Социология: методическая помощь студентам и аспирантам

Приключение

PDF Печать E-mail
Добавил(а) Социология   
06.09.10 21:39

Приключение

Каждая часть наших действий и нашего опыта имеет двойное значение: она вращается вокруг своего цент­ра и содержит столько широты и глубины, радости и страдания, сколько ей придает ее непосредственное пережи­вание; но одновременно она является и отрезком жизненного процесса и есть не только заключенное в границы целое, но и член организма. Обе эти ценности определяют каждое содер­жание жизни в его многообразной конфигурации: события, ко­торые по своему значению могут быть очень сходными, оказы­ваются весьма различными по своему отношению к жизни в целом; и наоборот, при таком различии, которое даже не по­зволяет их сравнивать, они могут быть совершенно одинаковы по своей роли в качестве элементов общего существования. Если одно из двух незначительно отличающихся друг от друга переживаний ощущается как «приключение», а другое как та­ковое не ощущается, то это происходит вследствие их различ­ного отношения к нашей жизни в целом.

Форма приключения в самом общем смысле состоит в том, что оно выпадает из общей связи жизни. Под целостностью жизни мы понимаем то, что через ее отдельные содержания, как бы резко и непримиримо они ни отличались друг от друга, совершает свой круговорот единый жизненный процесс. Сцеп­лению звеньев жизненной цепи, чувству, что через все эти про­тивоположные движения, эти изгибы, эти узлы тянется единая непрерывная нить, противостоит то, что мы называем приклю­чением; это действительно часть нашего существования, к ко­торой непосредственно примыкают находящиеся перед ней и после нее другие его части, — но вместе с тем эта часть суще­ствования по своему глубокому значению находится вне непре­рывности остальной жизни. И все-таки она отличается от про­сто случайного, чуждого, касающегося лишь поверхностного

слоя жизни. Выпадая из связи жизни, приключение как бы имен­но посредством данного акта — это постепенно станет ясно — вновь попадает в нее; это чуждое нашему существованию тело тем не менее как-то связано с центром. Внешнее, следуя дале­ким и непривычным путем, становится формой внутреннего. Вследствие такой душевной настроенности, приключение при­нимает в воспоминании оттенок сновидения. Каждому извест­но, как легко мы забываем сны, ибо они также оказываются вне осмысленной связи целостной жизни. Называемое нами «гре­зящимся» не что иное, как воспоминание, связанное меньши­ми нитями, чем остальные переживания, с единым непрерыв­ным процессом жизни. Мы в известной степени локализуем нашу неспособность ввести переживание в этот процесс посредством представления о сновидении, в котором будто бы происходило пережитое нами. Чем авантюристичнее приключение, чем бо­лее чисто, следовательно, оно выражает свое понятие, тем ближе оно к сновидению; в нашем воспоминании оно подчас настолько далеко отодвигается от центрального пункта Я и свя­зываемого им процесса жизни в целом, что нам легко предста­вить себе приключение как пережитое другим; его отдаленность от целого, его чуждость ему находит свое выражение в нашем ощущении, будто то, что мы пережили, связано не с нами, а с другим субъектом.

Приключение имеет в значительно более определенном смысле, чем другие содержания нашей жизни, начало и конец. В этом состоит его свобода от переплетений и сцеплений, оно обладает собственным центром. Мы ощущаем, что событие дня и года кончилось, тогда или потому, что началось другое, они взаимно определяют свои границы, и в этом формирует или высказывает себя единство жизни.

Приключение же как таковое по самому своему смыслу не зависит от предшествующего и последующего, определяет свои границы независимо от них. Именно там, где непрерывная связь с жизнью столь принципиально отвергается, — или ее, в сущ­ности, даже незачем отвергать, ибо нам изначально дано здесь нечто чуждое, ни к чему не примыкающее, некое бытие вне оп­ределенного ряда, — мы говорим о приключении. Оно не свя­зано с взаимопроникновением, с соседними отрезками жизни, которые превращают жизнь в целостность. Приключение подоб­но острову в море жизни, определяющему свое начало и свой конец в соответствии с собственными формирующими силами, а не как часть континента — в зависимости от таких сил по эту и по ту ее сторону. Эта твердая ограниченность, посредством

[213]

которой приключение возвышается над общей судьбой, носит не механический, а органический характер. Так же, как орга­низм определяет свою пространственную форму, исходя не из того, что он справа и слева наталкивается на препятствия, а следуя движущей силе изнутри формирующейся жизни, и при­ключение кончается не потому, что начинается нечто другое; его временная форма, его радикальное завершение есть пол­ное выражение его внутреннего смысла. Это прежде всего объясняет глубокую связь между приключением и художником, а быть может, и склонность художника к приключениям. Ведь сущность художественного произведения заключается в том, что оно вычленяет из бесконечных непрерывных рядов созер­цания и переживания некий отрезок, освобождает его от вся­кой связи с тем, что находится по эту и по ту его сторону и при­дает ему самодостаточную, как бы определенную и сдержива­емую внутренним центром форму. Общей формой художествен­ного произведения и приключения является то, что они как часть существования, входящая в его непрерывность, все-таки ощу­щаются как целое, как замкнутое единство. И вследствие этого то и другое при всей односторонности и случайности их содер­жаний ощущаются так, будто в каждом из них каким-то образом выражена и исчерпана вся жизнь. И не менее полно, а совер­шеннее это происходит потому, что художественное произве­дение вообще находится вне жизни как реальности, а приклю­чение — вне жизни как непрерывного процесса, связывающего каждый элемент с соседними ему элементами.

Именно потому, что художественное произведение и при­ключение противостоят жизни (хотя и в очень различном зна­чении этого противостояния), и то и другое аналогичны целост­ности самой жизни так, как она предстает в кратком и сжатом переживании сна. Поэтому искатель приключений — самый яркий пример неисторического человека, существа, пребываю­щего в настоящем. Он, с одной стороны, не определен прошлым (что связано с его противоположностью старости, — это будет рассмотрено ниже), с другой — для него не существует буду­щего. Весьма красноречивым примером этого факта служит то, что Казанова, как мы узнаем из его мемуаров, несколько раз в течение своей полной эротических приключений жизни серьез­но намеревался жениться на той женщине, которую он в дан­ный момент любил. Ничего более противоречащего натуре Казановы и его образу жизни, внутренне и внешне невозможного нельзя себе представить. Между тем Казанова был ведь пре­красным знатоком не только человеческой природы вообще,

[214]

но, очевидно, и собственной, и хотя он должен был понимать, что не выдержит брак и двух недель и что самые бедственные последствия этого шага совершенно неизбежны, — но опьяне­ние моментом (причем я хотел бы поставить акцент больше на момент, чем на опьянение) как бы полностью поглощало перс­пективу будущего. Потому, что он был полностью подвластен чувству настоящего, он хотел вступить на будущее в связь, ко­торая именно вследствие его подвластной настоящему натуры была невозможна.

Изолированное и случайное может обладать необходимос­тью и смыслом — именно это определяет понятие приключе­ния в его противоположности всем сторонам жизни, которые только вводят на ее периферию покорность велениям судьбы. Приключение становится таковым лишь посредством двойного смысла — оно есть образование, в себе установленное посред­ством начала и конца некоего значимого смысла и со всеми своими случайностями и своей экстерриториальностью по от­ношению к континууму жизни оно тем не менее связано с сущ­ностью и назначением своего носителя в широком, возвышаю­щемся над рациональными рядами жизни значении и в таин­ственной необходимости. В этом проявляется близость иска­теля приключений к игроку. Игрок, правда, зависит от бессмыс­ленного случая; однако поскольку он рассчитывает на его бла­госклонность, считает обусловленность своей жизни этим слу­чаем возможной и реализуемой, случай предстает ему в тес­ной связи со смыслом. Типичное для игрока суеверие не что иное, как осязаемая и изолированная, но поэтому и ребяческая форма этой глубокой и всеохватывающей схемы его жизни, со­гласно которой в случайности заключен смысл, заключено не­обходимое, хотя и не соответствующее законам рациональной логики значение. Посредством суеверия, которое заставляет игрока с помощью примет и магических средств втягивать слу­чай в свою целевую систему, он лишает случай его недоступ­ной изолированности и ищет в нем протекающий по законам, правда, фантастическим, но все-таки законам, порядок. Таким образом, искатель приключений исходит из того, что случай, находящийся вне единого, подчиненного некоему смыслу жиз­ненного порядка, все-таки этим смыслом как-то охвачен. Он привносит центральное чувство жизни, которое проходит че­рез эксцентричность искателя приключений, и именно в дале­кой дистанции между своим случайным, извне данным содер­жанием и единым, придающим смысл центром существования создает новую, полную значения необходимость своей жизни.

[215]

Между случайностью и необходимостью, между фрагментарностью внешних данностей и единой значимостью изнутри развивающейся жизни в нас идет вечный процесс, и крупные формы, в которые мы заключаем содержания жизни, суть синтезы, антагонизмы или компромиссы этих двух главных аспектов. Приключение — одно из них. Если профессиональный искатель приключений создает из бессистемности своей жизни некую систему жизни, если он ищет голые внешние случайности, ис­ходя из своей внутренней необходимости, и вводит в нее эти случайности, он лишь делает макроскопически зримым то, чем является сущностная форма каждого «приключения» даже для неавантюристического по своему характеру человека. Ибо под приключением мы всегда имеем в виду нечто третье, находя­щееся вне как просто внезапного события, смысл которого ос­тается для нас внешним, — он и пришел извне, — так и еди­ного ряда жизни, в котором каждый член дополняет другой для создания общего смысла. Приключение не есть смешение обо­их, а особо окрашенное переживание, которое можно толковать только как особую охваченность случайно-внешнего внутрен­не-необходимым.

Однако в некоторых случаях все это отношение охватыва­ется еще более глубоким внутренним образованием. Как ни основано приключение на различии внутри жизни, жизнь в ка­честве целого также может ощущаться как приключение. Для этого не надо быть искателем приключений или пережить мно­жество приключений. Тот, кто обладает такой установкой по отношению к жизни, должен чувствовать над ее целостностью некое высшее единство, как бы сверхжизнь, которое относится к ней, как непосредственная тотальность жизни к отдельным переживаниям, служащим нам эмпирическими приключениями. Может быть, мы принадлежим к метафизической сфере, может быть, наша душа живет в трансцендентном бытии таким обра­зом, что наша сознательная земная жизнь не более чем изоли­рованный отрезок некоей неизреченной связи совершающего­ся над ней существования. Миф о перевоплощении душ пред­ставляет собой, быть может, робкую попытку выразить этот сегментный характер каждой жизни. Тот, кто ощущает на протя­жении всей реальной жизни тайное вневременное существова­ние души, которая связана реальностями только как бы издалека, воспримет жизнь в ее данной и ограниченной целостности по отношению к той трансцендентной и единой в себе судьбе, как приключение. Этому как будто способствуют известные рели­гиозные настроения. Там, где наш земной путь рассматривает-

[216]

ся лишь как предварительная стадия в выполнении вечных за­конов, где признается, что Земля для нас лишь преходящее пристанище, а не родина, там перед нами, очевидно, лишь осо­бая окраска общего чувства, согласно которому жизнь как це­лое есть приключение. Этим только выражено, что в жизни кон­центрируются симптомы приключения, что она находится вне подлинного смысла и неизменного процесса существования и все-таки связана с ним роком и тайной символикой, что она — фрагмент и случайность и все-таки, имея начало и конец, за­вершена как художественное произведение, что она подобно сновидению соединяет в себе все страсти и также, как оно пред­назначена быть забытой, что она как игра отделяется от серь­езности и тем не менее как va banque* игрока стоит перед аль­тернативой наибольшего выигрыша или уничтожения.

Синтез великих категорий жизни, особой формой которого является приключение, совершается между активностью и пас­сивностью, между тем, чего мы достигаем, и тем, что нам дано. Правда, в приключении такой синтез позволяет ощущать про­тивоположность этих элементов особенно сильно. С одной сто­роны, в приключении мы насильственно вовлекаем в себя мир. Это становится особенно очевидным из различия с тем, как мы обретаем его дары в труде. Труд находится как бы в органичес­ком отношении к миру, он постоянно развивает его материал и силы, обрабатывая их для целей человека, тогда как отноше­ние приключения к миру не органическое; оно приходит как за­воеватель, быстро пользуется представившимся шансом, не­зависимо от того, извлекаем ли мы этим гармоническое или негармоническое приобретение для себя, для мира или для отношения между тем и другим. Но, с другой стороны, в при­ключении мы брошены на волю случая без защиты, без резер­вов — в большей степени, чем во всех тех отношениях, кото­рые связаны множеством мостов со всей нашей жизнью в мире и поэтому защищают нас от хаоса и опасностей предуготов­ленными способами уклонения и приспособления. В перепле­тении деятельности и страдания, в котором проходит наша жизнь, достигают своего напряжения элементы, ведущие одно­временно к овладению, чему мы обязаны лишь собственной силе и присутствию духа, и к полной покорности властям и шан­сам мира, способным нас осчастливить, но и уничтожить. В том, что единство, в котором мы ежеминутно пребываем, сочетая

[217]

активность и пассивность в нашем отношении к миру, — это един­ство, собственно говоря, и есть в известном смысле жизнь, — до­водит свои элементы до столь крайнего обострения, и тем са­мым, будто они являются лишь двумя аспектами одной и той же таинственно нераздельной жизни, заставляет глубже ощу­щать себя как единство, и состоит одно из удивительных оча­рований, служащих для нас соблазном в приключении.

Нечто большее, чем рассмотрение того же основного отно­шения под другим углом зрения, происходит, когда приключе­ние представляется скрещиванием момента уверенности с мо­ментом неуверенности, присущими жизни. Уверенность, кото­рую мы, оправданно или неоправданно, ощущаем в нашей вере в успех, придает нашим действиям качественно особую окрас­ку: напротив, если мы не уверены, достигнем ли мы той цели, к которой устремились, если мы знаем о своем незнании успе­ха, то это ведет не только к качественному снижению уверен­ности, но означает также внутреннее и внешнее изменение на­ших практических действий. Другими словами, искатель при­ключений относится к неопределимому в жизни так, как мы от­носимся к тому, что может быть с уверенностью определено. (Поэтому философ — искатель приключений в области духа. Он предпринимает безнадежную — но поэтому не бессмыслен­ную — попытку выразить в познавательных понятиях жизнь души, ее настроенность по отношению к себе, к миру, к Богу. Он рассматривает эту неразрешимую задачу так, будто она разрешима.) Там, где сплетения непознаваемых элементов рока делают сомнительным успех наших действий, мы обычно огра­ничиваем использование наших сил, сохраняем открытым путь отступления, делаем, как бы пробуя, отдельный шаг. В приклю­чении мы действуем прямо противоположно: мы делаем став­ку на колеблющийся шанс, на судьбу и неопределенность, мы ставим все на карту, рушим мосты за нашей спиной, вступаем в туман, исходя из уверенности, что путь при всех обстоятель­ствах должен привести нас к цели. Таков типичный фатализм искателя приключений. Конечно, и для него темный покров судь­бы не более прозрачен, чем для других, но он действует так, будто для него он прозрачен. Своеобразная решительность, с которой он покидает прочные устои жизни, создает в известной степени для своего оправдания чувство уверенности в немину­емом успехе, которое обычно связано только с прозрачными вследствие своей определяемости событиями. Это лишь субъективная разновидность фаталистической убежденности в том, что неведомая нам наша судьба неминуемо нам предназ-

[218]

начена, что искатель приключений считает себя уверенным в своей подчиненности этому непознаваемому; поэтому трезво­му человеку часто представляются безумными действия иска­теля приключений, ибо, чтобы иметь смысл, они должны исхо­дить из того, что непознаваемое познается. О Казанове принц де Линь сказал: «Он ни во что не верит, разве только в то, что наименее вероятно». Очевидно, что в основе этого лежит иска­женное, или во всяком случае «авантюристическое», отноше­ние между известным и неизвестным. Коррелятом этому слу­жит, без сомнения, скептицизм искателя приключений — то, что он «ни во что не верит»: для того, кому невероятное представ­ляется вероятным, вероятное легко становится невероятным. Искатель приключений полагается, правда, в некоторой степе­ни на собственную силу, но прежде всего на свое счастье, в сущности же на странным образом недифференцированное единство того и другого. Сила, в которой он уверен, и счастье, в котором он неуверен, субъективно соединяются в нем в чув­ство уверенности. Если сущность гения состоит в обладании непосредственным отношением к тайным единствам, которые посредством опыта и рассудочного расчленения распадаются на совершенно обособленные явления, то гениальный искатель -приключений, руководствуясь неким мистическим инстинктом, пребывает в той точке, где мировой процесс и индивидуальная судьба еще как бы не дифференцировались друг от друга; имен­но поэтому в искателе приключений часто легко проявляется своего рода оттенок «гениальности». Эта особая констелляция, в которой он делает такой же предпосылкой своих действий самое ненадежное, неопределяемое, как другие люди — толь­ко определяемое, объясняет «уверенность лунатика», прояв­ляемую искателем приключений в своей жизни; своей непоко­лебимостью по отношению к каждому опровержению она дока­зывает фактами, насколько глубоко эта констелляция коренит­ся как предпосылка в жизни подобных натур.

Если приключение — форма жизни, которая может быть осуществлена в непредсказуемой полноте содержаний жиз­ни, то упомянутые определения делают понятным, что такую форму должно прежде всего принимать содержание эроти­ческое — и в нашем словоупотреблении под приключением понимаются преимущественно приключения эротического характера. Впрочем, ограниченное во времени любовное переживание отнюдь не всегда может быть названо приклю­чением, с этим количественным моментом должны сочетать­ся особые душевные свойства, в взаимопересечении которых

[219]

состоит приключение. Их тенденция к такому сочетанию станет постепенно очевидной.

В любовном отношении отчетливо содержатся те два эле­мента, которые соединяются в форме приключения: овладева­ющая сила и непринуждаемая покорность, успех, достигнутый собственными возможностями, и зависимость от счастья, кото­рое дается нам милостью того, что недоступно нашему опре­делению, пребывает вне нас. Известная эквивалентность этих направленностей внутри переживания, полученная на основе их резкой дифференциации, быть может, существует только у мужчины; быть может, потому доказано, что, как правило, лю­бовная связь только для мужчины становится по своему значе­нию «приключением», для женщины же она обычно подпадает под другие категории. Активность женщины в возникающем романе уже типически пронизана пассивностью, данной ей при­родой или историей; с другой стороны, ее восприятие и ощу­щение счастья являются непосредственной покорностью и да­ром. Оба, выражаемые в очень разных оттенках полюсы — ов­ладение и милость — связаны для женщины более тесно; для мужчины они расходятся более решительно, и поэтому их со­четание придает для него эротическому переживанию отпеча­ток «приключения». То, что мужчина является бурной, напада­ющей, подчас неистово овладевающей стороной, легко приво­дит к тому, что в каждом эротическом переживании, какой бы характер оно ни носило, упускают из виду момент судьбы, за­висимость от того, что не может быть предвидено и не подда­ется принуждению. Здесь имеется в виду не только зависимость от согласия другого участника любовной связи, но нечто более глубокое. Конечно, взаимность в любви всегда дар, который не может быть «заслужен» даже большой любовью, так как лю­бовь не подвластна требованиям и сравнениям и в принципе относится к совсем иной категории, чем сравнение чувств сто­рон, — в этом пункте проявляется одна из аналогий любви глу­бокому религиозному чувству. Между тем сверх того, что мы получаем от другого в виде всегда свободного дара, в счастье любви заключена — как глубокая безличная основа этого лич­ного чувства — также и милость судьбы: мы получаем это сча­стье не только от другого, то, что мы его получаем, есть ми­лость не подлежащих определению сил. В самом гордом, са­моуверенном отношении к событию в этой области заключено нечто, требующее от нас смирения. Однако соединением силы, обязанной своим успехом самой себе, всегда придающей ус­пеху в любви оттенок победы и триумфа, с упомянутой милос-

[220]

тью судьбы в известной степени преобразована констелля­ция приключения.

Отношение эротического содержания к более общей фор­ме приключения коренится в глубокой основе. Приключение — это эксклав жизненной связи, оторванность, чье начало и конец не сопричастны единому течению существования, — и вместе с тем оно все-таки как бы вне этого течения и, не нуждаясь в его опосредствовании, связано с самыми тайными инстинкта­ми, с последним намерением жизни вообще и отличается этим от случайного эпизода, от того, что просто внешним образом «случается». Там, где любовные отношения ограничены крат­ким временем, они также существуют в этом сплетении повер­хностного и все-таки центрального характера. Пусть такая лю­бовь и придаст нашей жизни лишь мгновенное сияние, подобно лучу, который бросил в помещение промелькнувший свет; этим все-таки будет удовлетворена потребность, вернее это вооб­ще возможно лишь при наличии определенной потребности, которая — назовем ли мы ее физической, душевной или мета­физической — существует как бы вне времени в основе или в центре нашего существа и связана с данным мимолетным пе­реживанием так же, как случайное и сразу исчезнувшее осве­щение — с нашим желанием света вообще. Наличие такого двойственного отношения в эротике отражено и в ее двойствен­ном временном аспекте: два периода в эротической связи — период растущего, затем резко падающего упоения и период непреходящести, в идее которой находит свое выражение во времени мистическая предназначенность двух душ друг для друга и для высшего единства, — можно сравнить с двойным существованием духовных содержаний, которые, правда, только внезапно появляются в мимолетном душевном движении, в стремящемся вдаль фокусе сознания, но логический смысл которых обладает вневременной значимостью, идеальным зна­чением, совершенно независимым от того момента сознания, в котором оно становится действительным для нас. Феномен при­ключения с его резкой подчеркнутостью, которая сдвигает ко­нец в предел зримости начала, и с его одновременной связью с жизненным центром, которая отделяет его от просто случайно­го происшествия и без которой «опасность для жизни» не была бы присуща приключению, — этот феномен является той фор­мой, которая своей временной символикой как бы предназна­чена для эротического содержания.

Эти аналогии и общие формы любви и приключения уже сами по себе показывают, что приключения не соответствуют

[221]

стилю жизни старых людей. Решающим для этого факта вообще служит то, что приключение по своей специфической сущности и своим соблазнам является формой переживания. Содержание само по себе еще не составляет приключения: пре одоление опасности для жизни, обладание женщиной в счастливые минуты, поразительный выигрыш или проигрыш, кото­рые принесли неизвестные факторы, побудившие решиться на игру, вхождение в физической или душевной маскировке в та­кие сферы, из которых к привычной жизни возвращаются, как из чуждого мира, — все это еще необязательно должно быть приключением; таковым оно становится только вследствие из­вестной напряженности жизненного чувства, которое ведет к осуществлению этих содержаний; лишь в том случае, если по­ток, текущий в ту и другую сторону между самым внешним в жизни и центральным источником силы, втягивает эту внешнюю сторону жизни в себя и если особая окраска, температура и ритмика жизненного процесса становятся подлинно решающи­ми, в известной степени звучащими сильнее содержания этого процесса, событие превращается из простого переживания в приключение. Этот принцип акцентирования не свойствен ста­рости. Только молодости ведом в общем такой перевес жиз­ненного процесса над содержаниями жизни, тогда как в старо­сти, когда этот процесс начинает замедляться и застывать, глав­ным становятся содержания, которые протекают или пребыва­ют в своего рода вневременности, индифферентности по отно­шению к темпу и страсти их переживания. В старости обычно ведут либо совершенно централизованную жизнь, при которой периферийные интересы отпадают и не связаны более с сущностной жизнью и с ее внутренней необходимостью, либо про­исходит атрофия центра, существование проходит только в изолированных мелочах и подчеркнутой важности внешнего и случайного. В обоих этих случаях отношение между внешней судьбой и источником внутренней жизни, которое и составляет приключение, невозможно, в обоих случаях не может возник­нуть ощущение контраста, связанного с приключением, ощуще­ние того, что действие совершенно вырвано из общей связи жизни и тем не менее вбирает в себя всю ее силу и интенсив­ность. Эту противоположность между молодостью и старостью, вследствие которой приключение становится прерогативой пер­вой и которая в первом случае акцентирует жизненный процесс, его метр и его антиномии, во втором — содержания, для кото­рых переживание всегда является чем-то большим, чем отно­сительно случайная форма — эту противоположность можно

[222]

представить и как противоположность между романтическим и историческим восприятием жизни. Для романтической настро­енности все дело в жизни, в ее непосредственности, следова­тельно, и в индивидуальности каждой ее формы, ее «Здесь» и «Теперь»; эта настроенность больше всего ощущает полную силу жизненного потока именно в очерченности вырванного из обычного течения жизни переживания, к которому все-таки про­тягивается нерв от сердца жизни. Весь этот бросок жизни из самой себя, эта дистанция в напряженности проникнутых ею элементов может питаться только избытком и озорством жиз­ни, существующими лишь в приключении, в романтике и в мо­лодости. Старости же, если она сохраняет как таковая харак­терную, достойную, собранную манеру поведения, свойствен­но историческое восприятие. Расширяется ли оно до мировоз­зрения или интерес ее ограничивается непосредственно соб­ственным прошлым, она во всяком случае направлена в своей объективности на ретроспективное размышление, на картину жизненных содержаний, из которых сама непосредственность жизни исчезла. История как картина в узком научном смысле всегда возникает посредством такого преобладания содержа­ний над невыразимым, только переживаемым процессом их на­стоящего. Связь, которая была установлена между ними этим процессом, распалась и должна быть ретроспективно установ­лена в своей идеальной образности посредством совершенно иных нитей. С этим перемещением акцента исчезает вся дина­мическая предпосылка приключения. Его атмосферой являет­ся, как я уже указывал, безусловность настоящего, концентра­ция жизненного процесса в пункте, который не имеет ни про­шлого, ни будущего и поэтому содержит в себе жизнь в такой интенсивности, по сравнению с которой материал событийнос­ти часто становится безразличным. Подобно тому как для под­линного игрока решающим мотивом служит совсем не выигрыш, исчисляемый тем или иным количеством денег, а игра как тако­вая, власть переходящего от счастья к отчаянию и обратно чув­ства, как бы осязаемая близость демонических сил, вынося­щих свое решение в пользу того или другого, — так и очарова­ние приключения в бесчисленных случаях составляет совсем не содержание, которое оно нам предлагает и которое, будь оно предложено в другой форме, быть может, не привлекло бы к себе нашего внимания, а приключенческая форма его пере­живания, интенсивность и напряженность, с которыми оно по­зволяет нам именно в этом случае ощутить жизнь. Именно это сближает молодость и приключение. То, что называют

[223]

субъективностью молодости, есть, в сущности, лишь ее отно­шение к материалу жизни в его объективном значении, как к чему-то менее важному, чем лежащий в ее основе процесс, чем сама жизнь. То, что старость «объективна», что она создает из содержаний, оставленных ускользнувшей жизнью в особом виде вневременности, новое построение, являющееся результатом созерцательности, объективного взвешивания, свободы от бес­покойства жизни в настоящем, — все это и делает приключе­ние чуждым старости, ведет к тому, что старый искатель при­ключений кажется нам отвратительным или не соответствую­щим своему положению; нетрудно вывести сущность приклю­чения из того, что это — несвойственная старости форма.

Все определения и положения в жизни, которые чужды, даже враждебны форме приключения, не предотвращают того, что в рамках самого общего аспекта приключение примешивается к практике каждого человеческого существования, что оно слу­жит повсюду присутствующим элементом, который лишь во многих случаях выступает в самом тонком распределении, как бы макроскопически невидимым и скрытым в явлении другими элементами. Независимо от уходящего в метафизику жизни представления, будто наша жизнь на Земле как целое и как единство есть приключение, в чисто конкретном и психологи­ческом рассмотрении следует признать, что каждое пережива­ние содержит некоторое количество определений, которые, достигнув известной степени, приводят его к «порогу» приклю­чения. Самое существенное и глубокое из этих определений — вычленение событий из общей связи жизни. Действительно, принадлежность к жизненной связи не исчерпывает значения ни одной части приключения. Даже там, где такая часть самым тесным образом связана с целым, где она в самом деле как будто растворена в течении жизни, подобно самому по себе не подчеркнутому слову в произнесенной фразе, — и там при вни­мательном слушании различается собственная ценность этой части существования, своим находящимся в его собственном центре значении такая часть противопоставляет себя тому тотальному развитию, которому оно, будучи рассмотрено с дру­гой стороны, нераздельно принадлежит. Как богатство жизни, так и ее беспомощность во множестве случаев проистекают из этой двойственности ценностей ее содержаний. Рассмотрен­ное из центра личности каждое переживание представляется как необходимым, развившимся из единой истории Я, так и слу­чайным, чуждым этому единству, непреодолимо отграниченным и окрашенным глубоко лежащей непостижимостью, будто оно

[224]

находится в некоей пустоте, ни к чему не тяготея. Так тень того, что в своем уплотнении и отчетливости создает приключение, ложится, собственно говоря, на каждое переживание; каждому из них присуще, наряду с его включенностью в цепь жизни, из­вестное чувство замкнутости в начало и конец, некое решитель­ное акцентирование отдельного переживания как такового. Это чувство может уменьшаться, становясь совершенно незамет­ным, однако латентно оно присутствует в каждом переживании и подчас, к нашему удивлению, поднимается из него. Нам не известна столь ничтожная дистанция от постоянства жизни, при которой не могло бы возникнуть чувство авантюрности, впро­чем, не известна нам и столь большая дистанция такого рода, при которой оно должно было бы возникнуть для каждого; все не могло бы стать приключением, если бы элементы приклю­чения в какой-то степени не находились во всем, если бы они не принадлежали к витальным факторам, которые позволяют вообще считать событие человеческим переживанием.

Так же обстоит дело с отношением между случайным и ос­мысленным. Во всем происходящем, нам встречающемся, на­ходится столько данного, внешнего, случайного, что следует ли считать целое чем-то разумным, постигаемым по своему смыслу, или исходить из того, что окраску этому целому придает его не­разделимость в прошлом и его неопределимость в будущем, — является лишь вопросом количества тех или иных его свойств. От самого надежного буржуазного предприятия к самой ирра­циональной авантюре ведет непрерывный ряд явлений жизни, в которых постигаемое и непостигаемое, вынужденное и ми­лость, исчисляемое и случайное смешиваются в бесконечно различных степенях. Именно потому, что приключение опреде­ляет одну крайность в этом ряду, его свойства разделяет и вто­рая сторона. Скольжение нашего существования по шкале, на которой каждое деление определено одновременно действи­ем нашей силы и зависимостью от непроницаемых вещей и сил, эта проблематика нашего положения в мире, которая в религи­озном понимании принимает облик неразрешимого вопроса о свободе человека и Божественном предназначении, — превра­щает всех нас в искателей приключений. В положении, в кото­рое ставит нас соотношение сферы нашей жизни и ее задач, наших целей и наших средств, мы не могли бы и дня прожить, если бы не относились к тому, что в сущности неопределимо, как к определимому, если бы не доверяли нашей силе в том, чего в сущности может достигнуть она не одна, а лишь в соче­тании с таинственной деятельностью сил судьбы.

[225]

Содержания нашей жизни непрерывно охватываются бес­порядочно движущимися формами, которые таким образом создают ее единое целое: повсюду действует художественное формирование, действует религиозное восприятие, окраска нравственных ценностей, отношение между субъектом и объек­том. Быть может, во всем этом течении нет места, где бы каж­дый из этих и многих других видов формирования не окраши­вал хоть каплю его волн. Однако только там, где они из фраг­ментарных и смешанных степеней и состояний, в которые под­нимает и опускает их обычная жизнь, достигают господства над материалом жизни, они превращаются в те чистые образова­ния, наименование которым дает язык. Как только религиозная настроенность создала из самой себя свой образ Бога, она стала религией; как только эстетическая форма придала своему со­держанию вторичную значимость, в которой она живет лишь внимающей себе жизнью, она стала «искусством»; лишь тогда, когда нравственный долг выполняется потому, что он есть долг, независимо от его меняющихся содержаний, которые раньше, в свою очередь, определяли волю, он становится «нравствен­ностью». Не иначе обстоит дело и с приключением. Мы — иска­тели приключений на Земле, наша жизнь полна на каждом шагу напряжений, которые составляют приключение. Однако лишь тогда, когда они достигают такой силы, что господствуют над материалом, который лежит в их основе, возникает «приключе­ние». Ибо оно состоит не в содержаниях, которые при этом об­ретаются или теряются, которыми наслаждаются или от кото­рых страдают, — все это доступно нам и в других формах жиз­ни. Приключение отличает радикализм, посредством которого оно ощущается как напряжение жизни, как рубато* жизненного процесса независимо от его материи и присущих ей различий; простое переживание превращается в приключение, когда ко­личество этих напряжений достаточно велико, чтобы, минуя материю, вырвать жизнь из обычных рамок. Конечно, приклю­чение есть только часть бытия наряду с другими его частями, однако оно относится к тем формам, которые помимо своего участия в жизни и всех случайностей их единичного содержа­ния, обладают таинственной силой, позволяющей на мгнове­ние ощутить всю сумму жизни как их реализацию и основу, дан­ную только для их осуществления.

[226]



* В карточной игре термин, означающий решение все поставить на карту (франц.).

* Музыкальный термин, означающий дозволенность свободного испол­нения, не требующего точного соблюдения длительности нот (итал.)

 

 
Понравился ли Вам сайт
 

Яндекс цитирования

Союз образовательных сайтов
Home Приключение