенты, занимающие сходные или соседние позиции, находятся в сходных условиях, подчиняются сходным обусловленностям и имеют все шансы обладать сходными диспозициями и интересами, а следовательно, производить сходные практики. Диспозиции, приобретенные в занимаемой позиции, предполагают приспосабливание к этой позиции, которое Гоффман называл sense of one's place. Это чувство своего места, ведущее при взаимодействиях одних людей (которых французы называют "скромные люди") к тому, чтобы держаться на своем месте "скромно", а других — "держать дистанцию", "знать себе цену", "не фамильярничать". Заметим, между прочим, что такие стратегии могут быть совершенно бессознательными и принимать формы застенчивости или высокомерия. В самом деле, социальные дистанции "вписаны" в тело, точнее, в отношение к телу, к языку или к времени (многие структурные аспекты практики итерируются субъективистским видением).

 

Если добавить, что sense of one's place и переживаемое сходство габитуса, как, например, симпатия или антипатия, являются началом всех форм кооптации, дружбы, любви, брака, ассоциации и т. д., и, следовательно, всех устойчивых связей, иногда подтвержденных юридически, то можно увидеть, как все заставляет думать, что классы на бумаге являются реальными группами, тем более реальными, чем лучше сконструировано пространство, и чем меньше общности, вычлененные в этом пространстве. Если вы хотите создать политическое течение или же ассоциацию, у вас будет больше шансов объединить людей, находящихся в одном секторе социального пространства (например, на юго-западе диаграммы, со стороны интеллектуалов), чем если вы возьметесь сгруппировать людей, расположенных по четырем углам диаграммы.

 

Но так же, как субъективизм предрасположен редуцировать структуры к взаимодействиям, объективизм стремится выводить действия и взаимодействия из структуры. Таким образом, главная ошибка, ошибка теоретизирования, которую мы находим у Маркса, заключается в рассмотрении классов на бумаге как реальных классов, в выведении из объективной однородности условий, обусловленностей и, следовательно, диспозиций, которые вытекают из идентичности позиций в социальном пространстве, их существования в качестве единой группы, в качестве класса. Понятие социального пространства позволяет избежать альтернативы номинализма и реализма в области социальных классов: политическая работа, нацеленная на производство социальных классов как corporate bodies, постоянных групп, обладающих постоянными органами представительства, обозначениями и т. п., имеет тем больше шансов на успех, чем более агенты, которых хотят собрать, объединить, построить в группу, близки в социальном пространстве (следовательно, принадлежат к одному классу на бумаге). Классы в марксовом смысле таковы, что их нужно строить с помощью политической работы, которая может быть тем более успешной, чем более она вооружена в действительности хорошо обоснованной теорией и, следовательно, более способна оказать эффект теории — theorem, что по-гречески означает "видеть", т. е. навязать видение деления.

 

С помощью эффекта теории мы выходим из чистого физикализма, но не бросаем достижения фазы объективизма: группы, к примеру, социальные классы, нужно еще "создавать". Они не даны в "социальной реальности". Нужно понимать буквально название известной книги Э. П. Томпсона "Формирование английского рабочего класса" ( "The Making of English Working Class"), рабочий класс, такой, каким он нам видится сегодня через слова, описывающие его, — "рабочий класс", "пролетариат", "трудящиеся", "рабочее движение" и т. д., через организации, предназначенные для его выражения, через обозначения, бюро, секретариат, знамена и т. п., является хорошо обоснованным историческим артефактом (в том смысле, в каком Дюркгейм говорил о религии, что это хорошо обоснованная иллюзия). Но это не означает, что можно сконструировать что угодно и неважно каким способом, ни в теории, ни на практике.

 

Таким образом, мы перешли от социальной физики к социальной феноменологии. "Социальная реальность", о которой говорят объективисты, есть также объект восприятия. А социальная наука должна брать в качестве объекта и эту реальность, и ее восприятие с перспективами и точками зрения, которые агенты имеют об этой реальности в зависимости от их позиции в объективном социальном пространстве. Отоптанные воззрения на социальный мир, folk theories , о которых говорят этнометодологи (или то, что я называю спонтанной социологией), так же, как и ученые теории, и социология составляют часть социальной реальности и могут получить совершенно реальную власть конструирования, как в примере с марксистской теорией.

 

Объективистский разрыв с предпонятиями, идеологиями, спонтанной социологией, народной мудростью — неизбежный и необходимый момент научного подхода. Нельзя экономить на нем, не подвергая себя риску больших ошибок, что мы видим в интеракционизме, в этнометодологии и в социальной психологии во всех ее формах, стремящихся к феноменальному видению социального мира. Но нужно совершить второй разрыв, более трудный — разрыв с объективизмом, заново вводя в оборот на следующем этапе все то, от чего избавлялись при конструировании объективной реальности.

 

Социология должна включать в себя социологию восприятия социального мира, т. е. социологию конструирования воззрений на мир, которые в свою очередь участвуют в конструировании этого мира. Однако, принимая в расчет построенное нами социальное пространство, мы знаем, что эти точки зрения, как говорит об этом само слово, являются взглядом с определенной точки, т. е. с определенной позиции в социальном пространстве. Мы знаем также, что точки зрения будут разные и даже антагонистические, ведь они зависят от точки, с которой смотрят, поскольку для каждого агента видение пространства зависит от его позиции в этом пространстве.

 

Вслед за этим мы отрекаемся от универсального субъекта, от трансцендентального Ego феноменологии, которое этнометодологи переняли для собственных нужд. Конечно, агенты обладают активным восприятием мира. Конечно, агенты конструируют собственное видение мира. Но это конструирование осуществляется под структурным давлением. И можно даже объяснить в социологических терминах то, что проявляется как универсальное свойство человеческого опыта, а именно: освоенный мир имеет тенденцию быть воспринимаемым как нечто должное, что идет само по себе. Если социальный мир стремится восприниматься как очевидный и ощущаться (если пользоваться терминологией Гуссерля) согласно лексической модальности, то потому, что диспозиции агентов, их габитус, т. е. ментальные структуры через которые агенты воспринимают социальный мир, являются в основном продуктами интериоризации структур социального мира. Поскольку диспозиции восприятия имеют тенденцию приспосабливаться к позиции, то даже наиболее обездоленные агенты стремятся воспринимать социальный мир как должное и мириться с гораздо большим, чем можно было бы вообразить, особенно, если смотреть социальным взглядом того, кто доминирует, на ситуацию тех, кто находится в подчиненной позиции.

 

Таким образом, исследование инвариантных форм восприятия или конструирования социальной реальности скрывает различные вещи: во-первых, это конструирование не происходит в социальном вакууме, но подвергается структурному давлению; во-вторых, структурирующие структуры, когнитивные структуры сами являются социально структурированными, поскольку имеют социальный генезис; в-третьих, конструирование социальной реальности — это не только индивидуальное предприятие: оно может стать и коллективным. Но так называемое микросоциологическое видение забывает о многих других вещах. Так случается, если смотреть с очень близкого расстояния: за деревьями лесане видно; в особенности, при отсутствии сконструированного пространства нет никакой возможности увидеть откуда видят то, что видят.

 

Итак, представления агентов меняются в зависимости от их позиции (и связанных с ней интересов) и от их габитуса, взятого как система схем восприятия и оценивания, как когнитивные и развивающиеся структуры, которые агенты получают в ходе их продолжительного опыта в какой-то позиции в социальном мире. Габитус есть одновременно система схем производства практик и система схем восприятия и оценивания практик. В обоих случаях эти операции выражают социальную позицию, в которой он был сформирован. Вследствие этого габитус производит практики и представления, поддающиеся классификации и объективно дифференцированные, но они воспринимаются непосредственно как таковые только теми агентами, которые владеют кодом, схемами классификации, необходимыми для понимания их социального смысла. Так, габитус подразумевает sens of one's place, но еще и sens of oiherspiace. Например, мы говорим об одежде, о мебели или о книге: "это мелкобуржуазно" или "это интеллигентно". Каковы же социальные условия, позволяющие такое суждение? Во-первых, предполагается, что вкус (или габитус) как система схем классификации объективно соотносится через породившие его социальные обусловленности с определенным социальным условием: агенты классифицируют сами себя и позволяют себя классифицировать, выбирая в соответствии с собственным вкусом различные атрибуты — одежду, еду, напитки, спорт, друзей, которые хорошо сочетаются и которые хорошо им подходят или, более точно, соответствуют их позиции. Точнее, в пространстве возможных благ и услуг выбирают блага, занимающие в этом пространстве позицию, гомологичную той, которую агенты занимают в социальном пространстве. Из чего получается, что ничто не классифицирует более, чем кто-то, кто сам себя классифицировал.

 

Во-вторых, классификационное суждение типа "это мелкобуржуазно" предполагает, чтомы, как социализованные агенты, способны видеть связь между практиками или представлениями и позициями в социальном пространстве (как мы догадываемся о социальном положении кого-либо по акценту). Таким образом, через габитус мы получаем мир здравого смысла, социальный мир, который кажется очевидным.

 

До сих пор я был на стороне воспринимающих субъектов и говорил о главном факторе изменчивости восприятия, т. е. о позиции в социальном пространстве. Но в чем заключается изменчивость, чья первооснова находится со стороны объекта, со стороны самого этого пространства? Верно, что соответствие между позициями и практиками, видимыми предпочтениями, выраженными мнениями и т. п., которое устанавливается при посредстве габитусов, диспозиций, вкусов, заставляет воспринимать социальный мир не как чистый хаос, полностью свободный от необходимости и могущий быть построенным каким угодно образом. Но вместе с тем, социальный мир не предстает и как полностью структурированный и способный навязать любому воспринимающему субъекту принципы собственной конструкции. Социальный мир может быть назван и построен различным образом в соответствии с различными принципами видения и деления: например, деления экономического или деления этнического. Если и верно, что в наиболее развитых, с точки зрения экономики, обществах экономические и культурные факторы имеют наибольшую дифференцирующую власть, то, тем не менее, сила экономических и социальных различий никогда не бывает такой, что невозможно организовать агентов в соответствии с другими принципами деления: этническим, религиозным или национальным, например.

 

Несмотря на эту потенциальную множественность возможного структурирования — то, что Вебер называл разносторонностью (Vielseifigkeif) данных, — социальный мир предстает как сильно структурированная реальность. И именно это я хочу коротко раскрыть на примере одного простого механизма. Социальное пространство, такое, каким я его обрисовал выше, представляет собой совокупность агентов, наделенных различными и систематически взаимосвязанными свойствами: те, кто пьет шампанское, противопоставляются тем, кто пьет виски, но они противопоставляются также, другим образом, тем, то пьет красное вино, однако у тех, кто пьет шампанское, больше возможностей иметь старинную мебель, заниматься гольфом, верховой ездой, ходить в театры и т.д., чем у тех, кто пьет красное вино. Такие свойства, когда они воспринимаются агентами, наделенными соответствующими категориями перцепции, способными видеть, что игра в гольф "изображает" традиционную крупную буржуазию, функционируют в самой действительности социальной жизни как знаки. Различия функционируют как различительные знаки и как знаки отличия (позитивного или негативного), будучи даже вне какого-либо стремления отличаться, вне какого-либо поиска conspiccuous consumption (мой подход не имеет ничего общего с подходом Веблена: так же, как различие, с точки зрения местных критериев, исключает поиск различия). Иначе говоря, через распределение свойств социальный мир объективно представляется как символическая система, пространство стилей жизни и группы по статусу, характеризующиеся различными стилями жизни.

 

Таким образом, восприятие социального мира есть продукт двойного структурирования. Со стороны объективной оно социально структурировано, поскольку свойства, аттрибутированные агентам или институциям, предстают в сочетаниях, имеющих очень неравную вероятность: так же, как у животного, покрытого перьями больше вероятности иметь крылья, чем у животного, покрытого мехом, у обладателей изящной речи больше шансов быть увиденными в музее, чем у тех, кто ею владеет. Со стороны субъективной оно структурировано в силу того, что схемы восприятия и оценивания, в особенности те, что вписаны в язык, выражают состояние отношений с символической властью; я думаю, например, о парах прилагательных: тяжелый-легкий, блестящий-тусклый и т.п., которые структурируют суждения вкуса в самых разных областях. Эти два механизма участвуют в производстве общего мира, мира здравого смысла или самое малое минимума консенсуса о социальном мире.

 

Но объекты социального мира, как я это уже показал, могут быть восприняты и выражены разным образом, поскольку они содержат всегда часть недетерминированности и неясности и, в то же время, некоторую степень семантической растяжимости: действительно, даже наиболее устойчивые комбинации свойств всегда основываются на статистических связях между взаимозаменямыми чертами; кроме того, они подвержены изменениям во времени таким образом, что их смысл (в той мере, в какой он зависит от будущего) сам находится в ожидании и относительно недетерминирован. Этот объективный элемент неопределенности, который часто усиливается эффектом категоризации одно и то же слово покрывать различные практики дает основание для множественности воззрений на мир, которая в свою очередь связана со множественностью точек зрения, и, одновременно, для символической борьбы за власть производить и навязывать легитимное видение мира. (Именно на средних позициях в социальном пространстве, особенно в США, недетерминированность и объективная неопределенность связей между практиками и позициями является максимальной, и также, как следствие, велика интенсивность символических стратегий. Понятно, что этот универсум предоставляют исключительно благоприятную почву для интеракционистов и, в частности, для Гоффмана.)

 

Символическая борьба по поводу восприятия социального мира может принимать разные формы. С объективной стороны, она может проявляться через действия представления, индивидуальные или коллективные, направленные на то, чтобы заставить увидеть и заставить оценить определенные реалии. Я думаю, например, о манифестациях, имеющих целью показать группу, ее численность, ее силу, ее сплоченность, сделать видимым ее существование. На индивидуальном уровне все стратегии представления себя, очень хорошо проанализированные Гоффманом, предназначены манипулировать образом себя и, в особенности (это Гоффман не учитывает), -- своей позицией в социальном пространстве. С субъективной стороны, можно действовать, пытаясь изменить категории восприятия и оценивания социального мира, когнитивные и оценочные структуры: категории перцепции, системы классификации, т. е. в главном, — слова, названия, которые конструируют социальную реальность в той же степени, в какой они ее выражают, являются исключительными ставками в политической борьбе, в борьбе за навязывание легитимного принципа видения и деления, за легитимное осуществление эффекта теории. Я показал на примере Кабилии, что группы, дома, кланы или грибы и имена, обозначающие их, являются инструментами и ставками многочисленных стратегий, и что агенты заняты непрерывными переговорами о своей идентичности: например, они могут манипулировать генеалогиями, как мы манипулируем (и с теми же целями) текстами founding fathers какой-либо дисциплины. Таким же образом, на уровне ежедневной борьбы классов, которую социальные агенты ведут в изолированном и распыленном состоянии, это могут быть оскорбления, как магическая попытка категоризации (kathegof-esihai, из которой пришли наши категории, означает на греческом "обвинить публично"), сплетни, молва, дискредитация, инсинуации и т.п. На уровне коллективном, более свойственном политике, это все стратегии, нацеленные на внедрение нового конструирования социальной реальности через отказ от старой политической лексики или на сохранение ортодоксального видения через сохранение слов, которые являются часто эвфемизмами (я только что упоминал выражение "простые классы"); предназначенными называть социальный мир. Самыми типичными стратегиями конструирования являются те, которые нацелены на ретроспективное реконструирование прошлого, применяясь к потребностям настоящего, или на конструирование будущего через творческое предвидение, предназначенное ограничить всегда открытый смысл настоящего.

 

Символическая борьба — как индивидуальная, за ежедневное существование, так и коллективная, организованная, в политической жизни, — имеет специфическую логику, придающую ей реальную автономию по отношению к структурам, в которых она берет начало. Поскольку символический капитал есть не что иное, как экономический или культурный капитал, когда тот становится известным и признанным, когда его узнают по соответствующим категориям восприятия, постольку отношения символической силы стремятся воспроизвести и усилить отношения сил, конституирующих структуру социального пространства. Более конкретно, легитимация социального порядка не является продуктом сознательно направленного действия пропаганды или символического внушения, как в это верят некоторые; она вытекает из того, что агенты применяют к объективным структурам социального мира структуры восприятия и оценивания, произошедшие от этих объективных структур, и потому существует тенденция воспринимать социальный мир как должное.

 

Объективные властные отношения стремятся воспроизвестись в отношениях символической власти. В эту символическую борьбу за производство здравого смысла, точнее, за монополию легитимной номинации, агенты вовлекают символический капитал, полученный ими в ходе предшествующей борьбы, и иногда гарантированный юридически. Дворянские титулы так же, как и дипломы представляют собой настоящий документ, подтверждающий обладание символической собственностью и дающий право на получение прибылей от ее признания. Теперь еще раз нужно порвать с маргиналистическим субъективизмом, ведь символический порядок не устанавливается по образцу рыночной стоимости или через простое механическое сложение индивидуальных порядков. С одной стороны, при выработке объективной классификации и иерархии ценностей, предписываемых индивидам или группам, все суждения имеют разный вес; обладатели большого символического капитала — nobiles. т. е. этимологически, тот кто известен и признан, способны навязать свою шкалу цен, наиболее благоприятную для их собственной продукции. Это происходит, в частности, потому, что на деле в нашем обществе они обладают квазимонополией на институции, официально устанавливающие, как, например, образовательная система, и обеспечивающие определенные ранги. С другой стороны, символический капитал может быть официально санкционирован, гарантирован и установлен юридически в результате официальной номинации. Официальная номинация, т. е. акт, по которому кому-либо присуждается определенное право или звание, как социально признанная квалификация есть одно из наиболее типичных проявлений монополии легитимного символического насилия, которая принадлежит государству или его официальным представителям. Тип диплома, например, является универсально признанным и гарантированным видом символического капитала, действующим на любом рынке. В качестве официального определения некой официальной идентичности, диплом как бы освобождает своего обладателя от символической борьбы всех против всех, предписывая ему общепринятую перспективу.

 

Государство, производящее официальную классификацию, является в определенном смысле высшим судом, на который ссылается Кафка в "Процессе", когда Блок говорит адвокату, который считает себя "крупным адвокатом": "Конечно, каждый может называть себя "крупным", если ему это заблагорассудится, но в данном случае судебная терминология установлена твердо". Для науки не может быть выбора между релятивизмом и абсолютизмом: истина социального мира поставлена на карту в этой борьбе между агентами, имеющими неравные возможности для достижения совершенного, т. е. самоконтролируемого видения. Легализация символического капитала придает перспективе абсолютную и универсальную ценность, позволяющую вырваться, таким образом, из относительности, которая, по определению, свойственна любой точке зрения как взгляду с какой-то отдельной точки социального пространства.

 

Существует официальная точка зрения, которая есть точка зрения официальных лиц, выражающаяся в официальных высказываниях. Такие высказывания, как показал Аарон Сикурель, выполняют три функции: во-первых, функцию диагностики, т. е. акт узнавания, которое получает признание и которое достаточно часто направлено на подтверждение, что некая персона или вещь существует и что она существует универсальным, возможным для любого Человека, и, следовательно, объективным образом. Как хорошо показал Кафка, это почти божественная речь, определяющая для каждого его идентичность. Во-вторых, функцию администрирования, когда при помощи директив, приказов, предписаний и т. д. людям указывается, что они могут делать, будучи тем, что они есть. В-третьих, с помощью официальных отчетов, полицейских рапортов и т. п. сообщается о том, что люди сделали в действительности. В каждом случае предписывается некая точка зрения, точка зрения институции, в частности, через вопросники, бланки, формуляры и др. Эта точка зрения установлена, как легитимная, т. е. как такая, которую должны признавать все, по крайней мере в границах данного определенного общества. Уполномоченное лицо государства — носитель здравого смысла, поэтому официальные номинации и дипломы об образовании стремятся получить универсальную ценность на всех рынках.

 

Наиболее типичный результат действия "государственного интереса" — эффект кодификации, применяемой при таких достаточно простых операциях, как вручение удостоверения (диплома эксперта, доктора, юриста и т. д.), подтверждающего, что некто уполномочен высказывать точку зрения, признаваемую более высокой по отношению к частным точкам зрения. В форме справки о болезни, свидетельства о неспособности или о способности такие точки зрения дают общепризнанные права владельцу документа. Государство выступает как центральный банк, обеспечивающий все удостоверения. Рассуждая в терминах, используемых Лейбницем по поводу Бога, можно сказать о государстве, что оно суть "геометрическое место точек пересечения любых перспектив". Именно поэтому можно обобщить знаменитую формулу Вебера и увидеть в Государстве держателя монополии на легитимное символическое насилие, точнее, арбитра, но очень могущественного, в борьбе за эту монополию.

 

Однако в борьбе за производство и навязывание легитимного видения социального мира держатели бюрократического авторитета никогда не получают абсолютной монополии, даже когда добавляют авторитет науки (как, например, экономисты на службе у государства) к бюрократическому авторитету. В действительности, в обществе всегда есть конфликт между символическими властями, стремящимися внедрить свое видение легитимных делений, т. е. конструировать группы. Символическая власть в этом смысле есть власть worldmaking. Worldmaking — конструирование мира, заключается, по Нелсону Гудмену, в том, чтобы "делить и объединять, часто одним и тем же действием", производить декомпозицию, анализ и композицию, синтез, что часто совершается одним наклеиванием ярлыка. Социальные классификации, оперирующие главным образом (как, например, в архаических обществах) бинарными противопоставлениями: мужской—женский, высокий—низкий, сильный—слабый и т, п., организуют восприятие социального мира и при определенных условиях реально могут организовать сам этот мир.

 

Соответственно, теперь мы можем рассмотреть, при каких условиях символическая власть способна стать конститутивной властью. Будем брать этот термин, как Дьюи, одновременно в философском и политическом смыслах, т. е. как власть сохранять или трансформировать объективные основы для объединений и разделений, браков и разводов, ассоциаций и диссоциаций, действующие в социальном мире; как власть сохранять или трансформировать имеющиеся классификации в отношении рода, наций, регионов, возраста и социального статуса, — и все это при помощи слов, используемых для обозначения или описания индивидов, групп или институций.

 

Чтобы изменить мир, нужно изменить способы, по которым он формируется, т. е. видение мира и практические операции, посредством которых конструируются и воспроизводятся группы. Символическая власть, чьей образцовой формой служит власть образовывать группы (либо уже сложившиеся группы, которые нужно заставить признать, либо группы, которые еще нужно формировать, как марксистский пролетариат), базируется на двух условиях. Во-первых, как всякий вид перформативного (производительного) дискурса, символическая власть должна быть основана на обладании символическим капиталом. Власть внедрять в чужой ум старое или новое видение социального деления зависит от социального авторитета, завоеванного в предшествующей борьбе. Символический капитал — это доверие, это власть, предоставленная тем, кто получил достаточно признания, чтобы быть в состоянии внушать признание. Таким образом, власть конституирования, власть формирования новой группы с помощью мобилизации, или формирования ее "по доверенности", говоря от ее имени, являясь ее официальным выразителем, может быть получена лишь в результате длительного процесса институционализации, в итоге которого учреждается доверенное лицо, получающее от группы власть формировать группу.

 

Во-вторых, символическая эффективность зависит от степени, в которой предлагаемый взгляд основан на реальности. Очевидно, что конструирование групп не может быть конструированием из ничего (ex nihw). Оно может быть тем более успешным, чем в большей степени базируется на реальности, т. е., как я уже говорил, на объективных связях между людьми, которых предстоит объединить. Эффект теории тем сильнее, чем теория более адекватна. Символическая власть есть власть творить вещи при помощи слов. И только тогда, когда описание верно, адекватно вещам, оно создает вещи. В этом смысле символическая власть есть власть утверждения или проявления, возможность утвердить или проявить то, что уже существует. Значит ли это, что она ничего не делает? В самом деле, как созвездие у Гудмена, которое начинает существовать лишь тогда, когда найдено и описано в качестве созвездия, также и группа, класс, род, регион, нация начинают существовать дня тех, кто туда входит, и для всех остальных лишь тогда, когда они отличаются по какому-либо основанию от других групп, т. е. узнаны и признаны.

 

Таким образом, я надеюсь, можно лучше понять смысл борьбы за существование или несуществование классов. Борьба классификаций есть фундаментальное измерение классовой борьбы. Власть навязывать определенное видение деления или делать видимыми, эксплицитными имплицитные социальные деления, является прежде всего политической властью, т. е. властью создавать группы и манипулировать объективной структурой общества. Как и с созвездиями, созидательная власть описывать, называть, производить на свет в учрежденном, конституированном состоянии, т. е. в качестве corporate body — сформировавшегося корпуса, в качестве corporatio, как говорили средневековые юристы канонического права, изученные Канторовичем, то, что до сих пор существовало лишь как colleclio personamm plurium — собрание многих лиц, серия, получившаяся от чистого сложения индивидов, обычным образом рядоположенных.

 

Теперь, если мы еще помним о главной проблеме, которую я пытаюсь раскрыть сегодня, а именно, как можно делать вещи, т. е. группы, с помощью слов, нам нужно ответить на последний вопрос — о мистерии министерства, mysterium minislerium, как любили говорить юристы канонического права: "Каким образом официальный представитель группы оказывается наделенным всей полнотой власти действовать и говорить от имени группы, которую он создал по магии призывов, лозунгов, приказов и самим своим существованием как олицетворение группы?" Так же, как правитель в архаических обществах, Rex , который, согласно Бенвенисту, наделен regere fines и regere sacra, и властью прокладывать и указывать границы между группами и, тем самым, создавать их как таковые, профсоюзные или партийные руководители, функционеры или эксперты, наделенные государственным авторитетом, являются в равной степени персонификациями социальной фантастики, которую они произвели на свет, в недрах и посредством самого своего существования, и чью власть они получают взамен этого.

 

Официальный представитель группы является ее субститутом, который существует только через это делегирование, в его лице группа действует и говорит. Юристы канонического права говорили: "Status (позиция) есть magisti..tиs (должностное лицо, занимающее ее)"; или, как говорил Людовик XI 'Государство — это я"; или еще у Робеспьера: "Народ — это я". Класс (народ, нация или любая другая социальная действительность, нефиксируемая другим образом) существует, если существуют люди, которые могут сказать, что они и есть этот класс, благодаря тому, что они говорят публично, официально, со своего места, и что они признаны как уполномоченные на это людьми, каковые признаются тем самым членами класса, народа, нации или другой социальной действительности, которую реалистическое конструирование мира может изобрести и внедрить.

 

Я надеюсь, что смог убедить вас, в рамках, обусловленных моими лингвистическими способностями, что сложность коренится в самой социальной реальности, а не в немного декадентском желании сказать, что это сложно. "Простое, — как говорил Башляр, — есть всегда упрощенное", И он показал, что наука никогда не развилась бы, если бы не сомневалась в простых вещах. Подобное сомнение особенно необходимо, как мне кажется, в социальных науках, поскольку, по всем приведенным мной причинам, мы слишком охотно стремимся удовлетворяться очевидным, которое нам поставляет наш обыденный опыт и знакомство с научными теориями.

 

Э. Гидденс

ЭЛЕМЕНТЫ ТЕОРИИ СТРУКТУРАЦИИ

Для пояснения основных понятий теории структуризации удобно начать с разногласий, существующих, с одной стороны, между функционализмом (включая теорию систем) и структурализмом, а с другой, между герменевтикой и различными формами „интерпретативной" социологии. Функционализм и структурализм — направления, имеющие, несмотря на очевидные различия, некоторое сходство. Оба они исходят из натуралистических позиций и склонны к объективизму. Функционалистская мысль, начиная с Конта, опиралась на биологию как науку, наиболее приемлемую и качестве модели для социальных наук. Биология указала способ концептуализации структуры, функционирования социальных систем и анализа процессов эволюции через механизмы адаптации. Структуралистская мысль (что особенно проявилось в работах Леви-Стросса) отрицала идею эволюции и биологические аналогии. И гомологичность социальных и естественных наук здесь — прежде всего когнитивного плана, поскольку предполагается, что в каждой из них выражаются сходные черты общей структуры сознания. И структурализм, и функционализм особо подчеркивают преобладание социального целого над его индивидуальными частями (т.е. составляющими его актерами, социальными субъектами).

 

В герменевтических традициях социальные и естественные науки считаются радикально различными. Герменевтика стала пристанищем того „гуманизма", против которого настойчиво протестовали структуралисты. В герменевтической мысли, в том виде, в каком она представлена Дильтеем, разрыв между субъектом и социальным объектом максимален. Субъективность — это изначальный центр опыта культуры и истории, и в качестве такового служит основой социальных или гуманитарных наук. За пределами субъективного опыта, и чуждый ему, находится материальный мир, управляемый безличностными отношениями причины и следствия. В то время как для школ и направлений, которые тяготеют к натурализму, субъективность представляла собой некую загадку или даже остаточное явление, для герменевтики скрытым является как раз мир природы, который, в отличие от человеческой деятельности, можно понять только со стороны. В интерпретативной социологии приоритет в объяснении человеческого поведения отдается действию и значению: структурные концепции не особенно развиты, как и тема принуждения в целом. Для структурализма и функционализма, наоборот, структура (в различных смыслах, в зависимости от концепции) имеет приоритет над действием и акцентируются именно принуждающие качества структур.

 

Обычно считается, что различия между этими направлениями мысли в вопросе о социальных науках имеют эпистемологический характер, но в действительности здесь важны также и онтологические аспекты. Проблема заключается в том, как должны быть определены концепции действия, значения и субъективности и как их можно соотнести с понятиями структуры и принуждения. Если интерпретативная социология основана, так сказать, на империализме субъекта, то функционализм и структурализм предполагает империализм социальных объектов (все, в том числе социальные субъекты, становится социальным объектом — примеч. пер.) Одна из принципиальных целей теории структурации — в том, чтобы положить конец этим имперским попыткам. Предметом социальных наук, в соответствии с теорией структурации, является не опыт индивидуального актера и не существование какой-либо формы социетальной тотальности, а социальные практики, упорядоченные в пространстве и во времени. Социальная деятельность, подобно некоторым самовоспроизводящимся элементам природы, является повторяющейся. Это означает, что она не создается социальными актерами, а лишь постоянно воспроизводится ими, причем теми самыми средствами, которыми они реализуют себя как актеры. В своей деятельности и посредством этой деятельности агенты воспроизводят условия, которые делают ее возможной. Однако тип сознательности (knowledglability), проявляющийся в природе в форме закодированных программ, далек от познавательных навыков социальных агентов. Именно для концептуализации человеческой познавательной способности и включения ее в действие я собираюсь использовать достижения интерпретативной социологии. Герменевтическая точка зрения принимается в теории структурации в той степени, в которой признается, что для описания человеческой деятельности необходима осведомленность о тех формах жизни, в которых реализуется данная деятельность.

 

Именно такая специфически рефлексивная форма познавательной способности социальных агентов наиболее глубоко задействована в повторяющемся упорядочении социальных практик. Преемственность {continuity) практик предполагает рефлексивность: рефлексивность же в свою очередь возможна только благодаря преемственности практик, что делает их „одинаковыми" во времени и в пространстве. „Рефлексивность", таким образом, должна пониматься не просто как „самосознание", но как мониторинг (отслеживание) течения социальной жизни. Быть человеком означает быть целеустремленным агентом, у которого есть свои причины действовать так, а не иначе, и который способен осознать эти причины дискурсивно (включая и случаи сознательного их искажения). Но с такими терминами, как „цель" или „интенция" (намерение), „причина", „мотив" и так далее, надо обращаться осторожно, поскольку их использование в философской литературе часто ассоциируется с герменевтическим волюнтаризмом и поскольку они вырывают человеческое действие из его пространственно-временного контекста. Человеческое действие, как и познание, происходит как „duree" (продолжительности, ходу — примеч. пер.), постоянный поток поведения. Целенаправленное действие не определяется набором или совокупностью отдельных намерений, причин и мотивов. Полезнее говорить о рефлексивности, основанной на мониторинге действия, присутствующей у самих социальных субъектов и ожидаемой ими от других. Рефлексивный мониторинг действия зависит от рационализации, понимаемой здесь скорее как процесс, чем состояние, и является внутренней, присущей агентам способностью. Онтология пространства и времени (бытие во времени и в пространстве — примеч. пер.), конституирующая социальные практики, является основой концепции структурации, которая исходит из временности и, таким образом, в каком-то смысле из „истории".

 

Такой подход только отчасти может опираться на аналитическую философию действия, т. е. на типичное описание „действия" современными, в основном англо-американскими, исследователями. „Действие" не является набором „актов": „акты" конституируются лишь дискурсивно, в момент внимания к duree проживаемого опыта. Нельзя рассматривать .действие" и в отрыве от тела, от его связей с окружающим миром и внутренней согласованности действующей личности. То, что я называю стратификационной моделью действующей личности, подразумевает рассмотрение рефлексивного мониторинга, рационализации и мотивации действия как устойчивой системы процессов. Рационализация действия, относящаяся к „интенциональности" как процессу, является, как и остальные два уровня, рутинной характеристикой само собой разумеющегося (taken-for-granted) поведения. В обстоятельствах взаимодействия — в столкновениях и эпизодах — рефлексивный мониторинг действия обычно, опять же рутинно, включает мониторинг среды такого взаимодействия. Как будет показано ниже, это явление составляет основу включения действия в пространственно-временные отношения того, что я буду называть соприсутствием. Рационализация действия, во всем многообразии обстоятельств взаимодействия, — это принцип, по которому обобщенная „компетентность" актеров оценивается другими. Должно быть ясно, однако, что тенденция некоторых философов отождествлять причины с „нормативными обязательствами" не может быть принята: такие обязательства охватывают лишь часть рационализации действия. Не отдав себе в этом отчета, мы не в состоянии понять, что нормы фигурируют как „фактические" границы социальной жизни, с которыми возможны самые разнообразные манипуляции. Одна из таких возможностей, хотя и несколько поверхностная, понятна из простого соображения, что причины, дискурсивно выдвигаемые актерами для объяснения своих действий, могут отличаться от рационализации действия, в действительности присущей их поведению.

 

Это обстоятельство явилось источником проблем для философов и наблюдателей социальных явлений, поскольку трудно быть уверенным в том, что люди не скрывают причин, по которым они действуют, от внешнего наблюдателя. Но это не столь уж важно в сравнении с обширными „теневыми областями", существующими между двумя уровнями процессов,

 

недоступных дискурсивному сознанию актеров. Многое со „склада знаний", по выражению Щюца, и что я предпочел бы называть взаимным знанием, вплетено во взаимодействия и недоступно непосредственному осознанию актеров. Большинство таких знаний носит практический характер и заключается в способности „продолжать" (to ..go on") рутину социальной жизни. Граница между дискурсивным и практическим сознанием подвижна и проницаема, как в опыте индивидуального агента, так и в смысле сравнения актеров в различных контекстах социальной деятельности. Между ними нет такого барьера, как между бессознательным и дискурсивным сознанием. Бессознательное включает в себя те формы познания и импульсы, которые либо совершенно вытеснены из сознания, подавлены, либо присутствуют в сознании в искаженном виде. Бессознательные мотивационные компоненты действия, как полагают теоретики психоанализа, имеют свою собственную внутреннюю иерархию — иерархию, которая выражает „глубины" истории жизни индивидуального актера. Сказанное не означает, что я некритически принимаю ключевые теоремы Фрейда. Необходимо остерегаться двух возможных форм редукционизма, спровоцированных его работами. Одна приводит к редуцированной концепции институтов, и, находя основания институтов в бессознательном, оказывается не в состоянии предоставить достаточное поле для действия социальных сил. Второй формой является редуцированная теория сознания, в которой делается попытка показать, как много в социальной жизни объясняется подземными течениями за пределами осознания актеров, а уровень контроля, который агенты, как правило, способны рефлексивно поддерживать в своем поведении, оценивается неадекватно.

 

АГЕНТ, УЧАСТИЕ (AGENCY)

...Рефлексивный мониторинг деятельности — это постоянная черта повседневного действия, охватывающая поведение не только самого индивида, но и других. Это значит, актеры не только сознательно отслеживают ход своей деятельности и ожидают, что и другие поступают аналогично, но что они также рутинно отслеживают физические и социальные контексты, в которых находятся.

 

Под рационализацией действия я подразумеваю способность индивидов рутинно и без особой суеты поддерживать постоянное „теоретическое понимание" оснований своей деятельности. Как я уже упоминал, такое понимание не должно отождествляться ни с дискурсивным приданием смысла определенным моментам поведения, ни со способностью дискурсивно обозначить эти резоны. Тем не менее компетентные агенты ожидают от других — и это является основным критерием компетентности в повседневном поведении, — что актеры обычно в состоянии объяснить, что они делают, если их спросить об этом. Вопросы относительно намерений и причин, которые часто ставятся философами, как правило, задаются простыми актерами либо когда какой-то фрагмент поведения представляется особенно загадочным, либо в случае промаха или пошатнувшейся компетенции, которые на самом деле могут быть и намеренными. Так, мы обычно не спрашиваем человека, почему он или она занимаются деятельностью, конвенциональной для культуры или группы, членом которой является этот индивид. Также мы не требуем объяснений, если случаются промахи, за которые агент, вероятней всего, не несет ответственности, такие как неловкие движения или оговорки. Но если Фрейд прав, то эти движения должны иметь основания, хотя последние исключительно редко осознаются виновниками или свидетелями ошибок.

 

Я отделяю рефлексивный мониторинг и рационализацию действия от его мотивации. Если причины относятся к основаниям действия, то мотивы относятся к желаниям, которые к нему побуждают. Мотивация не связана напрямую с протеканием действия, как рефлексивный мониторинг и рационализация. Мотивация относится скорее к потенциалу действия, а не к способу, которым оно систематически осуществляется агентами. Мотивы имеют прямое отношение к действию только при относительно необычных обстоятельствах, в ситуациях, в которых так или иначе порывают с рутиной. По большей части мотивы порождают общие планы или программы — „проекты", в терминологии Щюца, в рамках которых задается линия поведения. Большинство же повседневных действий напрямую не мотивировано.

 

Если компетентные актеры почти всегда могут говорить о причинах и намерениях, то это не обязательно так в отношении мотивов действий. Бессознательная мотивация — значимая черта человеческого поведения, хотя позднее я укажу на ряд оговорок, которые необходимо сделать относительно Фрейдовской интерпретации природы бессознательного. Центральное понятие теории структурации — практическое сознание. Именно к этой характеристике агента или субъекта структурализм был особенно слеп. Но то же самое можно сказать и о других направлениях объективистской мысли. В рамках социологической традиции только в феноменологии и этнометодологии мы находим детальную и тонкую трактовку природы практического сознания. Действительно, именно данные школы мысли вместе с лингвистической философией выявили слабости ортодоксальных социологических теорий в этом отношении. Я не считаю границу между дискурсивным и практическим сознанием абсолютно жесткой. Напротив, это деление может меняться под воздействием множества аспектов социализации и полученного образования. Между дискурсивным и практическим сознанием нет преграды, есть только различия между тем, что может быть сказано, и тем, что, как правило, делается. Однако между дискурсивным сознанием и бессознательным существуют барьеры, основанные главным образом на репрессии.

 

Дискурсивное сознание

 

Практическое сознание

 

Бессознательные мотивы \ познавательная способность

 

Я предлагаю заменить этими понятиями традиционную психоаналитическую триаду — "эго", "супер-эго" и "ид" Фрейдовского деления на „эго" и „супер-эго" недостаточно для анализа практического сознания, не нашедшего себе места ни в психоанализе, ни в теоретических подходах, которые уже обсуждались. К понятию практического сознания в концептуальном аппарате психоанализа, возможно, наиболее близко понятие „предсознательного", но в обычном употреблении оно означает нечто совсем другое. Вместо „эго" предпочтительнее говорить „Я" (что, вообще говоря, и делал Фрейд по-немецки). Это не избавляет от антропоморфизма, когда „эго" воспринимается как своего рода миниагент, но по крайней мере помогает бороться с ним. Использование „Я" („/") происходит из — и, соответственно, ассоциируется с расположением агента в социальной среде. Как термин предикативного характера, он сравнительно малосодержателен и не несет в себе того богатства самоописаний, какие возникают у агента в связи с „меня" ( "те"). Овладение отношениями „Я", „меня", „ты", рефлексивно применяемыми в дискурсе, является ключевым элементом процесса освоения языка. Поскольку я не использую термин „эго", логично будет отказаться и от неудачного термина „супер-эго". Его прекрасно заменяет термин „моральная совесть".

 

Все эти концепции относятся к агенту. Какова же природа участия (agency) ? Это можно связать со следующей проблемой. Ход (duree) повседневной жизни — это поток интенциональных действий. Однако действия имеют непреднамеренные последствия, и, как показано на схеме 1, эти непредвиденные последствия связаны механизмом обратной связи с неосознанными условиями последующего действия. Таким образом, мой грамотный устный и письменный английский имеет регулярное следствие — вклад в воспроизводство английского языка как целого. То, что я говорю грамотно, — интенционально, а мой вклад (участие) в воспроизводство языка — нет. Но каким образом можно сформулировать, каковы эти непредвиденные последствия?

 

Часто полагают, что участие (agency) можно определить только в терминах интенции. То есть для того, чтобы поведение считалось действием, необходимо, чтобы оно было интенциональным, в противном случае поведение будет лишь реакцией. Это звучит довольно правдоподобно, если исходить из того, что некоторые действия в самом деле могут иметь место, только если они интенциональны. Например, самоубийство. Вопреки концептуальной попытке Дюркгейма нельзя говорить о самоубийстве, если нет предварительного замысла самоуничтожения. Человек, сошедший с обочины тротуара и сбитый проходящей машиной, не может быть квалифицирован как самоубийца. Такое случается, а не делается. Однако самоубийство не является типичным действием в смысле интенции, раз о его совершении можно говорить только в случае, если оно было задумано как самоубийство. Большинство действий не носит такого четкого характера.

 

Некоторые философы полагают, однако, что для того чтобы считать какое-то событие примером участия, необходимо, чтобы агент все же имел интенцию, даже если он ошибается в ее описании. Если офицер на подводной лодке, желая подправить курс, случайно потянул неверный рычаг и потопил „Бисмарк", он сделал нечто намеренно, но не то, что хотел: при этом „Бисмарк" потонул благодаря его участию. Опять же, если кто-то намеренно налил кофе, ошибочно полагая, что это чай, наливание кофе — есть действие данного субъекта, несмотря на то, что оно не было намеренным". (В большинстве случаев „проливание" подразумевает коннотацию ненамеренности. Это некое упущение, возникшее в ходе какого-либо другого действия, скажем, при передаче кому-то кофе. По Фрейду, все эти промахи, оговорки отражают бессознательную мотивацию, что позволяет рассматривать интенцию еще под одним углом зрения.)

 

Но даже точка зрения, согласно которой событие может считаться участием при наличии хоть какого-нибудь описания интенции, представляется мне неверной. В этом случае описание участия смешивается с предоставлением описания действия, а постоянный мониторинг действия, осуществляемый агентом, путается с определением свойств данного действия как такового. Участие относится не к намерениям, которые есть у людей, осуществляющих какие-то действия, а в первую очередь к их способности осуществлять эти действия (вот почему участие предполагает власть (см. определение агента в Оксфордском словаре английского языка: „Тот, кто исполняет власть или производит эффект"). Участие имеет отношение к событиям, виновником которых является индивид, т. е. событиям, в которых индивид в каждой фазе заданной последовательности поведения мог бы поступить иначе. Что бы ни произошло, не произошло бы без его участия или вмешательства. Действие — это процесс, продолженный во времени, поток, в котором рефлексивный мониторинг, осуществляемый индивидом, является фундаментальным условием контроля за телом, обыкновенно поддерживаемого в повседневной жизни. Я являюсь автором многих вещей, и многих — не намеренно. Я способствуюим, даже если не хочу этого. И наоборот, могут сложиться обстоятельства, в которых я хочу достичь чего-то и достигаю, но не посредством своего участия. Возьмем пример с пролитым кофе. Предположим, индивид А хочет, чтобы кофе пролился на скатерть и подстраивает так, что В проливает его. Было бы справедливо сказать, что А вызвал инцидент и участвовал в нем. Но он не проливал кофе. Это сделал В. При этом В не хотел пролить, но пролил. Тогда как индивид А, который хотел, чтобы кофе пролился, не проливал его.

 

Но что же значит — сделать что-то ненамеренно? Отличается ли это от непредвиденных последствий? Рассмотрим так называемый „сопутствующий эффект" действия. Кто-то включает свет, чтобы осветить помещение, и свет спугивает преступника. Первое интенционально, второе — нет. Предположим, этот преступник затем будет пойман и проведет год в тюрьме по обвинению в краже. Явится ли это непредвиденными последствиями зажигания света? Что же именно „сделал" индивид. Позвольте привести еще один пример из теории сегрегации. Модель этнической сегрегации складывается без того, чтобы кто-либо желал этого. Это происходит по следующей схеме. Представим шахматную доску, на которой есть 5 и 10-копеечные монеты. Они распределены случайно, как индивиды в городской среде. Предполагается, что даже при отсутствии враждебностипо отношению к другим группам члены каждой группы не хотят жить в окружении, по отношению к которому они находятся в этническом меньшинстве. На шахматной доске каждая монетка движется до тех пор, пока не займет позицию, в которой по крайней мере 50% прилегающих монет — того же самого типа. Это приводит к структуре экстремальной сегрегации, 10-копеечные монеты в конце концов образуют гетто в центре 5-копеечных. „Эффект композиции" — это результат совокупности действий: тех ли, кто двигает монетки по доске, или же агентов по продаже жилья.

 

Каждое действие в отдельности производится с определенной интенцией. Однако конечный результат не является ни намеренным, ни желаемым. Он оказывается как бы результатом действия каждого и в то же время никого в отдельности.

 

Чтобы понять, что значит делать что-либо ненамеренно, мы сперва должны прояснить, как следует понимать интенциональность. Это понятие я определяю как характеристику действия, которое, по мнению исполнителя, будет иметь определенное качество или результат, причем это знание используется автором действия для достижения данного качества или результата. Если характеристика участия, данная выше, правильна, то необходимо отделять вопрос о том, что агент „делает", от вопроса, что он „намерен" делать, т. е. от интенциональных аспектов производимого действия. Участие относится к первому из этих вопросов. Включение света есть действие, спугивание преступника также есть нечто, что агент делал. Действие не интенционально, если действующий не знал, что преступник находится где-то поблизости, и если, по какой бы то ни было причине, зная, что преступник находится в данном месте, агент не собирался использовать это знание для того, чтобы его спугнуть. Концептуально можно разделить неинтенциональные (unintentionaf) действия и непредвиденные (unintended) последствия действий, хотя это различие не будет иметь значения, раз мы рассматриваем отношения между интенциональным и неинтенциональным. Следствием действий актеров, интенциональных или неинтенциональных, являются события, которые не случились бы, если бы этот актер вел себя иначе, но вызвать которые — не в его власти (безотносительно к тому, каковы были его намерения).

 

Я думаю, можно сказать, что все происходящее с преступником, после того как его спугнули, было непредвиденным последствием действия при условии, что агент не знал о присутствии преступника и, таким образом, инициировал эти следствия неинтенционально. И если здесь есть какие- то сложности, то они связаны с пониманием того, каким образом получается, что кажущийся тривиальным акт может привести к событиям, очень удаленным от этого акта во времени и в пространстве, а вовсе не с тем, были ли эти последствия намеренными для исполнителей первоначального действия, или нет. Вообще говоря, верно, что чем более удалены последствия действия во времени и в пространстве от первоначального контекста действия, тем с меньшей вероятностью эти следствия будут интенциональны. Конечно, с точностью до возможности предвидения, которой обладают актеры, и власти, которую они способны мобилизовать. Обычно мы думаем о том, что агент „делает" — по контрасту с последствиями, которые вызваны тем, что уже сделано, как о чем-то находящемся более или менее в пределах контроля агента. В большинстве сфер жизни и для большинства форм деятельности горизонт такого контроля ограничен непосредственными контекстами действия или взаимодействия. Таким образом, можно сказать, что включение света есть нечто, что агент делал, и спугивание преступника, возможно, тоже, однако мы не говорим, что он вызвал, например, поимку преступника полицейским или то, что преступник провел год в тюрьме. И хотя, может быть, верно, что все эти события не случились бы там и тогда, где они имели место, без этого самого включения света, само происшествие зависит от еще многих других случайных совпадений, чтобы можно было сказать, что это сделал актер, который включил свет.

 

Философы извели много чернил, пытаясь проанализировать природу интенциональной деятельности. Но с точки зрения социальных наук трудно преувеличить важность непредвиденных последствий интенционального поведения. Мертон дал, возможно, классическую трактовку этой проблемы. Он абсолютно правильно указывает, что изучение непредвиденных последствий является фундаментальным для всякого социологического исследования. Каждый элемент деятельности может иметь: 1) незначимые; 2) значимые; 3) единично значимые; и 4) многозначные последствия. Что именно мы принимаем за "значимое", будет зависеть от характера исследования, которое мы проводим, или от теории, которую мы строим. Однако затем Мертон продолжает paссматривать непредвиденные последствия в рамках функционального анализа — концептуального направления, которое я хотел бы оспорить, несмотря на то, что оно конвенционально принято в социологической литературе. В особенности важно понимать, что анализ непредвиденных последствий не придает смысл (хотя Mертон считает, что придает) тем формам или моделям социального поведения, которые кажутся иррациональными. Мертон противопоставляет интенциональной деятельности (явным функциям) их непредвиденные последствия (латентные функции). Одна из цепей выделения латентных функции заключается в том, чтобы показать, что явно иррациональная социальная деятельность, возможно, в конечном счете, не столь уж иррациональна. И это особенно верно, считает Мертон, касательно постоянных, протяженных во времени деятельностей или практик. Их часто игнорируют, называя „предрассудками", „иррациональностями", „простой инерцией традиций" и т. д., однако, по мнению Мертона, если мы смогли показать, что у них есть некая латентная функция — некое непредвиденное последствие или набор последствий, которые помогают поддерживать непредвиденное воспроизводство рассматриваемой практики, — то тем самым продемонстрировали, что они вовсе не является иррациональными.

 

Таким образом, церемония, например, может выполнять латентную функцию усиления групповой идентификации благодаря тому, что она периодически предоставляет возможность членам группы собираться вместе и включаться в общую деятельность. Но предполагать, что такая демонстрация функционального отношения указывает на причину существования практики, ошибочно. Что привносится сюда незаметно, так это концепция „общественных причин" на базе предписанных социальных потребностей. Так, если мы считаем, что группа нуждается в церемониале, для того чтобы сохраняться, мы перестаем рассматривать воспроизводство этого церемониала как иррациональное. Но сказать, что существование социального состояния А нуждается в социальной практике Б, чтобы позволить ему сохраниться в прежней форме, означает только постановку вопроса, на который затем следует ответить, а не ответ сам по себе. Отношение между А и Б не является аналогичным отношению между желаниями (или нуждами) и интенциями индивидуального актера. У индивида желания, являющиеся конститутивными для мотивационных импульсов актера, порождают динамическое отношение между мотивацией и интенциональностью. Однако в социальных системах все происходит иначе, за исключением случаев, когда актеры ведут себя в соответствии с тем, что они считают социальной необходимостью.

 

Приводя данное возражение, нельзя не согласиться с тем значением, которое Мертон придает связи непредвиденных последствий действия с институционализированными практиками, т. е. практиками, глубоко укорененными во времени .и пространстве. Эта связь представляет собой наиболее важный из трех главных контекстов — отделимых друг от друга только аналитически, — контекстов, в которых можно анализировать влияние непредвиденных последствий. Первый в нашем примере — это включение света, спугивание преступника, причина, заставившая преступника убегать и т. д. Интерес исследователя здесь заключается в соединении событий, проистекающих из первоначального обстоятельства, без которого эта цепочка не могла бы быть построена. Веберовский анализ последствий Марафонской битвы для последующего развития греческой культуры и, следовательно, для формирования европейской культуры в целом, является разновидностью такой связи, так же как и его рассмотрение последствий выстрела, рокового для эрцгерцога Фердинанда в Сараево. Здесь рассматривается единый набор событий, который прослеживается и анализируется методом от противного. Исследователь спрашивает, что бы случилось с событиями В, С, D и Е, если бы А не произошло? И таким образом пытается понять роль А в этой цепочке последствий.

 

Второй тип обстоятельств, по поводу которых размышляет социальный аналитик, это тип, в котором вместо модели непредвиденных последствий, вызванных каким-то единичным событием, есть модель, состоящая из комплекса индивидуальных деятельностей. Рассмотрение этнической сегрегации, приведенное выше, является примером такого процесса. Определенный „конечный результат" берется как явление, которое нужно объяснить, и показывается, что этот конечный результат происходит как непредвиденное последствие совокупности интенциональных поведений. Тема рациональности здесь опять выходит на первый план, но теперь уже по поводу нее не возникает логических возражений. Как убедительно показано в теории игр, результат серии рациональных действий, независимо предпринятых индивидуальными актерами, может оказаться иррациональным для всех. „Извращенные эффекты" есть только разновидность непредвиденных последствий, хотя нет сомнения, что ситуации, в которых они встречаются, особенно интересны.

 

Третий тип контекста, в котором можно рассматривать непредвиденные последствия, также был указан Мертоном: интерес аналитика заключается здесь в раскрытии механизмов воспроизводства институциональных практик. В данном случае непредвиденные последствия действия формируют новые условия последующего действия в нерефлексивном цикле с обратной связью (причинные петли). Я считаю, что для того чтобы объяснить, как получается такая обратная связь, недостаточно выделить функциональные отношения. Каким образом получается, что циклы непредвиденных последствий через обратную связь регулируют стабильное социальное воспроизводство на протяжении длительных периодов времени? В общем случае, это не так сложно проанализировать. Повторяющиеся действия, или практики, расположенные в одном контексте времени и пространства, имеют некие регулярные последствия, не намеренные, не предвиденные теми, кто вовлечен в такую деятельность в более или менее „отдаленных" пространственно-временных контекстах. Причем то, что происходит в этой второй серии контекстов, прямо или косвенно влияет на дальнейшие условия действия в его первоначальном контексте. Чтобы понять, что происходит, не требуется дополнительных объяснительных переменных, помимо тех, которые объясняют, почему индивиды мотивированы принимать участие в регулярных социальных практиках во времени и в пространстве и каковы последствия этого. Непредвиденные последствия регулярно „распределяются" как побочный продукт регулярного поведения, рефлексивно поддерживаемого его исполнителями.

 

УЧАСТИЕ И ВЛАСТЬ

Каков характер логической связи между действием и властью? Несмотря на то, что этот вопрос включает целый комплекс проблем, базовое отношение можно выделить довольно легко. Способность „действовать иначе" означает способность вмешиваться в события или же воздерживаться от такого вмешательства, что и оказывает влияние на какой-либо процесс или положение дел. Имеется в виду, что для того чтобы быть агентом, необходимо реализовывать способность к использованию (постоянно, в повседневной жизни) всего спектра власти, включая и воздействие на использование власти другими. Действие зависит от способности индивида „преобразовывать" существующее положение, дел или ход событий. Агент перестает быть агентом, если он или она теряет способность „преобразовывать", т.е. реализовывать некий вид власти. Множество интересных для социального анализа случаев, однако, попадает в область, где то, что мы принимаем за действие, не определяется так однозначно — например, где власть индивида ограничена рядом специфических обстоятельств. И здесь очень важно подчеркнуть, что обстоятельства социального принуждения, в которых индивиды „не имеют выбора", не могут быть приравнены к исчезновению действия как такового, „Не иметь выбора" не значит, что действие заменяется реакцией (вроде того, что человек мигает, если у него перед глазами махнуть рукой). Может показаться, что это настолько очевидно, что об этом не надо и говорить. Однако же некоторые из очень продвинутых направлений социальной теории, особенно связанных с объективизмом и „структурной социологией", не признают такого различия. Они полагают, что принуждение действует аналогично силам природы, как если бы „не иметь выбора" было эквивалентно подчинению неодолимым и необъятным механическим силам.

 

Если выразить все это иначе, то можно, сказать, что логически действие предполагает власть в смысле способности к преобразованию. В этом смысле, т. е. в наиболее широком значении термина „власть", она логически предшествует субъективности, простраиванию рефлексивного мониторинга поведения. Это необходимо подчеркнуть, потому что концепция власти в социальных науках, как правило, имеет тенденцию отражать дуализм субъекта и объекта, о котором мы уже говорили выше. Таким образом, „власть" очень часто определяется в терминах намерения или воли, как способность достигать желаемого или интенционального результата, другие авторы, как, например, Парсонс и Фуко, наоборот, рассматривают власть прежде всего как свойство общества или социальной общности.

 

Дело не в том, чтобы устранить одну концепцию за счет другой, а чтобы представить их отношение как свойство дуальности структуры. По моему мнению, Бахрах (Bachrach) и Баратц (Baratz) правы, когда в широко известной дискуссии по этому вопросу они говорят, что есть два "лика" власти (а не три, как заявляет Люк (Lukes). Они представляют их, с одной стороны, как способность актеров приводить в действие решения, которые выбирают они сами, а с другой — как „мобилизацию направления", заданного институционально. Такой взгляд не вполне удовлетворителен, поскольку сохраняет концепцию власти с нулевой суммой. Вместо того чтобы использовать эту терминологию, мы можем выразить дуальность структуры в отношениях власти следующим образом. Ресурсы (возникающие как следствия обозначения (signification) и легитимации) являются структурированными (заданными структурой — примеч. пер.) качествами социальных систем, и используются, а также воспроизводятся агентами в ходе взаимодействия. Власть не обязательно связана с достижением каких-то групповых интересов. В этой концепции использование власти характеризует не специфические типы поведения, но все действия, и власть сама по себе не является ресурсом. Ресурсы — это средства, с помощью которых исполняется власть, рутинная составляющая осуществления поведения в социальном воспроизводстве. Структуры доминирования, встроенные в социальные институты, не следует представлять себе как своего рода перемалывание „послушных тел", ведущих себя подобно автоматам, что подразумевается в объективистской социальной науке. Власть в рамках социальных систем, которые характеризуются некой протяженностью во времени и пространстве, предполагает некие регулярные отношения автономии и зависимости между актерами или коллективами в контексте социального взаимодействия. Однако все формы зависимости предполагают некоторые ресурсы, посредством которых те, кто подчинен, могут влиять на действия тех, кто подчиняет. Это как раз то, что я называю диалектикой контроля в социальных системах.

 

СТРУКТУРА, СТРУКТУРАЦИЯ

Позвольте мне теперь перейти к самой теории структурации, к концепциям структуры, системы и дуальности структуры. Понятие структуры (или социальной структуры), конечно, очень часто употребляется в сочинениях большинства функционалистов и положило начало названию традиции „структурализма" Однако нигде это понятие не было концептуализировано наиболее подходящим к запросам социальной теории способом. Авторы-функционалисты и их критики придавали гораздо больше значения идее „функции", чем идее „структуры", и, следовательно, последнее понятие использовалось как общепринятое. Однако же нет сомнений в том, что „структура" обычно понималась функционалистами и, пожалуй, всеми социальными аналитиками как разновидность „моделирования" социальных отношений или социальных явлений. Такое „моделирование" наивно воспроизводилось посредством визуальных образов, как, например, скелета или морфологии организма или же оснований здания, а такие концепции тесно увязаны с дуализмом субъекта и объекта: „структура" здесь оказывается „внешней" по отношению к человеческому действию, источником принуждения свободной инициативы независимого субъекта. Более интересным представляется понятие структуры, концептуализированное в рамках структуралистской и постструктуралистской мысли. Здесь оно характерным способом определяется не как моделирование сущего или существующего, но как пересечение присутствующего и отсутствующего, когда необходимо различать коды, лежащие в основании поверхностных значений.

 

Эти две идеи структуры, как может показаться на первый взгляд, не имеют ничего общего, однако на самом деле каждая включает в себя важные аспекты структурирования социальных отношений, аспекты, которые в теории структурации понимаются как различия между концепциями „структуры" и „системы". При анализе социальных отношений необходимо признавать как синтагматическую размерность моделирования социальных отношений в пространстве и времени, включая воспроизводство ситуативных практик, так и парадигматическую размерность, включающую виртуальный (virtual) порядок „способов структурирования", повторяющихся в таком воспроизводстве. В структуралистских традициях нет однозначного ответа на вопрос, относятся ли структуры к матрице допустимых трансформаций в системе или же к правилам трансформаций, управляющих матрицей. Я рассматриваю структуру, по крайней мере в ее наиболее элементарном значении, как относящуюся к таким правилам (и ресурсам). Неверно, однако, говорить о „правилах трансформации", потому что все правила имманентно трансформационны. Структура в социальном анализе, таким образом, относится к структурирующим качествам, позволяющим „связывать" время и пространство в социальных системах, качествам, которые обусловливают существование более или менее одинаковых социальных практик во времени и пространстве и которые придают им „систематическую" форму. Сказать, что структура есть „виртуальный порядок" отношений трансформации, значит утверждать, что социальные системы, будучи воспроизводящимися социальными практиками, не имеют „структур", а скорее демонстрируют „структурные качества", и что структура как пространственно-временная сущность существует только в своих проявлениях в таких практиках, а также в виде отпечатков в памяти, ориентирующих поведение агентов. Это не мешает нам рассматривать структурные качества как иерархически организованные, в терминах пространственно-временной протяженности практик, которые они периодически организуют. Наиболее глубокие структурные качества, присутствующие в воспроизводстве социетальных тотальностей, я называю структурными принципами. Практики, имеющие наибольшую пространственно-временную протяженность в рамках таких тотальностей, можно назвать институтами.

 

Говорить о структуре как „правилах" и ресурсах и о структурах как выделяемых наборах правил и ресурсов довольно рискованно, поскольку в философской литературе существуют определенные доминантные толкования термина „правило".

 

Правила часто рассматриваются в связи с играми, как формализованные предписания. Но правила воспроизводства социальных систем, вообще говоря, носят иной характер. Даже правила, кодифицированные в виде законов, подвержены гораздо большему числу противоречий, чем правила игр. Хотя использование правил таких игр, как шахматы и т. д., в качестве прототипа свойств социальных систем, часто ассоциируется с именем Витгенштейна, более уместным здесь представляется то, что Витгенштейн, иллюстрируя рутинные практики социальной жизни, говорил об играх детей.

 

Правила часто рассматриваются в отдельности, как будто бы их можно отнести к особым случаям или фрагментам поведения. Но это положение глубоко ошибочно, когда оно применяется к функционированию социальной жизни, в которой практики поддерживаются в соответствии с более или менее свободно организованными наборами правил.

 

Нельзя концептуализировать правила отдельно от ресурсов, которые относятся к способам, посредством которых отношения трансформации (transformative relations) входят в производство и воспроизводство социальных практик. Структурные свойства, таким образом, выражают формы доминирования и власти.

 

Правила предполагают „методические процедуры" социального взаимодействия, что особенно ясно показал Гарфинкель. В контексте ситуации правила обычно пересекаются с практиками: цепь спонтанных ("ad hoc") размышлений, которые выделяет Гарфинкель, несет в себе проявление правил и является основой для формы, которую принимают эти правила. Следует добавить, что каждый компетентный социальный актер является в каком-то смысле социальным теоретиком на уровне дискурсивного сознания и „методологическим специалистом" как на уровне дискурсивного, так и на уровне практического сознания.

 

Правила имеют два аспекта, которые на концептуальном уровне очень важно различать, поскольку многие философы (например, Винч) были склонны их смешивать. Правила относятся, с одной стороны, к выстраиванию значения, а с другой — к санкционированию способов социального поведения.

 

Выше я ввел понятие „структура" таким образом, чтобы этот термин не носил того фиксированного и механистического характера, который он приобретает в ортодоксальном социологическом употреблении. Функцию, которую обычно выполняет термин „структура", здесь будут выполнять концепции системы и структурации. Предлагая значение термина „структура", кажущееся, на первый взгляд, довольно далеким от его конвенциональных интерпретаций, я не имею в виду, что все более широкие трактовки должны быть отменены. „Общество", „культура" и другие формы социологической терминологии могут иметь двойственное значение или употребление, которое мешает, только если мы хотим выделить какие-то контексты с определенным использованием этих категорий. У меня также нет особых возражений против того, чтобы говорить „классовая структура", „структура индустриальных обществ" и т. д. там, где эти термины используются, чтобы указать на некие общие институциональные черты общества или ряда обществ.

 

Одна из главных предпосылок теории структурации заключается в том, что правила и ресурсы, вовлеченные в производство и воспроизводство социального действия, в то же самое время являются средствами системного воспроизводства (дуальность структуры). Но как мы можем интерпретировать это утверждение? В каком смысле все то, что я делаю повседневно, моя деятельность, включает и воспроизводит, скажем, глобальные институты современного капитализма? Какие правила здесь задействованы? Рассмотрим следующие возможные примеры правил:

 

„Правило, определяющее полное поражение в шахматах,— это..."

 

Формула: а(п) =пхп+(п— 1).

 

„Как правило, R встает в б утра каждый день"

 

„Есть правило,что все рабочие должны быть на работе в 8 часов утра"

 

Конечно, можно привести множество других примеров, но здесь мы рассмотрим эти. Использование термина „правило" в третьем пункте наиболее эквивалентно термину привычки или рутины. Смысл „правила" здесь очень слабый, поскольку правило не предполагает некоего предписания, которому должен следовать индивид, или какой-то санкции, которая будет применена в случае отказа от такого поведения, это просто то, что человек обычно делает. Привычка — это часть рутины, важность которой в социальной жизни я бы подчеркнул особо. „Правила", как я их понимаю, обязательно вторгаются в бесчисленные рутинные практики, но рутинная практика как таковая сама по себе не является правилом.

 

Случаи 1 и 4 многим кажутся двумя типами правил: конститутивными и регулятивными. Для того чтобы объяснить правило, определяющее полное поражение в шахматах, необходимо рассказать о том, что именно делает шахматы игрой. С другой стороны, правило, что рабочие должны приходить в определенный час, не помогает определить, в чем заключается работа, а определяет, как она должна быть организована. Как писал Серль, регулятивные правила обычно могут быть перефразированы в форме .делай X" или „если Y, делай X". Некоторые конститутивные правила будут иметь такой же характер, но большинство из них примет форму „X считается за Y" или „X считается за Y в контексте С". Подозрительность такого разграничения двух типов правил следует из этимологической неувязки термина „регулятивное правило" В конце концов слово „регулятивный" уже предполагает „правило": определение в словаре этого слова — „контроль по правилам". Я бы сказал о правилах 1 и 4, что они выражают два аспекта правил, а не два типа правил. Первое определенно является частью того, что есть шахматы, но для тех, кто играет в шахматы, это имеет также санкционирующие или „регулятивные" свойства: это относится к аспектам игры, которые должны соблюдаться. Четвертый тип, в свою очередь, имеет конститутивные аспекты: такое правило, возможно, не входит в определение того, что есть работа, но оно входит в определение, например, концепции „индустриальной бюрократии". На что направляет наше внимание различие правил типа 1 и типа 4, так это на аспекты правил: их роль в конституировании значения и их связь с санкциями.

 

Использование правил второго типа может показаться самым безнадежным в качестве способа концептуализации „правила", имеющего хоть какое-то отношение к „структуре". Но я считаю, что на самом деле именно это правило — наиболее важное. Я не хочу сказать, что социальная жизнь может быть сведена к набору математических принципов, — по моему мнению, это вовсе не так Я имею в виду, что именно в характере формулы мы можем увидеть наилучшим способом, что представляет собой наиболее эффективный смысл „правила" в социальной теории. Формула а(п) =пхп+ (n —1) взята bp Витгенштейновского примера числовых игр". Один человек пишет последовательность чисел, а второй пытается определить формулу, по которой пишется следующее число. Что означает формула такого типа и что означает понять такую формулу? Понять формулу — не значит сказать ее. Потому что можно знать формулу и не понимать последовательности, и наоборот, можно понять последовательность, не будучи способным дать вербальную формулировку закономерности. Понимание не является ментальным процессом, сопровождающим решение загадки, заключающейся в последовательности цифр, — по крайней мере это не ментальный процесс в том же смысле, что и прослушивание мелодии или высказывания. Это просто способность применить формулу в правильном контексте, чтобы продолжить последовательность.

 

Формула — это обобщенная процедура: обобщенная, потому что она применяется к целому набору контекстов и ситуаций, и процедура, потому что она позволяет методически продолжать установленную последовательность. Являются ли лингвистические правила правилами такого рода? Я думаю, что да — это верно в гораздо большей степени, чем предполагает Хомский. Это также совпадает с аргументами Витгенштейна или, по крайней мере, представляет собой возможный вариант его аргументов. Витгенштейн отмечает: „Чтобы понимать язык нужно быть мастером техники". Это можно прочитать таким образом, что использование языка прежде всего методологично и правила языка — это методически применяемые процедуры, вплетенные в практическую деятельность повседневной жизни. Этот аспект языка очень важен, хотя большинство последователей Витгенштейна не придает ему большого значения. Правила, которые „установлены" выше, как, например, правила типа 1 и 4, — это интерпретация деятельности наряду с отнесением их к специфическим видам деятельности: все кодифицированные правила принимают эту форму, поскольку они дают вербальное выражение тому, что должно быть сделано. Но правила — это процедуры действия, аспекты практики. И именно в тактике Витгенштейн разрешает то, что он прежде называет „парадоксом" правил или следования правилу. А именно: нельзя сказать, что какой-то ход действия направляется правилом, потому что любое направление действия будет осуществляться в соответствии с этим же самым правилом. Однако если это так, то верно и то, что каждый ход действия может осуществляться в конфликте с правилом. Здесь есть некое недопонимание, смешивание интерпретации, или вербального выражения правила, с принципом следования правилу.

 

Давайте тогда рассмотрим правила социальной жизни как техники или обобщающие процедуры, применимые к действию или производству социальных практик Сформулированные правила — те, которые получили вербальное выражение в законах, бюрократических правилах, правилах игр и так далее — являются таким образом кодифицированными интерпретациями правил, а не правилами как таковыми. Их нужно принимать не как правила вообще, но как специфические типы правил, которые посредством своей открытой формулировки получают различные специфические качества.

 

До сих пор наши рассуждения определили лишь предварительный подход к проблеме. Как именно формула относится к практикам, в которых участвует социальный актер, и какие типы формул наиболее интересны для общих цепей социального анализа? Применительно к первой части вопроса мы можем сказать, что осознание социальных правил, выраженных прежде всего в практическом сознании, является стержнем той „сознательности", которая специфически характеризует агентов. Как социальные актеры все люди хорошо „обучены" тому знанию, которым они располагают и которое они применяют в производстве и воспроизводстве ежедневных социальных ситуаций: в основном такое знание является не теоретическим, а практическим по своему характеру. Как показали Шюц и многие другие, актеры используют типичные схемы (формулы) в процессе ежедневной деятельности для ведения переговоров в самых рутинных ситуациях социальной жизни. Знание процедуры или владение техниками "делания" социальной деятельности является по определению методологическим. То есть такое знание не специфицирует всех ситуаций, с которыми сталкивается актер, и не могло бы быть таковым, оно скорее обеспечивает общую способность реагировать и влиять на неопределенно большой спектр социальных обстоятельств.

 

Те типы правил, которые наиболее значимы для социальных теорий, замкнуты в круг производства институциализированных практик, т. е. практик, которые наиболее глубоко осели во времени и пространстве. Главные характеристики правил, имеющих отношение к общим вопросам социального анализа, могут быть описаны следующим образом:

 

интенсивные, фоновые, неформальные, слабо санкционированные, поверхностные, дискурсивные ,формализованные, сильно санкционированные.

 

Под правилами, которые являются интенсивными по своей природе, я подразумеваю формулы, которые постоянно возникают в ходе повседневной деятельности и обусловливают структурирование большей части происходящего в повседневной жизни. Правила языка — это правила как раз такого характера. Но таким же характером, например, обладают и все процедуры, применяемые актерами в организации обмена ролями в разговоре или во взаимодействии. Их можно противопоставить тем правилам, которые, несмотря на очень широкую распространенность, имеют лишь поверхностное влияние на происходящее в социальной жизни. Такое противопоставление очень важно, хотя бы потому, что среди социальных аналитиков широко распространено мнение, что наиболее абстрактные правила — т. е. кодифицированный закон — являются наиболее влиятельными в структурировании социальной деятельности. Я бы сказал, однако, что многие кажущиеся тривиальными процедуры, происходящие в повседневной жизни, имеют более глубокое влияние на общность социального поведения. Остальные категории в схеме, должно быть, более или менее самоочевидны. Большинство правил производства и воспроизводства социальных практик схватываются актерами только внутренне: они знают, как „продолжать". Дискурсивная формулировка правила уже является его интерпретацией и, как я уже отмечал, может изменять форму его применения. Типичным примером правил, которые не просто дискурсивно формулируются, но формально кодифицированы, являются законы. Законы, разумеется, являются наиболее сильно санкционированными типами социальных правил и в современных обществах имеют формально предписанные градации наказаний. Однако было бы серьезной ошибкой недооценивать силу неформально применяемых санкций в отношении всего многообразия ежедневных практик. Как бы ни были задуманы „эксперименты с доверием" Гарфинкеля, они показывают непреодолимую силу, с которой действуют кажущиеся незначительными черты организации разговора.

 

Структурирующие качества правил можно изучать прежде всего в отношении формирования, поддержания, прекращения и реформирования ситуаций. Хотя для конституирования и реконструирования ситуации агентами используется все многообразие процедур и тактик, вероятно, наиболее важными являются те, которые обеспечивают поддержание онтологической безопасности. „Эксперименты" Гарфинкеля очень важны в этом отношении. Они показывают, что предписания, структурирующие повседневное взаимодействие, гораздо жестче закреплены и обладают большей принуждающей силой, чем может показаться из-за простоты, с которой они обычно выполняются. Разумеется, это происходит потому, что отклоняющиеся ответы или акты, которые „экспериментаторы" исполняли по инструкции Гарфинкеля, подрывая понимаемость дискурса, нарушали чувства онтологической безопасности „субъектов" Нарушение или игнорирование правил не является, конечно, единственным способом, которым можно изучать конструктивные и санкционирующие свойства интенсивных правил. Но нет сомнений в том, что Гарфинкель чрезвычайно расширил горизонт изучения — ввел „социологическую алхимию", „преобразовал всякую обычную социальную деятельность в некое проясняющее проявление.

 

Я отличаю общий термин „структура" от „структур" во множественном числе, а также от „структурных качеств социальных систем". „Структура" относится не только к правилам производства и воспроизводства социальных систем, но также и к ресурсам (на которых я пока не останавливаюсь подробно). В социальных науках термин „структура" обычно используется для наиболее устойчивых аспектов социальных систем, и мне бы не хотелось терять эту коннотацию. Самые важные аспекты структуры — это правила и ресурсы, относящиеся к институтам. Институты определяются как наиболее стабильные черты социальной жизни. Говоря о структурных качествах социальных систем, я имею в виду их институциональные черты, придающие „жесткость" во времени и пространстве. Я использую концепцию „структур", чтобы обозначить отношения трансформации и опосредования, которые являются „контурными переключателями", лежащими в основании наблюдаемых условий системного воспроизводства.

 

Позвольте теперь ответить на вопрос, который я поставил в самом начале: каким образом можно говорить о том, что индивидуальное поведение актеров воспроизводит структурные качества более крупных коллективов? Вопрос и легче, и сложнее, чем он кажется на первый взгляд. На логическом уровне ответ на него — не более чем трюизм. Он заключается в следующем; тогда как существование больших коллективов или обществ, очевидно, не зависит от деятельности каждого индивида в отдельности, такие коллективы или общества сразу прекратили бы свое существование, если бы все составляющие их агенты приостановили свою деятельность. На сущностном уровне ответ на этот вопрос зависит от проблем, имеющих отношение к механизмам интеграции различных типов социетальной тотальности. Всегда происходит так, что повседневная деятельность социальных актеров воспроизводит и полагается на структурные черты более широких социальных систем. Но „общество" — как я попытаюсь показать — это не обязательно унифицированные коллективы. „Социальное воспроизводство" не нужно приравнивать к консолидации или социальной солидарности. Размещение актеров и коллективов в различных секторах или регионах более широких социальных систем сильно обусловливает влияние их привычного поведения на интеграцию социетальных тотальностей. Здесь мы подходим к границе использования лингвистических примеров для иллюстрации концепции дуальности структуры. Значительное прояснение проблем социального анализа может быть достигнуто благодаря изучению повторяющихся качеств речи и языка. Произнося грамматическое высказывание, я полагаюсь на те же синтаксические правила, которые воспроизвожу данным высказыванием. Но я говорю „на том же" языке, что и другие носители языка в моей языковой общности: мы все пользуемся одними и теми же правилами и лингвистическими практиками, выдавая или принимая относительно малые их вариации. Вышесказанное не обязательно верно для структурных качеств социальных систем вообще. Но это не относится к концепции дуальности структуры как таковой. Проблема здесь заключается в том, как должны быть концептуализированы социальные системы, и особенно „общества".

 

ДУАЛЬНОСТЬ СТРУКТУРЫ

Структура(ы) Система (ы) Структурацця

Правила и ресурсы или набор отношений трансформации, организованных как свойство социальных систем Воспроизводимые отношения между актерами или коллективами, организованные как регулярные социальные практики Условия, управляющие преемственностью или преобразованием структур и, следовательно, воспроизводством социальных систем

 

Позвольте мне обобщить аргументы на данный момент. Структура как регулярно организованные наборы правил и ресурсов выходит за пределы времени и пространства. Она поддерживается, проявляется и координируется через „отпечатки" в памяти и характеризуется „отсутствием субъекта" Социальные системы, в которых структура постоянно присутствует и реализуется, наоборот, охватывают действия людей, расположенные и воспроизводимые во времени и пространстве. Анализ структурации социальных систем означает изучение способов, которыми производятся и воспроизводятся такие системы, основанные на сознательной (knowledgeable) деятельности актеров, которые полагаются на правила и ресурсы во всем многообразии контекстов действия. Центральной в теории структурации является теорема о дуальности структуры, которая логически вытекает из аргументов, приведенных выше. Строение агентов и структур нельзя представлять как два независимо заданных ряда явлений, т. е. как дуализм. Это дуальность. В соответствии с понятием дуальности структуры структурные качества социальных систем являются как средством, так и результатом практик, которые они регулярно организуют. Структура не является „внешней" по отношению к индивидам: как „отпечатки" памяти и то, что проявляется в социальных практиках, она в определенном смысле скорее „внутренняя", чем внешняя по отношению к деятельности индивидов (в терминах Дюркгейма). Структуру не нужно приравнивать к принуждению, она не только принуждает, но и дает возможности. Это, конечно, не ограничивает протяженности структурных качеств социальных систем во времени и пространстве, выходящих за пределы контроля индивидуального актера. Не ослабляет она и возможность того, что теории самих актеров о социальных системах, которые они помогают конституировать и реконституировать в своей деятельности, могут материализовать такие системы. Материализация социальных отношений, или дискурсивная „натурализация" исторически случайных обстоятельств и продуктов человеческого действия, — это одно из главных направлений идеологии в социальной жизни.

 

Однако даже самые крайние формы материализованной мысли оставляют нетронутой фундаментальную значимость способности актера к сознательности (knowledqeability), поскольку последняя основана скорее на практическом, чем на дискурсивном сознании. Знание социальных конвенций, себя самого и других людей, заложенное в способности „продолжать" во всем многообразии контекстов социальной жизни, чрезвычайно и поразительно. Все компетентные члены общества весьма сведущи в практическом исполнении социальной деятельности и являются экспертами—„социологами" Знание, которым они располагают, не является случайным по отношению к постоянному моделированию социальной жизни, но является интегральной его частью. И это особенно важно помнить, если мы хотим избежать ошибок функционализма и структурализма, где соображения агентов подавляются или не учитываются, действия, постоянно включенные в процесс структурации социальных практик, рационализируются, — а истоки деятельности ищутся в явлениях, о которых агентам ничего не известно. Но так же важно не впасть в ошибки герменевтических подходов и самых различных версий феноменологии, в которых общество рассматривается как гибкое творение субъектов. Каждый из этих подходов является неоправданной редукцией, происходящей из неспособности адекватно концептуализировать дуальность структуры. По теории структурации момент производства действия является также моментом воспроизводства контекстов повседневной деятельности в социальной жизни. Так происходит даже во времена наиболее жестоких переворотов и самых радикальных форм социальных изменений. Не совсем верно рассматривать структурные качества социальных систем как „социальные продукты", поскольку это предполагает, что какие-то предактеры каким-то образом создают их. В воспроизводстве структурных качеств, если повторить фразу, которая уже употреблялась выше, агенты также воспроизводят и условия, которые делают такое действие возможным. Структура не имеет существования, независимого от знания, которым располагают агенты, о том, что они делают в своей повседневной деятельности. Люди всегда знают, что они делают на уровне дискурсивного сознания, при описании. Однако то, что они делают, может звучать иначе в других описаниях, и они могут не знать о тех разветвленных последствиях действия, в которое они включены.

 

Дуальность структуры всегда является главным основанием преемственности социального воспроизводства во времени и в пространстве. Это, в свою очередь, предполагает рефлексивный мониторинг агентов в ходе повседневной социальной деятельности. Однако сознательность всегда ограничена. Поток действий непрерывно производит последствия, которые являются ненамеренными, и эти непредвиденные последствия могут также формировать новые условия действия посредством обратной связи. История творится интенциональной деятельностью, но не является интенциональным проектом. Она постоянно ускользает от попыток повести ее по какому-то задуманному направлению. Однако такие попытки постоянно предпринимаются людьми, живущими под влиянием угрозы и, одновременно, надежды, обусловленных тем обстоятельством, что они — единственные существа, которые осуществляют свою „историю" самостоятельно.

 

Теоретизирование относительно собственных действий означает, что как социальная теория не была изобретением профессиональных социальных ученых, так и идеи ученых неизбежно возвращаются и влияют на социальную жизнь. Одним из аспектов этого является попытка отслеживать и, таким образом, контролировать обобщенные условия системного воспроизводства — явление огромной важности в современном мире. Для концептуализации таких отслеживаемых процессов воспроизводства необходимо ввести определенные нюансы понимания, что „представляют собой" социальные системы как воспроизводимые практики в ситуации взаимодействия. Отношения, предполагаемые или актуализируемые в социальных системах, разумеется, сильно различаются по степени „открытости" Но, приняв это положение, мы можем выделить два уровня в отношении средств, которыми достигается некий элемент „системности" во взаимодействии. Один из уровней, широко разрабатываемый в функционализме, как уже отмечалось выше, — это когда взаимозависимость понимается как гомеостатический процесс, сродни действующим в организме механизмам саморегуляции. Против этого нет возражений, если признается, что „открытость" большинства систем делает организмическую аналогию весьма условной, и что такой относительно „механизированный" способ системного воспроизводства — не единственный, который мы можем найти в обществах. Гомеостатическое системное воспроизводство в обществе может быть рассмотрено на основе действия причинных петель, в которых непредвиденные последствия действия через механизм обратной связи перестраивают первоначальные условия. Но во многих контекстах социальной жизни встречаются процессы селективного „информационного отфильтровывания", посредством которого актеры на стратегически важных местах пытаются рефлексивно регулировать общие условия системного воспроизводства для того, чтобы либо поддерживать существующее положение вещей, либо изменить его.

 

Различия между гомеостатическими причинными петлями и рефлексивной саморегуляцией в системном воспроизводстве необходимо дополнить еще одним, последним различием: между социальной и системной интеграцией. „Интеграцию" можно понимать как взаимообусловленность (reciprocity) практик (автономии и зависимости) актеров или коллективов. Тогда социальная интеграция означает системность на уровне личного взаимодействия. Системная же интеграция относится к связям с теми, кто физически отсутствует во времени и в пространстве. Механизмы системной интеграции определенно предполагают механизмы социальной интеграции, но такие механизмы в то же время отличаются по некоторым ключевым аспектам от механизмов, включенных в отношения соприсутствия.

 

Социальная интеграция Системная интеграция

взаимообусловленность актеров в контекстах соприсутствия взаимообусловленность актеров и коллективов в раздвинутых пространственно-временных промежутках

 

 

РОССИЙСКОЕ ОБЩЕСТВО СОЦИОЛОГОВ

МОСКОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ИНСТИТУТ МЕЖДУНАРОДНЫХ ОТНОШЕНИЙ МИД РФ

(МГИМО-УНИВЕРСИТЕТ)

АВТОРЫ-СОСТАВИТЕЛИ:

С.А.КРАВЧЕНКО

М.О.МНАЦАКАНЯН

 

 
Понравился ли Вам сайт
 

Яндекс цитирования

Союз образовательных сайтов
Home МОЯ ФИЛОСОФИЯ ИНТЕГРАЛИЗМ